беззубо зияющими челюстями, на пригорки со злобно тявкающими дворняжками, посаженными, к счастью, на цепь. Поэтому мне надо быть нежной и съесть своего сына, так как он не имеет права меня трахать, или все же имеет? Он мог бы, здесь нас никто не увидит. Но не делает этого. Из лени? По безволию? Или из-за слабых нервов? Просто не хочет? Может, не хочет только меня? Мои знания о себе крайне отрывочны, смутны, как проселочные дороги, на которые почти сразу после полудня ложится тень, как целая армия, у предводителя которой нет четкого плана действий. Сыновний пляж для меня – запретная зона. Там стоят щиты, сын может туда войти, а я нет. Нудизм. Только для сыновей. Матери исключаются! Слишком уж они запугивали своих сыновей сексом, слишком часто угрожали им, возможно, лишь однажды, но часто, откуда мне знать. Не могу вспомнить. Чем это я ему угрожала? Я никогда ему не угрожала, даже тогда, когда он захотел пойти открывать мир, я и тогда покупала ему все, что бы он ни пожелал. Любой музыкальный центр, любую компьютерную игру. Я подсунула ему себя, ну да, я подложила себя под него, как программу, и это при том, что все следовало делать наоборот. Ему надо бы вставить его в меня! Я хочу, чтобы перед моей духовкой, где постукивает, погромыхивает мой сын, жарясь на слабом огне и пуская пузыри, и в то же время изо всей мочи бьет в свой любимый ударный инструмент, любовный ударный инструмент, чтобы, значит, перед моей духовкой у людей текли слюнки. Никто не всхлипывает и не плачет, кроме, естественно, меня, но когда дело дойдет до еды, я снова буду радоваться, пока мое оперение не разлетится по всей комнате, не станет метаться по полу, прилепившись к нелепому черенку, но все без толку. Все уже израсходовано. Израсходованы даже желания, эти весьма существенные приправы. Мой сын посажен в духовку, чтобы, наконец, быть готовым к съедению. Я не хочу, решительно не хочу, чтобы к нему кто-то приходил, включал в духовке красный свет и бесстыдно разглядывал его тело, с которым он при жизни так и не нашел взаимопонимания. Пожалуй, может придти соседский сын, он поймет, что ему следует сразу уйти. Его кузен тоже может зайти и тоже увидит, что ему не следовало приходить, а надо тут же убраться, вот так. По мне, так пусть приходит и дядя. Им не позволено целовать сына и прощаться с ним, иначе они его съедят. Это позволено только мне. Матери и ее отклонениям от нормы, которые никогда не обернутся распутством. Для меня предусмотрены только второстепенные дороги, лесные просеки, тихие парковые аллеи, заросшая бурьяном ничейная земля. Мне досталась ничейная земля, она в первую очередь принадлежит мне! Ведь сын мой – не кто-нибудь, теперь он очень известен, вы, во всяком случае, не станете этого отрицать. Вы не должны упускать из виду, что в нем есть некто другой, они вдвоем, навсегда, он получил в подарок чужую жизнь, к несчастью, не от меня, я дала ему только его собственную. Но это было стоящее дело, разве нет? Если вы его съели, то он, вероятно, у вас внутри, в желудке, так оно и бывает с мучениками, что жарятся на противне, их чистенькие органы разложены рядом, да-да, там же, с овощами, и теперь это не грудь той, как ее, ну, той, что сама должна подавать ее к столу, святая Агнесса[11], что ли, или что-то в этом роде. Или святой Себастьян[12] под дождем стрел, он, конечно, опять забыл свой зонтик, и детской тарелочки при нет опять нет, а что я всегда говорила сыну? Не забывай свою тарелочку, если собираешься что-то выпрашивать, тянуть к чему-то руку! Но что бы я ни говорила, никто меня не слушает. И я не могу допустить, чтобы беременные или какие-то такие же нечистые личности прощались именно с моим сыном, когда он выходит, чтобы полизать лакомую рану в боку другого своего дяди, уж не знаю, которого, во всяком случае, того, которого как раз сейчас там