Белый ворон — страница 44 из 48

Граф указал Казначееву и Фабру на дверь. Следуя за движением его перста, они вышли из кабинета и на пороге были задержаны полицеймейстером. Без сопротивления друзья спустились за ним во двор, где наряд гренадер повлёк их прочь от великолепного дворца и церкви, по гостевой улице и липовой аллее к пруду. Там арестантов посадили в ялик и повезли мимо очаровательного павильона Мелиссино на глади вод. Об этом укромном местечке говорили, будто стены его украшены эротическими шедеврами Рубенса. Вход туда был строго воспрещён. Как Саша ни силился рассмотреть хоть что-нибудь сквозь стёкла, с расстояния ему это не удалось.

«Холодная» находилась на дальнем краю парка и представляла собой длинный сруб, разделённый внутри на казематы с земляным полом. Графских «карбонариев» хотели было разделить, но Фабр вовремя сунул фельдфебелю рубль — сам удивился, как деньги не выпали в яму, — и друзей запихнули вместе. Усталые офицеры поискали хотя бы подобия сена, но, не найдя его, растянулись на земле. Говорить не хотелось. Соседние с ними клети казались пустыми. Во всяком случае, из-за стен не раздавалось ни шороха. Только к вечеру замки в «холодную» снова залязгали, послышались крики, шум, чьё-то пьяное, бессвязное бормотание, и в смежный каземат зашвырнули товарища по несчастью. Он какое-то время бушевал, колотился о стены, сыпал проклятьями, а потом затих.

Казначеев подошёл к рубленой перегородке между клетями и привстал на цыпочки. Из экономии переборка не доходила до потолка — так по камерам лучше распространялся свет из единственного оконца, а зимой шёл тёплый воздух от одинокой печи в дальнем конце сруба. Всё, что Саше удалось рассмотреть в полусумраке, — скрючившаяся фигура на полу. Сосед не подавал признаков жизни, и только исходившие от него винные пары крепко шибали в нос.

— Послал Бог пьянчугу, — констатировал полковник и отошёл от стены. — Как думаешь, нас разжалуют?

— В солдаты. И прогонят сквозь строй. — Алекс всегда был склонен к мрачной иронии.

— Шутишь?

— Не надейся.

Они снова замолчали и дремали, прислонившись друг к другу до рассвета. Утренняя сырость, приходившая по земле, разбудила и, видимо, отчасти протрезвила их соседа.

— Пить дайте, сволочи! — он забарабанил кулаками в дверь. — Нутро горит!

Сначала ему не ответили. Но парень утроил усилия, пытаясь разбудить часового угрозой:

— Я графу пожалуюсь!

Как ни комична была такая фраза в устах арестанта, именно она возымела действия.

— Мишенька, голубчик, опять буянишь? — часовой вступил под своды «холодной» с крынкой молока в руках. А ещё через несколько минут необычному заключённому принесли завтрак. Запах каши с мясом и свежего ржаного хлеба распространился через щели в стенах. У соседей подвело пустые желудки.

— Господа, — услышали они голос и разом задрали головы.

Лохматый арестант маячил в дырке под потолком. Он держал в руках чугунок и пытался протиснуть его через верх переборки.

— Возьмите. Вас кормить не будут. А мне не надо. Крошки не могу в рот взять после вчерашнего. Только пить хочу.

Казначеев с благодарностью принял чугунок и ложку. Фабр разломил хлеб. Лицо юноши показалось им знакомым. Смуглый, чернявый, только физиономия опухла от пьянства, как подушка, и глаза заплыли.

— Мы встречались? — осведомился Алекс.

— Я Шумский, — отозвался парень. — Разве вы меня не знаете?

— Теперь, кажется, припоминаю. — Фабр поклонился. — Нас представили друг другу на обеде. Несколько месяцев назад.

Молодой человек пожал плечами.

— Может быть. Я никого не помню. Голова не держит. Я запойный.

— Кажется, вы флигель-адъютант государя? — изумился Саша.

— Что толку? — с надрывом вздохнул Шумский и сполз по стене обратно в камеру. Оттуда продолжал разговор. — Крест такой.

— Это, батенька, не крест, а распущенность, — не выдержал Фабр. — Каждый человек должен иметь силу воли...

— Я не человек, — с вызовом отозвался новый знакомый. — Я — наказание Божье. Единственный гвоздь в заднице у графа. — И после некоторого молчания пояснил: — Сын я его. И её, окаянной, сын. Пусть мучаются. Не могу про их жестокости слышать. Не могу сознавать, что они меня выродили. Я иной раз, когда допьюсь, всех этих людей вижу. Почему они приходят ко мне, а не к ним?

Арестантам сделалось жаль соседа.

— Никто не властен в матери и отце, — попытался утешить его Саша. — Может быть, вам стоит отсюда уехать? Совсем. Не служить в России. Отправиться за границу, где никто ничего не знает...

— Я вот читал в одной швейцарской газете, — продолжал Шумский, — что будто бы есть люди, которым отшибло память. Они приезжают в чужой город, ничего о себе не знают, даже имени. И начинают жить сызнова. Я бы об этом Бога молил.

В это время снова залязгал засов. А потом в «холодной» послышались нетвёрдые шаги, и Фабр с Казначеевым вжались в угол, потому что узнали голос графа. Но только теперь он звучал тускло и невыразительно.

