Бен-Гур — страница 64 из 89

Такой была камера номер VI. Содрогнись же, читатель! Описание слепого и безъязыкого, выпущенного из камеры V, было только подготовкой к ужасу, который еще впереди.

Две женщины теснятся к отдушине; ничто не отделяет их от голой скалы. Вертикально падающий луч заливает их призрачным светом, и мы не можем не заметить, что узницы обнажены. Но этот же свет дает нам спасительное знание: любовь не покинула страшной обители — узницы обнимают друг друга. Богатство улетает, комфорт можно отобрать, надежда исчезает, но любовь остается с нами. Любовь есть Бог.

Там, где сидят женщины, пол отполирован до блеска. Кто может сказать теперь, сколько из восьми лет заключения провели они на этом самом месте напротив отдушины, питая надежду на спасение робким, но дружественным лучиком света. Когда он, крадучись, входил в камеру, они знали, что наступает рассвет; когда начинал блекнуть, понимали, что мир затихает к ночи, которая нигде не будет такой длинной и беспросветной, как у них. Мир! Через эту трещинку, будто она была широкой и высокой, как царские врата, они мысленно выходили в мир и проводили изнурительное время, духами летая по нему, ища одна — своего сына, другая — брата. Искали на морях и их островах; сегодня он оказывался в одном из великих городов, завтра — в другом; и всюду он достойно сопутствовал им, потому что, как они жили ожиданием его, так он — поисками их. Как часто их души встречались в поисках друг друга. Как сладко было узницам повторять: «Пока он жив, мы не забыты; пока он помнит, есть надежда!» Никто не знает, какие силы можно черпать из малого, пока не подвергнется испытанию.

Не приближаясь, мы видим через камеру, что внешность женщин претерпела изменения, не объясняемые ни временем, ни долгим заключением. Мать была прекрасной женщиной, дочь — прелестным ребенком, но даже любовь не могла бы сказать этого о них теперь. Их длинные спутанные волосы странно побелели; вид женщин заставляет нас инстинктивно отпрянуть — быть может, виноват призрачный свет? Или муки голода и жажды — ведь они не ели с тех пор, как вчера был выпущен на свободу слепонемой слуга?

Тирза жалобно стонет в объятиях матери.

— Не волнуйся, Тирза. Они придут. Бог милостив. Мы думали о нем и не забывали молиться при каждом звуке труб из Храма. Ты видишь, свет еще ярок, солнце на юге — сейчас не более семи часов. Кто-нибудь придет. Не будем терять веры. Бог милостив.

Такова мать. Слова ее просты и действенны, хотя тринадцатилетняя Тирза — какой мы видели ее в последний раз — стала на восемь лет старше и уже не ребенок.

— Я постараюсь быть сильной, мама, — говорит она. — Твои страдания больше моих, и я так хочу жить для тебя и брата! Но мой язык горит, губы растрескались. Где же он, найдет ли он нас когда-нибудь?

Что-то кажется нам странным в их голосах: неожиданный тон — резкий, сухой, металлический, неестественный.

Мать крепче прижимает дочь к груди и говорит: — Он снился мне прошлой ночью. Я видела его ясно, как вижу тебя, Тирза. А мы должны верить снам, как верили наши отцы. Во снах обращался к ним Господь. Мы с тобой были во Дворе Женщин перед Прекрасными Воротами; там было еще много женщин; и он вошел и остановился в тени Ворот. Его взгляд перебегал с места на место, с одной женщины на другую. Сердце мое билось. Я знала, что он ищет нас, я протянула руки и побежала к нему, крича. Он услышал и увидел меня, но не узнал. Мгновение спустя он вышел.

— Не так ли было бы, мама, встреть мы его на самом деле? Мы так изменились.

— Может быть, но… — голова матери упала, лицо сморщи лось, будто от боли; собравшись с силами, она закончила: — но мы можем назвать себя.

Тирза заломила руки и снова застонала. — Воды, мама, воды. Хоть глоток.

Мать безнадежно смотрела в темноту. Она так часто произносила имя Бога, так часто обещала этим именем, что новые повторения начинали казаться издевательством над самой собой. Тень опустилась на нее, заслоняя неясный свет, и она стала думать о смерти, которая ждет лишь ухода веры.

Слабо сознавая, что делает, говоря бесцельно, лишь потому, что должна говорить, она повторяла:

— Терпи, Тирза. Они придут, они уже близко.

Как будто звук донесся из отверстия, через которое поддерживалась их единственная реальная связь с миром? И она не ошиблась. Мгновение спустя крик безъязыкого наполнил камеру. Тирза тоже услышала его, и обе встали, не разжимая объятий.

— Славен будь, Господь, вовеки! — воскликнула мать с трепетом возвращенных веры и надежды.

— Эй, там! — услышали они затем. — Кто ты?

Голос был незнакомым. Что случилось? Это были первые за восемь лет слова, донесшиеся снаружи. Потрясение было огромным — от смерти к жизни — за одно мгновение!

— Женщина Израиля, погребенная здесь со своей дочерью. Помогите нам скорее, или мы умрем!

— Держитесь. Я вернусь.

