…Сволочь, которая в протоколе обозначена словом «вопрос» (и еще словом «следствие»: «следствие требует»!), не умеет правильно расставлять запятые и пишет на русском с ошибками, но зато в его словаре есть «литературное» слово «изобличать»…
…Можно подумать, было бы лучше, если б это «следствие» не было малограмотным. Так я по крайней мере могу тешить себя иллюзией: вот ЯЗЫК СОПРОТИВЛЯЕТСЯ…
«Изобличение» дедушки вываливается из протокола между страницами 133 и 134, как дохлая гадюка.
На странице 133 дедушка говорит, что ни в какой нелегальной организации не состоял. А начиная со страницы 134, уже подробно, детально, с указанием разных имен родственников и знакомых, рассказывает про «ешеботников»…
Дедушку не расстреляли. Видимо, не успели. В 1939-м арестовали и расстреляли Ежова, бывшего народного комиссара внутренних дел: это он руководил процессами 1937-го. (Вместо Ежова руководителем органов госбезопасности назначили Берию, который руководил новыми процессами. Его через несколько лет тоже расстреляли… Что-то внутри меня мешает этому радоваться…)
А дедушку амнистировали.
«Выпустили – и извинились»…
…Перед уходом на фронт дедушка будто бы попросил бабушку: «Когда дети подрастут, ты расскажи им, что не все шкафы платяные…»
«Шкаф», объяснял мне папа, – это устройство для пыток. Там заключенного сдавливали. И сокамерники делились друг с другом «опытом»: когда надо закричать, чтобы тебя не раздавили насмерть, но чтобы крик звучал правдоподобно…
А дядя мне говорил, что в «шкафу» нечем было дышать. Что дедушка лежал на полу и ловил воздух из щели под дверью…
Мне не хватило воли к познанию, чтобы вдаваться в подробности…
…Но, может быть, дедушка упоминал «шкафы» совсем в другое время. Просто в памяти папы эти события слиплись: в 1941-м папе было всего семь лет. Потому что папа уверял меня, что о «шкафах» родители говорили друг с другом на идише. Папа позволял себе усмехнуться: родители говорили при нем на идише – думали, он ничего не понимает. А он все понимал!..
Из приложенного к делу постановления от 1939 года:
«…передопрошенные прокурором свидетели заявили, что… их показания на предварительном следствии были даны под воздействием»…
Обычно я все рассказывала маме. И мы с ней всегда обсуждали, что хорошо, а что плохо. «Надо делать хорошо и не надо – плохо!» (Сл. Вл. Маяковского)
И это наверняка благотворно сказывалось на развитии моей речи.
Но о том, как мы все били себя указкой, я маме не рассказала: слишком сложное «приключение»! Мне было не под силу превратить его в связный рассказ.
Ведь с чего пришлось бы начать?
– Мамочка, я получила тройку за четвертной диктант.
Мама пришла бы в ужас:
– Тройка? Я так и знала! Ты совершенно безграмотная! Я не знаю, что с тобой делать. Две ошибки на безударные гласные? На безударные гласные!
– Да, и еще я написала «исскуство». Это словарное слово…
И меня наверняка поглотило бы чувство вины. То, что случилось потом, не шло бы ни в какое сравнение с ошибками на безударные гласные…
Мне все равно пришлось рассказать про тройку за диктант. «Шила в мешке не утаишь!» (Сл. нар.) Но я сказала об этом только после того, как мы переписали диктант: за него Валентина Ивановна поставила мне четверку.
И я услышала обычное в этих случаях:
– Четверку нельзя считать хорошей оценкой по русскому языку.
Об истории с Сашей Мельником я довольно быстро забыла.
Да и мои отношения с Валентиной Ивановной определялись совсем другим. Она была «учительница первая моя» (муз. И. Дунаевского, сл. М. Матусовского), и я любила ее, как и положено советской школьнице.
Но это была не просто какая-то там любовь, которая особенно ни на что не влияет. У нас с Валентиной Ивановной были сложные, я бы даже сказала, «особые отношения».
В отличие от одноклассников у меня кроме обычного места за партой было еще два других.
Первое место – у учительского стола. Валентина Ивановна иногда меня туда ставила, и я читала вслух всему классу. Я читала остальным «Пропавшую букву» (сл. М. Раскатова) – захватывающую сказку про злобных буквоедов, посягнувших на целостность города Буквограда. Главного буквоеда звали Пара граф, у него были племянники Отсих и Досих. Автор-шестидесятник целил копьем иронии в канцелярскую сердцевину советской бюрократии. Но сам город Буквоград был устроен по принципам военного коммунизма: там то и дело все строились, рассчитывались, маршировали. Зарядками и построениями командовал Почерк!
Другое место, в которое меня ставила Валентина Ивановна, был самый обычный угол. Не помню, чтобы кого-то еще ставили в угол. Меня же туда ставили за «болтовню». А «болтала» я почему-то во время уроков чтения.
Но если бы этим исчерпывалось наказание!
