Бен-Гур — страница 65 из 89

И все же — такова сила привычки, несчастные со временем научились не только спокойно говорить о своей болезни, но, видя ужасные трансформации, снова стали цепляться за жизнь. У них оставалась одна связь с землей. Несмотря на сужденное им до конца дней одиночество, они находили силы в мыслях и мечтах о Бен-Гуре. Мать обещала воссоединение с ним сестре, сестра — матери, и обе не сомневались, что он так же верит в это и будет так же счастлив встречей. Снова и снова суча эту тонкую нить, они находили в ней извинение своей привязанности к жизни. Именно этим, как мы видели, они утешали себя, когда раздался голос Гесия на исходе двенадцати часов голода и жажды.

Факелы бросали красные отблески на стены темницы, и это была свобода. «Милостив Бог!» — воскликнула вдова, благодаря Творца не за то, что было, читатель, но за то, что есть. Ничто так не отвечает благодарности за настоящее благо, как забвение прошлых обид.

Трибун приближался, и тогда в углу, где они скрылись, чувство долга пронзило старшую женщину, и вырвало у нее ужасное предупреждение:

— Нечистые, нечистые!

Какой боли стоило матери это усилие! Вся самозабвенная радость свободы не смогла заставить ее забыть о том, что ждет их теперь. Прежняя счастливая жизнь не вернется. Если они подойдут к зданию, которое называли домом, то лишь для того, чтобы остановиться и прокричать: «Нечистые, нечистые!» Любовь живет в ее груди, но отныне она будет лишь усиливать страдания, ибо если когда-нибудь она встретит мальчика, о котором не забывает ни на минуту, то не сможет приблизиться к нему. И если он протянет руки, крича: «Мама, мама!», она должна будет отвечать: «Нечистая, нечистая!» А это, другое дитя, которое она, сама не имея одежды, прикрывает своими длинными спутанными, неестественно белыми волосами, — она останется тем, чем есть — единственной спутницей до конца загубленной жизни. И все же, принимая все это, женщина издала печальный и древний клич, который отныне станет ее вечным приветствием: «Нечистые, нечистые!»

Трибун услышал его с содроганием, но не отступил.

— Кто вы? — спросил он.

— Две женщины, умирающие от голода и жажды, но, — не забыла добавить мать, — не приближайся и не касайся пола и стен. Нечистые, нечистые!»

— Расскажи мне свою историю, женщина. Твое имя, когда ты была заключена сюда, кем и за что?

— Когда-то в Иерусалиме был князь Бен-Гур, друг всех великодушных римлян, и чьим другом называл себя цезарь. Я его вдова, а это — дочь. Как могу я сказать, за что мы брошены сюда, если сама знаю лишь ту причину, что мы были богаты? Валерий Гратус может сказать тебе, кто наш враг, и когда началось наше заключение. Я не могу. Смотри, во что мы превратились, — смотри и сожалей о нас!

Воздух был тяжел от дыма и копоти факелов, но римлянин подозвал ближе одного из факельщиков и почти дословно записал ответ. Он был краток и ясен, содержа в себе одновременно историю, обвинение и мольбу. Заурядная личность не смогла бы ответить так, и он сожалел и верил.

— Тебя накормят, женщина, — сказал он, убирая таблички.

— Я пришлю еду и питье.

— И еще одежду и воду для умывания, умоляем тебя, великодушный римлянин!

— Это будет выполнено, — ответил он.

— Милостив Бог, — сказала вдова сквозь рыдания. — Да пребудет мир его с тобой!

— И далее, — добавил он. — Я не смогу увидеть тебя снова. Приготовьтесь, этой ночью вас отведут к воротам Крепости и отпустят на свободу. Ты знаешь закон. Прощай.

Он и его спутники вышли.

Очень скоро несколько рабов вошли в камеру с большим мехом воды, тазом и полотенцами, подносом с хлебом и мясом, а также с несколькими предметами женской одежды. Положив все неподалеку от узниц, они бросились прочь.

В середине первой стражи женщины были доставлены к воротам и выпущены на улицу. Так римлянин избавился от них, и они снова были свободны в городе своих отцов.

К звездам, мерцавшим весело, как в прежние времена, подняли они свои глаза и спросили себя:

— Что дальше? Куда идти?

ГЛАВА IIIСнова Иерусалим

В тот час, когда надзиратель Гесий явился к трибуну крепости Антония, по восточному склону Масличной горы взбирался пешеход. Дорога была неровной и пыльной, а растительность на этом склоне пожелтела, ибо в Иудее стоял жаркий сезон. Благо путешественнику, что у него были молодость и сила, а одежды его были легки и просторны.

Он шел медленно, часто оглядываясь по сторонам, не с выражением напряженного внимания человека, неуверенного, правильной ли дорогой идет, но скорее как тот, кто приближается после долгой разлуки к старому знакомому, — радуясь и говоря: «Рад видеть тебя снова. Покажи-ка, в чем ты переменился».

Поднявшись выше, он стал время от времени останавливаться, чтобы бросить взгляд на раздвинувшуюся до гор Моава перспективу; когда же, наконец, приблизился к вершине, то, несмотря на усталость, ускорил шаг, глядя уже только вперед. На вершине — на которую взобрался, свернув с дороги направо, — он замер, будто остановленный сильной рукой. Глаза его расширились, щеки пылали, дыхание ускорилось — таково было действие развернувшейся панорамы.