Женщины громко всхлипывали. Они найдены, помощь идет. Надежда быстрой ласточкой металась от мечты к мечте. Они найдены, их освободят. И тогда вернется все — все утраченное: дом, общество, богатство, сын и брат! Скудный свет обещал им сияние дня, и, забыв о страданиях голода и жажды, об угрозе смерти, они упали на пол и плакали, по-прежнему крепко держась друг за друга.

На этот раз ждать пришлось недолго. Как ни педантичен был Гесий, он довел свой рассказ до конца. Трибун же не медлил.

— Там, внутри! — крикнул он в дыру.

— Да! — сказала мать, поднимаясь.

Тут же она услышала другой звук — удары в стену. Удары были быстрыми и звенели металлом по камню. Ни она, ни Тирза не произносили ни слова — они слушали, зная, что это означает: им пробивали путь на свободу. Так шахтеры, засыпанные в глубокой штольне, слышат приближение спасателей, предвещаемое ударами кирки и лома, и отвечают на него ударами сердец, глаза их не покидают точки, откуда доносится звук, боясь, что работа прекратится и вернется отчаяние.

Руки снаружи были сильными и умелыми, а воля доброй. С каждым мгновением удары слышались яснее, то и дело на пол падали осколки камней — свобода становилась все ближе. Вот уже слышны слова рабочих. И вот — о счастье! — сквозь трещины хлынул свет факелов. Он прокалывал тьму бриллиантовыми искрами, прекрасный, как свет утра.

— Это он, мама, это он! Он нашел нас наконец! — кричала Тирза с юной верой в мечту.

Но мать отвечала смиренно:

— Бог милостив!

Упала глыба, за ней другая, потом большой кусок стены — и открылся проход. Вошел мужчина, запорошенный каменной и известковой пылью, и остановился, подняв над головой факел. За ним вошли еще двое или трое, тоже с факелами, и отступили в сторону, впуская трибуна.

— Не приближайтесь — нечистые, нечистые!

Мужчины качнули факелами, переглянувшись. — Нечистые, нечистые! — повторяли из угла невыразимо печальные голоса. С таким плачем, наверно, летят, оглядываясь, от ворот рая отверженные души.

Так вдова и мать выполнила свой долг — в этот момент она осознала, что свобода, видевшаяся в далеких надеждах и мечтах золотопурпурным плодом, попав в руки, оказалась содомским яблоком.

Она и Тирза были — ПРОКАЖЕННЫМИ! Возможно, читателю неизвестно, что значит это слово. Вот выдержка из Закона того времени, мало изменившегося и в наше:

«Четверо считаются мертвыми: слепой, прокаженный, нищий и бездетный». Так гласит Талмуд.

Значит, с прокаженным обращались, как с мертвым. Его выбрасывали из города, как труп; самые любящие и любимые говорили с ним только на расстоянии; он мог жить только с прокаженными; он лишался всех прав; он не допускался ни в Храм, ни в синагогу; он ходил в лохмотьях и мог открыть рот лишь для того, чтобы крикнуть: «Нечистый, нечистый!»; он находил себе жилье на пустырях и заброшенных кладбищах, превращаясь в воплощение духа Хиннома и Геенны; он вечно был не столько живой угрозой окружающим, сколько живым страданием; он боялся смерти, не имея иной надежды, кроме надежды на смерть.

Однажды — она не могла назвать день или год, ибо в этом аду было утрачено даже время — однажды мать почувствовала сухой струп на правой ладони — пустяк, который она тут же постаралась стереть. Стереть не удалось, но она не обращала внимания, пока Тирза не пожаловалась на тот же симптом. Воды давали мало, но они отказывали себе в питье ради гигиены. Вскоре пораженной оказалась вся рука; потом кожа растрескалась, вылезли ногти. Боли почти не было — только растущее беспокойство. Позже стали сохнуть и покрываться рубцами губы. Наступил день, когда мать, сражавшаяся с грязью темницы, подвела дочь к свету, чтобы осмотреть лицо и увидела, что брови стали белыми, как снег.

О ужас этого открытия!

Долго сидела мать без слов и движений, с парализованной душой и застывшим умом, в котором умещалась только одна мысль: прокаженные, прокаженные!

Когда же она снова смогла думать, то думала не о себе, а о своем ребенке, и естественная нежность превратилась в отвагу, она была готова к последней жертве, к подвигу. Она погребла знание в своем сердце; утратив надежду для себя, она удвоила заботу о Тирзе и с удивительной изобретательностью — удивительной в своей неиссякаемости — продолжала держать дочь в неведении о том, что постигло их. Она играла в детские игры, пересказывала старые сказки и сочиняла новые, с наслаждением слушала песни дочери, тогда как с ее собственных больных губ слетали только напевы царя-псалмопевца, несущие покой и забвение, поддерживающие память о Боге, который, казалось, покинул их.

Медленно, с ужасной неуклонностью распространялась болезнь. Она выбелила волосы, проела дыры в губах и веках, покрыла чешуей тело; затем проникла в горло, сделав голоса дребезжащими, и в суставы, затруднив движения. Медленно, и, как знала мать, необратимо поражала легкие, артерии и кости, с каждым шагом придавая больным все более отвратительный вид, и так будет продолжаться до смерти, которая может оттягиваться на годы.

Пришел и новый ужасный день — день, когда мать, повинуясь чувству долга, назвала, наконец, Тирзе имя недуга. Обе в агонии отчаяния молили о скорейшем конце.