нет, зато у него отличная, превосходная рана для сына, своего рода десерт или что-то в этом духе, в сравнении с этим грудь Агнессы дерьмо, говорю я вам. Взгляните-ка на эту рану, разве она не прекрасна? Видели ли вы что-нибудь более прекрасное? Рана потому столь велика, что на теле недостает одного органа, его он ему откусил, нет, так бы ничего не вышло, пришлось отрезать. Откусить эту штуку нельзя. Теперь там по-любому дыра. Все, что осталось от его члена. Не очень приятно видеть все это. Теперь он выглядит почти так же, как я. А что осталось? Эта прекрасная рана. Она появилась, когда я ему это дело отрезала. Целиком. Лучше уж так, чем он что-нибудь отрежет кому-то другому, вы не находите? Я считаю, мать должна не только грозить кастрацией, даже если она это делает одним своим присутствием, этого недостаточно, она и должна ее произвести. Мы слышали, что пенис абсолютно несъедобен, зачем же его панировать и вместе с сыном ставить в духовку. Лучше отложим в сторонку, он нам больше не нужен. А этот идиот, мой сын, все лижет, лижет и лижет рану, мысль полизать мою пиз… думай, что говоришь!.. мое причинное место, разумеется, не приходит ему в голову! Для чего я его воспитала! Чтобы другие женщины не смели входить в мой дом, и когда сын уже мертв и началась готовка. Он не хочет, чтобы даже после его смерти эти приходили в мой дом выразить соболезнование. При этом многие из них разбираются в искусстве приготовлении жаркого лучше, чем я. Я не желаю нести ответственность за людей, которые приносят в жертву животных, да еще перед моим телом, буквально так он и сказал. Ну а теперь возьмем этого борова, свинью отпустим, борова мы позже снова засунем в холодильник, а пока там поместится сын. Вот так. Туда его. Он и раньше любил утверждать, что мы подкладываем ему свинью, в первую очередь я, его мать. Помилуйте, это же неправда! Молитесь, чтобы он попал к ангелам! По мне, молитесь сколько угодно, но я съем этого сынка, пока он вкушает от ран наисвятейшего сердца Иисусова или еще кого-то из этих ничего не стоящих праведных мошенников. Вот она, мать, я здесь. А там жаркое, там мой сын, который и прежде и всегда был в центре моего внимания. Должна признаться, что мое сексуальное влечение к нему при этом все возрастает. Я, значит, в дополнение ко всему включаю гриль, чтобы он подрумянился, он, что лежит там и витает в своих мужских мечтах. Ему хотелось получать все. Я тоже хочу получать все. Это не приносит пользы никому из нас. Свет все больше походит на утреннюю зарю. Даже сейчас, в таком состоянии, полуподжаренный, полусырой, полускотина, полуубийца, надежно устроившийся на шарикоподшипниках-картофелинах в духовке, даже сейчас он чем-то привлекает меня, хотя я отняла у него его член значительно раньше, когда он не хотел оттачивать его на мне и превращать в колющее оружие. Но оно у него никогда не было достаточно острым. Его у него давно не было, а он все еще терся об меня! Он меня не так уж и хотел, в этом заключалась его ошибка. В том, что изнасиловала его я, женщина, ну да, тут, пожалуй, был мой промах. Может, этим я пробудила в нем желание самому стать женщиной? Не знаю, не знаю. Это желание имело высокий этический смысл, так как хотеть что-то сделать с женщиной значит хотеть ее изнасиловать, а хотеть самому стать женщиной, к сожалению, ничего не значит. Или, в крайнем случае, значит очень мало. Повторю еще раз то, что он сказал. Мама, сказал он, для меня нет пути назад, я должен идти только вперед, через твои зубы! Честное слово, он сам это сказал, я ничего не выдумываю! Мне бы такое ни за что не выдумать. Вы кое-что подметили? Можете по этим словам кое о чем догадаться? Он проявил враждебность, сперва по отношению к богу, своему отцу, именно поэтому, вероятно, у него внезапно появилось желание умереть за отца. Вот так и возникает религия! Так