Бенефис — страница 33 из 93

оме, и пригласила к себе — обсохнуть и просто поговорить.

Калина вошла и на пороге остолбенела. На нее хлынула, как только что ливень на улице, целая красочная косовская ярмарка с писанками и шерстяными покрывалами, с инкрустированным деревом и глиняными, расписанными бело-зеленым, куманцами, — всего было так много, что не верилось в реальность этих сокровищ. Женщина всю жизнь собирала их, и теперь они не умещались в комнате, самые необычайные вышивки висели вперемежку с вещами примитивными и наивными, как будто хозяйка порой теряла вкус и чутье и брала все, что попадалось под руку, или в самом деле не могла отличить искусство от обычной ремесленной работы. Комната была полутемная, сырая, в ней пахло стариной и плесенью, женщина выкладывала перед Калиной все новые и новые сокровища, словно она была первой гостьей в этом жилище и хозяйке впервые представился случай похвалиться своими богатствами.

— Вам, вероятно, надо отдать все это в музей, — сказала Калина; она уже устала смотреть, устала от нескончаемого разнообразия форм и красок.

— Ну, это потом, после моей смерти, тогда пусть все сразу и забирают. А пока это мое. Мы с мужем вместе начинали собирать. Его нет, а я должна беречь, знаете… Я должна беречь, это ведь его…

От этих слов стало страшно и хотелось уйти, песик обогрелся и обсох, примостился на белом с черным покрывале и не хотел двигаться.

— Пойдем, приблуда, — позвала его Калина, — мы тут, верно, надоели.

— Это не ваш? — спросила хозяйка.

— Да нет, не мой, просто мы вместе собирались переждать ливень в подворотне.

— Оставьте его мне. Живая душа будет, — попросила хозяйка. Калина согласилась, она все равно не знала, что стала бы с ним делать.

— Я вам за него дам кое-что…

— Ну что вы! Он же не мой!

— Собак нельзя дарить. Вот, возьмите.

Женщина сунула Калине в руки красивую деревянную шкатулку, маленькую и мастерски инкрустированную. Калине пришлось взять. На улице после дождя стало свежо, по мостовой бежали бурливые потоки. Стараясь запомнить улочку и дом, Калина шла босиком по воде, ногам было приятно, а Калине весело и, вместе, горьковато.


Есть такая трава, с мягким стеблем и моховатой листвой, растет на лугах, у оград, и в парках, а может быть, также и в роменских землях, но кто знает, где эти далекие роменские земли и как добраться до них? Есть такая трава, называется чистотел, цветет желто, а если надломить стебель — закапает желтоватое молочко. Есть такая трава.

Детское воспоминание о чудодейственных травах и чудных словах вдруг ожило, и детская вера в чудо боролась с пониманием, что спасения нет, просто не может быть.

Но есть, есть же такая трава, чистотел называется!..

Профессор предлагал операцию, другого выхода он не видел. Операции Калина не хотела. Боль, неизвестность, риск — это было не страшно. Страшила ее возможность остаться живой, но измененной, новой, искалеченной. Она боялась себя — той, с которой ей предстоит оказаться с глазу на глаз после операции. Что, если это будет не она? Нет, Калина не хотела операции.

Данило работал в онкологической больнице. Ассистентом профессора, которому предстояло оперировать Калину. Легче на самом себе испытать совершенно не заслуживающий доверия препарат, чем оперировать кого-нибудь из близких. Это не только у Данила, это пугает каждого хирурга — увидеть на столе близкого человека.

Данило лучше всех знал, что операция неотвратима. Без счета скрупулезных анализов — и страх, леденящий страх при открытии, что фантастически мерзкий и  н е о д о л и м ы й, неодолимый призрак, нависший над людьми, угрожает сестре. То, чего больше всего боятся. Голубоватая клетка. Всепожирающая клетка. Он постоянно видел что-то ползучее, упорное и ненасытное, отбирающее у него сестру, и был бессилен, беззащитен, не находил в себе мужества улыбаться ей и заверять, что все будет хорошо. Под ее взглядом он утрачивал всю свою профессиональную выдержку, все умение притворяться бодрым и оптимистичным — он терялся, их разговоры были фальшивыми и никакими, все лишалось смысла, и Данилу подчас приходило в голову оставить медицину и никогда к ней не возвращаться.

Он, как дилетант, хватался за любые возможности. Вдруг ему хотелось поверить в знахарей и заговор, в другой раз появлялась мысль — а что, если все это ошибка, неправда, если это просто ужасное испытание, выпавшее ему на долю, и вот завтра начнется новый день, придет рассвет, светлый, как в детстве, и они с Калиной очутятся вдвоем под прозрачным теплым дождем, босиком и с непокрытыми головами, вприпрыжку по тротуару, по мостовой, город еще совсем сонный, а они выскочили под дождь, потому что, говорят, если попасть под первый весенний дождь, то скорей вырастешь и станешь неимоверно сильным. Только обязательно на рассвете, обязательно на рассвете…

Есть такая трава, называется чистотел…

Данило познакомил сестру с Ковалевичем. Они пришли вдвоем около полудня. Ковалевич осмотрел ее, а потом они сидели в столовой за столом, уставленным мисками с варениками. Горячие вареники с картошкой, щедро сдобренные румяными шкварками, нравились всем, и Калина удивлялась, как они с аппетитом ели, и боялась, что за этими варениками и обычными застольными разговорами под рюмку водки они начисто забудут о ней, забудут все, даже Андрий, и когда вареники кончатся и темы для беседы будут исчерпаны, а на дне бутылки исчезнет последняя капля водки, они встанут, учтиво и любезно поблагодарят, похвалят кулинарные способности хозяйки и уйдут, оставив ее одну и унеся надежду на чистотел.