— Опять ты меня позоришь, сколько можно твоё буйство терпеть? Уже и государь тебя не хочет обратно принять. Христом Богом прошу, Михаил, возьмись за ум.

— А я вас, батюшка, Христом Богом прошу: покайтесь. Ведь вы намедни чуть не триста человек запороли. А они опять ко мне придут и станут рассказывать, каково подыхать-то под палками. Я могу вам всё описать. На двенадцатом ударе лопается кожа. По мясу терпеть легче. Но на тридцатом оно начинает отслаиваться с костей. А когда бьют по костям, то внутри человека такой звон, до самых кончиков пальцев. Кости, они ведь полые, как дудки.

— Замолчи! Ты не в своём уме.

— Должно быть, так. Но молчать не стану. Уговорите матушку покаяться. Она с девками очень дурно поступает. Они мне всё показывали. Нельзя прислуге бритвой грудь резать и косы огнём палить.

— Ты сумасшедший пьяница! Не желаю тебя слушать. Завтра же выгоню за ворота.

— Выгоните, батюшка, выгоните. Не то я у вас под окном повешусь. Погублю душу, но и вам покоя не дам.

Не сказав больше ни слова, Аракчеев двинулся в обратный путь. Шаг его был неровен и по-стариковски тяжёл. Заноза, которую он нёс в сердце, не вызывала к нему сочувствия. Беспутство сына, вместо того чтобы вразумлять, кажется, только ещё больше злобило графа.

Оба офицера, сидя в углу, подавленно молчали.

— Помнишь, Саша, как раньше жили? — шёпотом протянул Фабр. — Михаил Семёнович сам был человек, и возле него все — люди.

Казначеев положил Алексу длинную руку на плечо и горестно вздохнул:

— Где-то теперь наш граф?

Глава 13ВОЗВРАЩЕНИЕ

Декабрь 1819 года. Петербург

Воронцов уже на стену лез от безделья. И как люди живут, не служа? Ещё год такой лени, и он станет ни на что не годен. Неужели во всей империи для него нет занятия?! Страна в руинах, города — головешки, дороги — лучше не ездить. Чиновники — только мух в чернильницах разводят. А ему, именно ему отказано в высочайшем благоволении. Бог с ним, с благоволением! Но дайте хоть что-нибудь делать!

Он уже попадал в опалу и знал, чем пахнет императорская перчатка. Ничего. Пережил. В 1807-м в корпусе Беннигсена Михаил двигался к Варшаве. 14 декабря дрались у реки Наревы, по пояс в снегу. Потом уже в мае при Гутштате, двое суток кряду. Но перевес остался на стороне французов. В том, что войска не одержали решительных побед, Беннигсен обвинил одного из генералов — Сакена, который ни ухом, ни рылом не был причастен к провалу операции. Тем не менее Сакена арестовали и предали суду. Все понимали, что нашли козла отпущения.

Двенадцать генералов подписали приговор. Один настырный полковник Воронцов составил особое мнение, в котором утверждал, что Сакен не виноват. Михаилу, как самому бестолковому, негласно передали: государь не намерен сейчас смещать Беннигсена и хочет замять дело, сосредоточив недовольство света на фигуре поменьше. А то Воронцов без глаз! Ни братом, ни сватом ему Сакен не был, но дело в принципе. Граф подал рапорт на августейшее имя. Александр Павлович только улыбнулся и назначил более высокую судейскую коллегию, куда упрямые полковники не входили. Она-то и отправила Сакена в отставку. Пять лет тот влачил в Петербурге жалкое существование, нуждаясь даже в хлебе. В двенадцатом году, когда вдруг понадобились все, ему разрешили вернуться на службу. Сакен показал себя блестяще и получил Андреевскую ленту. Дело против него было прекращено, государь принёс извинения. В этот момент Беннигсена как раз задвигали в угол, и очень к месту оказался честный генерал, пострадавший от его коварных происков.

Что же касается Воронцова, то перед ним никто и не думал извиняться, хотя было за что. После отпуска по болезни Михаил в сентябре 1809 года не был возвращён в гвардию. Его назначили командиром Нарвского пехотного полка. Это была увесистая пощёчина, потому что нарвцы опозорились под Аустерлицем, потеряв знамёна — страшное преступление против боевого духа. Воронцов смолчал: государева служба, идёт, куда приказывают. Но офицерам при первой встрече сказал:

— Лучше бы вы, ребята, потеряли штаны. Меньше сраму. Теперь на вас всякая мразь, не нюхавшая пороху, может пальцем показывать.

О горестности своего положения нарвцы и так знали. Половинное жалованье, попрёки при каждом случае. Народ ходил унылый и злой. Воронцов начал с того, что запретил мордобой нижних чинов, а офицерам приказом объявил, что «ставит честь и храбрость выше всего», скоро война в Молдавии, есть шанс вернуть утерянное достоинство.

— Отличная речь, — сказал ему Шурка, когда они сидели вдвоём в маленькой кофейне на Невском.

— Хочешь знать, что я действительно думаю? — мрачно отозвался Михаил. — Тряпка, даже весьма почтенная, дешевле солдатской жизни. Полк хороший. Никто не удосужился разобраться, из какой передряги они вылезли. Неужели трудно было подойти по-человечески?

— Ну, с такими понятиями ты дисциплину вообще угробишь, — возразил Бенкендорф.