и возникает нечто большее, чем мы сами. Он не осмелился потоптать меня, поэтому решил, по крайней мере, умереть за отца. Ему не хочется как следует высыпаться, не хочется рано вставать, он хочет лизать раны, а когда божественная рана, которую кто-то ему нанес, будет вылизана, когда он вылижет противень, а еще – раньше миску, где месят тесто, то самое, что так мило с ним обошлось, тогда все умилятся до предела и расплачутся, ему с этой миской никогда не справиться, столько в ней намешано умиления, да и теста осталось многовато, если я все это размажу по противню, эта противная жесть взорвется против моей воли, ой-ой, не могу с собой совладать, вы же сами видите! Только когда комки теста начнут вываливаться из его жабр, ведь он уже не сможет их подхватывать, только когда с его подбородка закапает кровь, потому что рана окажется слишком сочной, и он не сможет от нее оторваться, только тогда он будет готов окончательно. Тогда он захочет убить, убрать, устранить бога, своего отца, понятия не имею с какой стати. Ведь он так устал от всего этого. Раз бог невидим, скажите, почему он так старается, почему хочет во что бы то ни стало убить своего отца? Ему нужно совсем не это, он просто хочет убить всех остальных, ну и отлично! И знаете что? Он это непременно сделает! Даю слово! По мне, так и пусть. Раз должен, значит должен. И обязательно попадет к ангелам. По мне. Нет, не по мне. Пусть поищет себе другую стартовую площадку. Если думает, что в постели ангелы лучше, чем я, хотя он их ни разу в жизни не пробовал, пусть попробует! Должен попробовать! Но тот, кто его обмывает, а он на этом настаивал, послушайте, тот должен быть хорошим мусульманином и надевать перчатки, чтобы не прикасаться к его причиндалам. Но это же касается и меня, ибо, когда я отрезала его член, мне поневоле пришлось к нему прикасаться, резиновые перчатки я как назло не надела, а кухонная тряпка тут не подходит, она слишком грубая, через нее ничего не почувствуешь, а хоть немного настоящего чувства все же требуется, даже если собираешься все удалить, все без остатка, перед этим не мешает хотя бы погрустить. Это подсказывает мне моя совесть, кто знает, что он еще натворит с ним, с этим настоящим чувством, если я его ему не оттяпаю. Сам ли бог произносит лживые слова устами священника, или же лжет только священник, все равно, кто, но богу следовало бы договориться со священником, придти с ним к соглашению. Так было бы лучше для всех нас. Но больше всего – для меня, сегодня и без этого на все половые члены нужно натягивать резиновую униформу, на этих храбрых солдатиков, о которых я уже говорила, иначе не сложно и подзалететь. Но ведь хочется хоть что-то почувствовать у своего божьего сына, не правда ли, следовательно, истинное чувство и сексуальная раскрепощенность весьма приятны, поскольку стремятся к общей цели: новому автомобилю в следующем году. Хочется хоть раз что-то почувствовать у своего сына, прежде чем он изнасилует это дурацкое дерево в аллее, разве это такое уж большое желание, когда ждешь возвращения, не дерева, дерево уже дома, где ему и положено быть, а сына, что где-то бродит, вместо того чтобы лизать раны, нанесенные не ему. А ведь он уже имеет дома меня, самую большую, самую открытую рану, – сказка о незаживающей ране Амфортса – неприкрытая ложь, – так нет же, меня он не лижет, не хочет, он хочет лизать других или, по крайней мере, одну из этих других, ну да ладно, сейчас я слегка изменю ход времени, я, правда, не бог, но на время жарки все же могу повлиять, я полью сына той водой из раны, которую он не смог впитать в себя, хотя от бесконечного слизывания у него чуть не вывалился язык, но только захлопнув за ним печную дверцу, я снова открою трубу, растянув время до момента, нужного, в конечном счете, каждому настоящему натяжителю, то время, которое