Путником, читатель, был не кто иной, как Бен-Гур; открывшимся видом — Иерусалим.

Нет, не Святой Город наших дней, а Святой Город Ирода — Святой Город Христа. Прекрасный и сейчас, если смотреть с древней Масличной горы, каков же был он тогда!

Бен-Гур сел на камень и, стянув с головы белый платок, не спеша осматривался.

То же самое не раз делали потом разные люди — всякий раз в исключительных обстоятельствах: сын Веспасиана, мусульманин, крестоносец — завоеватели; а также многие пилигримы из Нового Света, до открытия которого от описываемого времени было еще почти пятнадцать столетий; но из всего множества вряд ли кто-то испытал более острое чувство: печально-сладкое, горькое и гордое; чем Бен-Гур. Сердце его сжалось от воспоминаний о соплеменниках, их триумфах и превратностях, их истории — истории Бога. Город, построенный ими, был вечным свидетельством их преступлений и подвижничества, их слабости и гения, религии и безбожия. Он, видевший Рим и хорошо знавший его, был заново поражен величием своей родины. Вид наполнял гордостью, которая могла бы превратиться в тщеславие, если бы не мысль, что, при всем великолепии, город уже не принадлежал его соплеменникам; служба в Храме производилась с разрешения чужеземцев; холм, где жил Давид, превратился в мраморный обман — место, где Божьи избранники оскорблялись налогом и терпели удары по самому бессмертию веры. Однако это были радость и горе патриотизма, общие для всех евреев того времени; Бен-Гур же принес собственную судьбу, о которой мы ни в коем случае не забываем, и которая придавала открывшемуся зрелищу дополнительные живость и остроту.

Холмистая страна изменилась мало, а там, где холмы были скалистыми, не изменилась вовсе. Мы и сейчас видим то же, что увидел Бен-Гур, за исключением города. Лишь творения человеческих рук подвержены разрушениям.

Солнце благосклоннее к западной стороне Масличной горы, нежели к восточной, и люди, естественно, тоже предпочитали запад. Виноградники, которыми был одет этот склон, перемежались с деревьями — преимущественно фигами и дикими оливами, и все это было сравнительно зелено. Растительность простиралась вниз до высохшего русла Кедрона, освежая ландшафт; а там кончалась Масличная и начиналась Мориа — крутые белоснежные стены, основанные Соломоном и завершенные Иродом. Выше, выше поднимался взгляд: по стенам к Притвору Соломонову, который был пьедесталом монумента на плинфе горы. Задержавшись там на мгновение, взгляд стал взбираться дальше, ко Двору Язычников, потом ко Двору Израильтян, Двору Женщин, Двору Священников — колоннада каждого терассой поднималась над предыдущей беломраморной колоннадой, а над ними всеми — корона корон, бесконечно священный, бесконечно прекрасный, совершенный в пропорциях, блистающий листовым золотом — Шатер, Святилище, Святое Святых. Ковчега там не было, но Иегова был там — в вере каждого ребенка Израиля он был там. Как храм, как памятник этот шедевр не имел себе равных. Ныне от него не осталось камня на камне. Кто построит его заново? Когда начнется строительство? Этот вопрос задавал каждый пилигрим, стоя там, где был сейчас Бен-Гур, зная, что ответ известен только Богу, в чьих тайнах самое загадочное — неразрешенность до времени. И третий вопрос. Кто он, верно предсказавший падение Храма? Бог? Или человек от Бога? Или… но довольно того, что отвечать на этот вопрос — нам.

А глаза Бен-Гура поднимались все выше: от кровли Храма к горе Сион, связанной со священными воспоминаниями, неотделимыми от помазанных царей. Он знал, что между между Морией и Сионом лежит глубокая долина Торговцев Сыром, что ее пересекает Ксистус, помнил сады и дворцы в низине, но мысль его скользила поверх всего этого к огромному ансамблю на царской горе: дому Каиафы, Главной Синагоге, Римскому Преториуму, вечному Гиппикусу, печальным но величественным кенотафам Phasaelus и Mariamne — все это на фоне далекой синеватой Гареб. Когда же взгляд остановился на дворце Ирода, как мог он не задуматься о Грядущем Царе, которому посвятил себя, чей путь собирался торить и чьи пустые руки мечтал наполнить? И мысли его летели к тому дню, когда новый Царь придет, чтобы заявить свое право на Морию и ее Храм, Сион с его крепостями и дворцами, крепость Антония, мрачно хмурившуюся справа от Храма, новый, еще не обнесенный стенами город, на миллионы израильтян, которые соберутся с пальмовыми ветвями и стягами, чтобы воспеть и возрадоваться, ибо Господь завоевал мир и отдал им.

Люди говорят о грезах так, будто этот феномен связан только с ночью и сном. Им следовало бы знать лучше. Все, чего мы достигли, было сначала представлением, а всякое представление есть дневная греза. Такие грезы составляют радость труда, они есть вино, поддерживающее нас в действиях. Мы учимся любить труд не ради него самого, но ради возможностей, которые он предоставляет грезе — великой подспудной мелодии нашей жизни, неслышимой и незамечаемой из-за своего постоянства. Жить значит грезить. Только могила не знает грез. И пусть никто не посмеется над Бен-Гуром, делающим то, что он сам делал бы в то время, том месте и тех обстоятельствах.