Мама считала, что существуют песни на все случаи жизни. О чем бы тебя ни спросили, что бы тебе ни сказали, ответить всегда можно песней. Мы с ней иногда так играли – получалось весело. И я усвоила, что можно петь не только «правильно» (то есть не фальшивить), а еще и «с чувством»: поешь и представляешь себе что-то связанное с сильными переживаниями. Тогда пение делается «выразительным».
Обычно мне было понятно, какое чувство мама «старается передать»:
весело – грустно,
хорошо – плохо.
А здесь вот звучит «юмористическая нотка»…
Но иногда, без особых причин, мама вдруг говорила:
– А знаешь, как пели в наше время?
«Нас вы-ы-растил Ста-а-лин на благо наро-о-ду…»
Кроме этой «старой» версии гимна она еще пела про русского и китайца:
Русский с китайцем братья навек.
Крепнет единство народов и рас!
Плечи расправил простой человек…
Сталин и Мао слушают нас…
Такая бодрая песня в ритме марша. А припев «Сталин и Мао слушают нас» повторялся через каждые три строчки.
Мама всегда начинала вдохновенно и звонко, будто она – солистка Детского хора Всесоюзного радио, но до конца не допевала и торопилась с итогом:
– Вот как мы тогда пели…
В том, как мама пела про Сталина, было что-то загадочное, какая-то захватывающая тайна.
Хотя в целом принципы мироустройства не вызывали у меня вопросов. Все укладывалось в простую формулу: хорошо – плохо.
Откроем тетрадь в клеточку. Возьмем простой карандаш и линейку. Отсчитаем сверху страницы две клеточки и проведем через нее горизонтальную линию. Это шапка таблицы. Впишем в нее название:
«Надо делать хорошо и не надо плохо!»(Сл. Вл. Маяковского).
Измерим ширину страницы – 22 см. Разделим 22 см на 2. Отметим точкой отрезок длиной 11 см и проведем через точку вертикальную линию.
В левой колонке пишем хорошее, в правой колонке – плохое.
Много – один. Коллективизм – индивидуализм. Большинство всегда право. Индивидуалист никогда не бывает прав. Он – неправильный человек.
Весело – грустно. Бодрость духа – упаднические настроения. (Мама мне иногда говорила: «Что это за упаднические настроения?») Упаднические настроения никуда не годятся. Они превращают личность в «лишнего человека». О жизни «лишних людей» нам известно из литературных произведений. Быть «лишним» очень плохо. Это значит, что человеку просто нет места в жизни!
Коммунисты – фашисты. Если не коммунист – значит, не «наш», «фашист».
Белое – черное.
…Белый верх – темный низ…
Когда я вступила в пионеры, у меня появилась пионерская форма – рубашка с погончиками и металлическими пуговицами и синяя юбка, к которой полагался пионерский ремень (на «золотой» пряжке – рельефное изображение костра). Я не очень нравилась себе в форме. Но она и нужна была для другого. Она нужна была для того, чтобы ты стал частью единого целого. Чтобы в нужный момент все слились в одно «тело»: «все как один» – белый верх, темный низ.
В школе говорили: «Завтра торжественная линейка, всем приходить в парадной форме: белый верх, темный низ». Пионерская форма фабричного пошива была не у всех: в отличие от школьной формы, она не была «строго обязательной». Так что некоторые родители позволяли себе на ней экономить. Пионерскую форму заменял «белый верх, темный низ».
Белое – то, что выше пояса. Под белым – пламенное сердце в груди, которое «бьется в такт времени». На белом «алеет» пионерский галстук – символ крови, пролитой «за дело коммунистической партии». И, видимо, той, которой еще суждено пролиться.
Красному очень красиво на белом. Особенно когда красное – кровь.
А темное – лучше не говорить, что там, за темным, скрывается.
Но скрываться не значит отсутствовать…
И если ты умеешь «правильно желать вслух», это не значит, что у тебя нет невысказанных желаний.
Мы с братом ходили за хлебом. (Мне было четыре с хвостиком, ему – чуть больше двух.) Нам выдавали мелочь и сумку-авоську. И мы отправлялись к рынку, где стоял хлебный фургон. Нас всегда пропускали без очереди. И еще смотрели так ласково: маленькие – и одни! И знают, что надо купить! Ай да хозяева, ай, молодцы! Мы забирались по приставным ступенькам в фургон, я отдавала продавщице деньги и говорила: «Дайте, пожалуйста, большую буханку белого и полбуханки черного».
А потом я чуть подросла и походы за хлебом перестали быть приключением. Теперь я ходила обычно одна и меня уже не пускали без очереди.
Однажды почему-то не привезли белых буханок. Я купила полбуханки черного, и у меня осталось 20 копеек, которые мне дали на белый хлеб.
Дорожка сворачивала к дому за газетным ларьком.
Я всегда проходила мимо этого ларька – и когда шла туда, и когда шла обратно. Но сейчас я не просто возвращалась, выполнив поручение. Я как бы и выполнила его – но выполнила не совсем, хотя вины моей в этом не было. Теперь у меня в кармане лежало 20 копеек. И это все изменило. Вдруг изменилась моя способность видеть. Вот иду я мимо ларька, бросаю короткий взгляд – и вижу какие-то дополнительные подробности, вижу за стеклом какие-то вещи, которые раньше не видела. Я вдруг вижу – четко и ясно, – что кроме газет и журналов, конвертов и марок в ларьке продаются цветные карандаши. В такой красивой коробке.
