Бенефис — страница 47 из 93

В дальнем северном углу озера на толстой палке, вбитой в лед, с бешеной скоростью вертелось колесо. Прилаженный к нему туго натянутый трос нес на конце крохотные хрупкие санки, и на них с ненужной, бессмысленной и потому еще более непостижимой отвагой кружились мальчишки. На каком-то обороте каждого из этих смельчаков по очереди вышвыривало из санок, и мальчуганы летели вдоль скользкого льда, прямо-таки крошась на куски от скорости, страха и хохота; а потом кто-то еще оказывался в санках, чтобы тоже отведать этого заманчивого страха.

Наталя долго наблюдала за игрой, подавляя настойчивое желание и самой сесть в санки, и, не одолев его, двинулась по льду через озеро к детишкам.

— Дайте и мне попробовать, — не надеясь на дозволение, упрямо просила она, и мальчишки поддались ее упрямству, той ребячливой дерзости, что звучала в голосе ее, жила в ней самой и могла бы остаться навсегда, если кому-нибудь когда-нибудь не захочется вытравить ее из Наталиной души.

— Ого, чего захотела, тетенька, — сказал, не отважась на большее, один из ребят, в то же время почтительно отступая от санок как можно дальше, — может, ему представилось, что трос вот-вот вытянется и станет длиннющим, если на санках рассядется такая высокая и странная девушка с ярко накрашенными губами.

— Сам ты тетенька, — с размаху кинула ему Наталя и уже не слышала ответа — кто-то изо всех сил крутанул небольшое колесо, и она полетела по серебристо-серому льду в голубых и зеленоватых брызгах, осколках и обломках льдинок, мороза и страха. Может, как раз в это мгновение и упал где-то поблизости Икар, но Наталя не заметила его падения.

Земля надсадно и со скрипом поворачивалась вокруг своей давно не смазанной оси. Как хорошо, что мы не слышим этого скрипа, не ощущаем тяготы и неустанности этого гигантского труда: мы слишком малы и слабы, чтобы заметить такую титаническую работу. А земля вертится и в этот миг несет к солнцу именно эти блочные дома, эти ряды гладко обтесанных глыб, это озеро, и детишек, и самодельную карусель — и вспыхивают алым блеском окна, сверкают антенны, прогреваются слепые торцы зданий, дома вбирают и поглощают мягкое тепло предвечернего часа, добреют, грустнеют, задумываются в тот короткий миг, пока земля смотрит их глазами на солнце и карусель продолжает вертеться.

Потом, когда девушка вышла на улицу, ей наперерез двинулась толпа: скопище народа словно бы пыталось захватить и ее, забрать с собою, но этот стремительный, неудержимый людской поток, в котором так трудно различить отдельные черты, лица, жесты, всякий раз обходил, обтекал ее как вода. Выделить, различить можно было только слова. Они существовали отдельно, никак не связанные для Натали с человеческими лицами, характерами, настроениями, — все то было цельным, изменчивым, неуловимым, все сливалось воедино, кроме слов, которые всякий раз выплывали из общего гама, держались миг в памяти и, не зафиксировавшись, исчезали, не оставляя по себе воспоминания, перечеркнутые чьей-то уже новой болтовней, другим словом, другим выкриком.

«Театр абсурда, — думала Наталя. — Все говорят свое, никто никого не слышит, не слушает, не понимает, каждый только произносит свой текст. Но так кажется лишь на первый взгляд. На самом деле все имеет свой глубокий смысл, и все меж собою связано, надо только поискать связей».

Она свернула в боковую улочку, к своей любимой вареничной «У тетки Ганны». Вареничная помещалась в полуподвале, темноватом, с тусклыми лампами под коричневыми плафонами. Высокие столы, до блеска вытертые локтями завсегдатаев, не было нужды лакировать, рослая полная женщина в белом накрахмаленном чепце с неожиданной ловкостью и проворством двигалась между столами, собирая грязную посуду, живо протирая столешницы; она с улыбкой обращалась то к одному, то к другому, а те в ответ тоже дружески улыбались, словно она успевала сказать каждому что-то приятное.

Возле уютного столика в углу стояла высокая (можно даже сказать — стройная) печь, кафель белый, розовый, голубоватый, от печи шло тихое, почти домашнее тепло, девушка с удовольствием провела ладонью по гладкой теплой поверхности.

Отца Наталя увидела как раз в тот момент, когда перед нею на столе появилась коричневая глиняная миска с варениками. Вареники, белые и душистые, слегка присыпанные красным перцем, исходили паром. Тут же стоял кувшинчик сметаны.