Данило верил в новый препарат Ковалевича. Да, разумеется, универсальных лекарств нет, но хотелось верить, потому что уже были случаи, когда этот препарат, несовершенный, неочищенный, давал положительные результаты. Профессор называл Ковалевича шарлатаном. Впрочем, он называл шарлатанством все, что не было хирургией. Данило, вопреки мнению профессора, верил. Сочетание химии с народной медициной и правда могло дать неожиданный результат. Ковалевичу было очень трудно продолжать свою работу — именно из-за недоверия онкологов и чрезмерного доверия больных. Эти хватались за все, за малейшую возможность спасения, и на кафедре, где работал Ковалевич, постоянно появлялись все новые и новые просители. Одни обвиняли Ковалевича в том, что он берет большие деньги за свой еще не до конца проверенный препарат. Другие упрекали в профессиональной нечестности. На самом же деле ничего, кроме тяжелого труда и усталости, Ковалевич не знал. Жена и дочь его жили в другом городе — у него же была маленькая запущенная комнатка в общежитии, в работе ему помогали только несколько студентов-медиков. Калина не понимала, да и не хотела вникать в то, как изготовляется препарат. Есть такая трава чистотел, шептали ей старые, пропахшие зельями страницы читанного в детстве зельника, и ей не надо было ничего, кроме этого шепота, который напоминал детство и порождал веру.

Она присматривалась к Ковалевичу, запоминая его руки и жесты, они были округлы, мягки, смех его звучал не очень приятно — Калина улавливала в нем что-то женское. И все же она верила. Только бы не забыли о ней за этими варениками, только бы не забыли.

— Так что, поедемте в воскресенье за чистотелом? — Ковалевич вытер рот салфеткой и добавил: — Ну и хороши же вареники, только в детстве ел такие! Собственно, вам необязательно ехать, я предложил просто так — экскурсия, прогулка на чистом воздухе, всего несколько километров от города.

Местность, несколько заболоченная, была сплошь покрыта цветущим чистотелом. Руки у Калины стали все желтые, а она рвала и рвала траву, словно хотела засыпать этим зельем весь город, чтобы оно росло повсюду, торчало бы из стен домов и стлалось по тротуарам, чтобы окрасило весь мир в этот спасительный желто-зеленый цвет.

Но это не были земли роменские.

Калина случайно прочитала свой диагноз в истории болезни. Cancer. Это было написано красивым каллиграфическим почерком, и желтая, аккуратно исписанная бумажка оказалась в руках у недотепы практиканта, он сидел на краешке ее постели и все допытывался: а вон там, именно там, справа, у нее ничего не болит?

— Ничего. Нигде у меня ничего не болит, — сказала Калина, не отрывая глаз от коротенького слова.

Она знала, в какой больнице лежит. Знала, что рядом чуть ли не ежедневно умирают люди, и кто-то говорил, что будто бы тех, у кого нет родни, сжигают, а пепел хоронят вон там, в зарослях. «Глупости!» — спорила Калина, а внутри что-то замирало, и отчаянный крик ворон над деревьями связывался с этой ужасной молвой, и Калина думала: «Господи, как хорошо, что есть родня…»

В самом конце коридора, в узенькой темной палате, вторую неделю лежала женщина — одна только коричневая кожа, распростертая на белой простыне, и в эту кожу вгоняли и вгоняли морфий, чтобы не стонала и не кричала тонким пронзительным от боли криком: «Сестричка! Сестричка!»

Когда кто-нибудь из больных выходил, соседи по палате сочувственно и понимающе кивали головами — все обо всех наверняка знали, что у тех, других, т а  с а м а я  болезнь, только о себе никто не хотел ни знать, ни верить. Казалось, люди готовы были умирать от чего угодно, даже бесчисленное количество раз умирать, — только бы не от этого, не от этого, не от этого…

На соседней койке лежала старая женщина. Ее привезли с кровотечением — она упала, моя окно, упала с подоконника, — но кровотечение было, как выяснилось, совсем не от этого падения, а старуха ничего не знала, повязывала голову чистеньким белым платочком, из-под которого кокетливо выглядывала седая, подстриженная, как у девочки, челка, с аппетитом ела больничную еду, и в ней вдруг проснулось желание повелевать и приказывать. До сих пор она исполняла только чужие желания, это было заметно по тому, как разговаривали с нею сын и сноха, приходя проведать, а тут вдруг выпала возможность не только просить, но и приказывать. И она капризно заставляла выполнять ее прихоти, а так как прежде не бывало у нее каких-нибудь особенных и необыкновенных желаний, то и нынешние были наивные, простенькие, она не очень и знала, чего бы ей захотеть, и то заставляла что-нибудь подавать ей, открывать окна, когда ей вздумается, а потом закрывать их, то просила принести воды, когда ей приходила охота помыться, то даже делать уколы, когда ей заблагорассудится. Удовлетворение всех этих желаний безмерно тешило ее, старуха, казалось, переживала лучшую пору своей жизни, не ведая, что именно теперь близился конец.