Не просто красивой – красивейшей. На коробке – лисичка. Рыженькая. В сарафане. Сказочная лисичка с высунутым язычком и милыми хитрыми глазками.
И эта коробка лежит близко-близко к стеклу…
Лисичка меня совершенно заворожила. Я встала перед ларьком, просто застыла на месте, и стала смотреть почти не мигая. Коробка была приоткрыта. Специально. Чтобы все видели, как красиво уложены карандаши – в два ряда, ослепляя невозможным многообразием цветов. Особенно фантастическими были белый и розовый. Розовый – представляете? Для чего нужен белый и при каких обстоятельствах можно им рисовать, так и осталось неразрешимой загадкой. Но в тот конкретный момент это было не важно.
Белый, розовый… И остальные. Цвета настоящего счастья. Я представила, как я рисую…
Вообще-то я рисовала плохо. Редко и очень «обычно»: домики с треугольными крышами (в середине окошко, труба справа, колечками дым). Рядом дерево (веточки должны «куститься»). Иногда принцесс в пышных юбках до пят, на голове – пружинки кудрей и корона с «фатой». (Так рисовали все девочки.)
Но, может, я рисовала плохо именно потому, что у меня никогда не было таких замечательных карандашей?
А если бы у меня оказалась коробка с лисичкой… Она стоит 17 копеек…
Тут у меня перед внутренним взором пронеслась вся прошедшая жизнь… Рука дернулась – будто чужая – и протянула в окошко две монетки по десять копеек…
И вот у меня в авоське лежит полбуханки черного, а другой рукой я прижимаю к груди коробку с карандашами.
Мое движение страшно замедлилось. Коробка с лисичкой не принесла мне счастья. Она как будто бы не признавала во мне свою хозяйку. А у меня в голове со скрипом прокручивалась какая-то заезженная пластинка, и незнакомый голос с разными интонациями произносил:
«Мамочка, хлеба не было. Но зато посмотри, какие прекрасные карандаши. Я решила, что ты не будешь ругаться».
«Мамочка, хлеба не было. Я не успела спросить разрешения. Но это такие хорошие карандаши».
«Мамочка, ты не будешь ругаться? Хлеба не было, были карандаши. И мне так захотелось…»
Последнее, ощущала я всеми фибрами своей души, вообще никуда не годилось: «мне захотелось»!
Мама открыла дверь. Я не помню, что я сказала. Может, и ничего. Мама только взглянула – и, не дав мне раздеться, приказала холодно и отчужденно: «Сейчас же неси назад».
Это было ужасно.
Не то было ужасно, что мне не придется порисовать розовым карандашом. С этой мыслью я смирилась мгновенно. Но ведь надо идти к той же самой тетеньке, продавщице в ларьке! Надо будет что-то ей говорить. Объяснять (объяснять!), что я совершила нечто запретное. Она думала, я действительно покупаю. А я просто взяла и украла 17 копеек… А вдруг она не возьмет? А вдруг она?..
…Я не помню, как добрела до ларька. Прелесть лисички совершенно померкла. Я уже не могла понять, что в ней было такого… Я протянула коробку в окошко и выдавила из себя: «Извините, возьмите, пожалуйста, мне мама не разрешила…» До сих пор удивляюсь, как эти «извините-возьмите» не застряли у меня в горле. И как это я, протянув в окошко коробку с карандашами, от стыда не упала замертво?
И тогда меня, бездыханную, куда-нибудь понесли бы… И тогда мне бы все простилось…
Продавщица поморщилась и с некоторой брезгливостью взяла у меня коробку.
И вернула 17 копеек…
Через день я снова пошла за хлебом. Теперь мой путь осложнился: нужно было как можно скорее проскочить мимо газетного ларька. Я боялась, что продавщица меня заметит. И узнает – и мне придется выносить ее взгляд…
Но каждый раз краем глаза я все-таки замечала: «Лисичка» еще продается…
Хорошо, что хлебный фургон перестал приезжать. Скоро недалеко, в недавно построенном большом доме, открылась новая булочная.
А я ведь знала, что с этими карандашами все так и будет!
Мама не только заботилась о развитии моей речи. Она еще мне объясняла, почему «так не надо делать». Запрещает что-нибудь – и всегда объясняет, почему запрещает. Ребенок, по мнению мамы, «должен все понимать», а не «слушаться из-под палки».
Вот не хочу я, трехлетняя, уходить с прогулки домой и устраиваю рев. Так и кричу на весь двор: «Не хочу-у-у домой!»
(Еще бы я хотела домой! Мы тогда жили в трехкомнатной коммунальной квартире. В одной комнате – мы: четверо взрослых и двое детей. В соседских комнатах – по семье: четыре и два человека. Из комнаты мне выходить не разрешали, а то можно и с Требуковым столкнуться. Фамилию «Требуков» произносили по-разному. Мама – со страхом, папа – с плохо скрываемым гневом.