Неухоженный вид отца, болезненная серость лица его, которую Наталя скорее почувствовала, чем увидела в этой сумеречной полутьме, ударили девушку как горький укор. Стало быть, это не пустые материнские фантазии, что, мол, отец болен да еще и остался совсем один. Видно, все так и есть. Только мама же говорила, что он никуда не выходит, даже домой не идет из мастерской, а мама носит ему с недавних пор какие-то диетические бульоны, тертую морковь и еще что-то там, — так почему же он очутился здесь, почему не сидит в мастерской, как говорила мать, а ест вареники «У тетки Ганны»? Он же и выдумал когда-то это название для вареничной, хотя никакой тетки Ганны тут не было и в помине. А лицо у него такое землистое, нездоровое, и когда-то густая русая борода — по его же словам, «единственная привилегия художников и волокит» — выцвела и поредела; а рядом никого нет, никто не вертится, не заглядывает в глаза, не ловит острот, которые потом можно подать как собственные, а ведь так привычно было видеть возле отца людей, особенно когда художественный салон или какая-нибудь картинная галерея покупала его работы. Теперь он сидел одинокий; наскоро, почти не прожевывая и болезненно дергая щекой, глотал вареники, точно его заставляли есть их. Движения были порывистые, суетливые, он крутил вилку, а потом снова торопливо цеплял на нее вареники.

Не надо бы смотреть туда, он обязательно почувствует, заметит, а ей этого совсем не хочется. Сколько же они не встречались? Лет пять; видно, кто-то из них очень уж старательно избегал встречи, если вон сколько времени не видались, живя в одном городе, — на что же встречаться сейчас «У тетки Ганны», за варениками, которые они так часто и с удовольствием ели тогда, давно, в том, другом измерении времени, когда жили вместе и мама не успевала даже в воскресенье сготовить обед и посылала их обоих к «тетке Ганне».

Отец быстрым, непривычно небрежным жестом обтер рот и бороду, пытался застегнуть пуговицы на пальто, но они ему не поддавались, — Наталя уговаривала себя не смотреть в ту сторону и все-таки смотрела, упрямо, исподлобья, отмечая и не узнавая отцовские жесты, лицо, пальцы; ей казалось, что разглядела даже куртку, выпачканную красками куртку, в которой он привык работать, и почуяла запах сигарет, которые он обычно курил.

Так и не управясь с пуговицами, отец двинулся к выходу, потом вернулся — забыл перчатки — и, забирая их, скользнул непроизвольным, углубленным в себя взором по лицу дочки — ей даже больно стало от этой слепоты, — мгновение присматривался и вышел из вареничной.

«Стой, никуда не ходи, — велела себе Наталя. — Ешь вареники», — уговаривала она себя, но отодвинула миску и направилась к выходу.

Высокую тонкую фигуру отца она увидела вдалеке, у поворота. Он шел сгорбившись, подняв воротник пальто, словно против ветра, чуть выставя вперед правое плечо. Широкая улица, вдоль которой только что навстречу Натале неслась рекой предвечерняя толпа народа, разом опустела. Как театральная сцена после спектакля, когда монтировщики разобрали и декорации. Не было никого и ничего. Только на фоне серого задника медленно шел высокий ссутулившийся человек, одинокий и чужой даже самому себе в этом неожиданном вакууме, а вслед ему смотрела девушка, тоже высокая и тонкая и тоже чуть развернувшись правым плечом вперед. Сверху, с высоченных колосников, свисали холстины облаков.

А потом на улице снова появились люди, двинулись вдоль стремительной магистрали машины, выскочил из подъезда мальчишка, наткнулся на девушку, сердито пробормотал что-то и побежал через дорогу прямо на красный свет, гибко петляя меж машинами.

Вроде бы ничего не произошло, а при всем том что-то изменилось. Изменилось, подумала Наталя, и ничего теперь не поделаешь, и, двинувшись вниз по улице, она ощутила, как вокруг стемнело, похолодало, и подняла воротник куртки, чтобы хоть немного защититься от холода.

2

Прозвучал последний звонок, и в театральном буфете остался только один человек с бутылкой пива. Он сидел за круглым столиком и понемножку тянул прозрачно-янтарную жидкость, придерживая ее во рту перед каждым глотком: либо пиво было слишком холодное, либо мужчина по-настоящему наслаждался напитком.

Буфетчица порой поднимала на клиента глаза, но это был пустой взгляд без малейшей заинтересованности или оценки; она вязала что-то из шерсти и все время, нанизывая на толстые спицы мягкую красную нитку, ряд за рядом подсчитывала петельки. Видно было, как при этом шевелились ее полные ненакрашенные губы. Она считала по-детски, шепотом, боясь ошибиться, потому что лишь недавно овладела мудрым искусством превращать время в бесконечное множество нанизанных на спицы петель.

Буфет был большой, помещение заставлено длинными рядами круглых столиков, которые вроде бы только по-театральному, условно касались пола выкрашенными в белый цвет тонкими металлическими ножками, а оттого что меж тех столов и стульев затесался лишь малозаметный одинокий мужчина в сером, зал стал еще больше, еще неуютнее, а мужчина за бутылкой пива выглядел как неожиданный вопросительный знак на большом пустом листе бумаги.

Может быть, именно так и подумал о нем белокурый молодой человек, переступив порог. Он прошел через весь зал к буфетной стойке, дважды зацепившись за ножки небрежно отодвинутых и отставленных посетителями стульев, помянув при этом не то черта, не то его старую мать, и уже издалека просил, протянув буфетчице деньги:

— Добрый вечер, голубушка. Пожалуйста, две пепси, бутерброд с икрой и «Кемел» для моей дамы.

— Нету.

— Будет. Дама обязательно будет, голубушка.