После того как я отстояла в углу, Валентина Ивановна объявляла, что она со мной не разговаривает.
И тогда буря мглою небо крыла. Мерк свет среди бела дня.
И если до этого мое детство могло называться счастливым, то в этот момент счастье рушилось.
Сдав детей Нелли Назаровне, Валентина Ивановна выходила из класса. Я, с трудом дождавшись разрешения идти на улицу, бросалась следом за ней.
Иногда я успевала застать Валентину Ивановну в учительской:
– Простите, простите, пожалуйста!
Валентина Ивановна ставила журнал на место и делала вид, что не видит меня. Дальше мы с ней шли по коридору: она впереди, я сзади, как хвостик. Шла и поскуливала: простите, ну простите, пожалуйста!
Мы выходили на улицу и, не меняя прежнего построения, двигались от учебного корпуса к школьной столовой: «Простите, простите меня! Я больше так не буду!»
Если она опять неответит, если сделает вид, что меня нет на свете, мое бедное сердце маленького октябренка – поросенка, утенка, кутенка – разорвется на мелкие части.
«Простите, простите меня!»
Ну и как я буду обедать? У меня же кусок застрянет в горле…
Иногда Валентина Ивановна заставляла меня помучиться до следующего дня. Но чаще всего часа через два или три она все-таки уступала и говорила: «Ладно».
Ладно!
Прощение!
Ладно!
Мгла мгновенно рассеивалась.
Освободившись от тяжкого бремени вины, я бежала на школьный двор, собирала «друзей» и устраивала репетицию. Во время прогулки перед самоподготовкой, у крылечка служебной квартиры дворника (в крылечке чудилось что-то сценическое), мы репетировали другой шедевр советской детской литературы – стихотворение «Буква Я» (сл. Б. Заходера). Главную роль я, естественно, взяла себе – под предлогом, что только я с ней и справлюсь. (Мама мне объяснила, что успех спектакля во многом определяется подбором актеров на роли.) Это была не роль буквы Я. Это была роль рассказчика: он говорил больше всех, и на нем лежала ответственность за все происходившее.
Но я учила девочку, игравшую букву Я, топать ногой и кричать:
– Не хочу стоять в ряду – быть желаю на виду!
А мораль сказки заключалась в том, что все должны стоять в ряду и ходить строем; вылезать из ряда недопустимо. Буква Я, внезапно осознавшая себя «местоимением», поступила неправильно, проявила редкую несознательность, пренебрегла основополагающим правилом: общественное выше личного. И тогда другие буквы высмеяли Я и указали бунтарке ее место. Так прямо и сказали:
– Встань на место!
Но она вздумала упрямиться.
До какого-то момента у нас получался «нормальный» спектакль. Хотя, конечно, у «хора» были неувязки с тем, чтобы вовремя подать реплику или изобразить какое-нибудь действие персонажа (как, например, показать, что «О от смеха покатилось»?). Но это все-таки технические проблемы. А вот когда актриса, исполнявшая роль буквы Я, изображала раскаяние по поводу своей подрывной деятельности и заверяла общее собрание, что «готова встать даже после буквы Ю», а я как рассказчик еще и подытоживала с жизнерадостной улыбкой на лице: «Главное совсем не в месте, главное – что все мы вместе!» – тут любой Станиславский мог закричать, что не верит ни одному произнесенному слову.
Кто взял себе главную роль, а?
Мама считала так: надо учиться скромности – не вылезать, не «якать». Иначе жизнь «будет бить».
И время от времени я принимала решение исправить свой характер.
Но…
После второго класса мама решила забрать меня из интерната. Она узнала, что Валентина Ивановна заставляет нас сидеть в классе пятый урок, а сама проверяет тетради. Вместо того чтобы вывести детей на свежий воздух! А что творится на самоподготовке? Там же все время шум! За два часа ребенок не успевает сделать домашнее задание. Дома, уже на ночь глядя, приходится что-то доделывать. Немудрено, что Маринка жалуется на головные боли.
Разразился семейный скандал. Но на этот раз мама была тверда как кремень: в третий класс я пошла в школу рядом с домом.
В 1939-м дедушку «выпустили и извинились».
В 1941-м его призвали на фронт.
В 1943-м его убили на Орловско-Курской дуге.
В 1945-м война закончилась.
В 1948-м за ним снова пришли.
1948-й – год кампании против «космополитов». «Космополиты» – те, у кого имелись «родственники за границей», или те, кого обвиняли в «преклонении перед Западом». (Бывшие союзники СССР по войне с Гитлером стали теперь злейшими врагами.) В Министерстве государственной безопасности снова дали ход делам «ешеботников»: все ранее амнистированные подлежали аресту.
Но дедушки «не было дома»: бабушка предъявила пришедшим за ним похоронку.
А когда «те» ушли, она сказала своим сыновьям, Семе 13 лет и Леве 10 лет:
– Ваш отец погиб на войне. Это лучшее из всего, что он мог для вас сделать.