Бенефис — страница 5 из 93

много, но фальшивить, и это было совсем не то, чего мне хотелось на самом деле; познать своего героя — это означало для меня то же, что разложить свет на дополнительные цвета, чтобы одновременно увидеть и единство, и расчлененность итого характера, и причины поступков. Было отчетливо видно, что передо мной человек, стоящий над обстоятельствами, умеющий управлять ими и вместе с тем умеющий эти обстоятельства понять, а в случае необходимости и принять, не отбросив, да притом сделать это с достойной прямотой.

Ищу актера на роль главного героя.

Но разве не в моей воле убедить себя, что вот ко мне подходит, приближается незнакомец, здоровается и…

Простите, что вы сказали! Вы актер? И хотите играть моего героя? В самом деле? А если я вам скажу, что главный герой — понятие достаточно условное, и главный и герой не более чем дань литературной терминологии за неимением точного слова? Если скажу, что он обыкновенный человек, мой герой?

А к т е р:

Это меня вовсе не страшит и не удивляет. Как утверждает известный астроном Шепли, вселенная столь необъятна, что в ней почетно играть даже очень скромную роль. Кроме того, астроном очень образно отмечал, что человек теперь осознает себя одним из главных участников грандиозной эволюционной гонки, и чаще всего весело шагает в одной компании с вибрирующими атомами, лучистыми звездами, с туманностями и вечнозелеными лесами, с птицами и бабочками. Поэтому обыкновенность ныне — вещь очень относительная.

П о д у м а в, я  о т в е ч а ю:

Интересная мысль. Убедительный аргумент в нашем разговоре. Удобно иметь дело с человеком, запоминающим прочитанное или услышанное и умеющим этим пользоваться. Это — очко в вашу пользу, ведь в данном случае запоминать придется многое, хотя немало придется и позабыть, в частности Харлоу Шепли и цитату из него, поскольку герой, которого вы соглашаетесь понять и сыграть, не знает о Шепли и вряд ли задумывался над тем, что функционирует в компании с вибрирующими атомами. Цитаты из Шепли помешают вам в роли моего героя.

А к т е р:

Забыть или не забыть Шепли и кое-что еще из того, что я знаю, — это уже моя забота. Я вовсе не убежден, что это и впрямь следует делать ради роли. Ведь он таков или не таков по вашей воле — не правда ли?

И  я  г о в о р ю:

А вы и правда придаете значение моей воле? В самом деле? А мне порой кажется, что все это не в моей воле, все совершается помимо нее.

А к т е р:

Объяснить вам, как это происходит? Порожденная вашим воображением действительность абсолютно отчуждается от вас, становится чем-то самостоятельным — и тогда вам не остается ничего другого, как просто зафиксировать эту новую реальность. Будьте добры, познакомьте меня с вашим героем. Я убежден, после нескольких встреч мы поймем друг друга и он кое-что узнает о Шепли.

Я  г о в о р ю:

Разве это так уж необходимо? И знаете, у вас нет недостатка в самоуверенности. Боюсь, что это помешает вам понять моего героя, — ему как раз часто недостает самоуверенности.

А к т е р:

О, разумеется, еще Фейербах говорил: усомниться в себе — высшее искусство и сила. Возможно, это и так, но как раз теперь я не имею права на сомнения, — сомневаясь, я не посягну на роль, которую вы мне предлагаете.

Я  г о в о р ю:

Ну вот, теперь Фейербах, а перед этим было модное словечко — «отчуждение». Уж не намереваетесь ли вы объяснить моему герою разницу между системой Станиславского и системой Брехта, и которую из них вы исповедуете, какой воспользуетесь, чтобы играть роль? Мой герой не знает ни Шепли, ни Фейербаха, да и вы вряд ли знаете что-либо сверх цитат. Великим людям и в голову не приходит, что кто-нибудь станет цепляться за их мысли без надобности…

А к т е р:

А ведь я бы и обидеться мог, ей-богу! Да, я намереваюсь подписать контракт на невыгодных для себя условиях — вероятность погибнуть без аплодисментов, никакой платы, никакой надежды прославиться, — но все же о неуважении речь не шла. На каком основании вы запрещаете мне цитировать?

Я  г о в о р ю:

Я и не думала вас обидеть. Должно быть, я просто слишком категорично высказываюсь. Простите. Сейчас я попробую познакомить вас со своим героем. Видите, вон там, возле больницы, на перекрестке, только что остановилась легковая машина, из нее вышел седоватый высокий мужчина, еще даже не прикрыв дверцу машины, он задирает голову, отыскивая взглядом знакомое лицо в окне, это и есть тот, чью роль вам предстоит сыграть. Он приезжает сюда каждый день в пять часов, ему не терпится увидать сноху — она теперь в родильном доме, — видите, он машет снохе рукой и что-то говорит, улыбаясь, — она, конечно, не понимает ни слова, но, вероятно, тоже улыбается. Он называет ее доченькой, она его — папой, и это нравится его сыну. Сейчас он передаст снохе пакет, потом снова помашет рукой на прощание и поедет домой — сегодня вечером у него будет достаточно времени, и мы сможем наконец поговорить с ним, только бы он согласился, больно уж неразговорчивый.

А теперь представьте себе симпатичного долговязого парня с широко расставленными серыми глазами и большим веселым ртом. Это сын моего героя, отец отдал большую часть своей жизни и сил, чтобы взлелеять, вырастить этого беззаботного на вид парнишку, который ходит в заношенных джинсах, с сумкой через плечо — одним словом, эталон современного студента. Возможно, он так же, как и вы, цитирует Шепли или кого-то там еще… Женился этот студент три года назад на такой же беззаботной с виду восемнадцатилетней девчонке, в таких же заношенных джинсах и с сумкой через плечо. И вот теперь они ждут сына, по крайней мере не сомневаются, что будет сын.

Имен их я вам еще не назвала — запомните, пожалуйста: Федор Пилыпович Журило — это, разумеется, отец, мой герой. Спокойное, неизысканное имя, оно ему подходит. Сын — Богдан, в детстве и для жены — Данко, Дан. Имя его жены — Ангелина, но зовут ее все Гелей, так и нам дозволено.


А н г е л и н а  р а с с к а з ы в а е т:

Да, вон тот высокий, седоватый — он только что вышел из машины и, даже не закрыв дверцу, нетерпеливо подымает голову, отыскивая знакомое лицо в окне, — это отец моего мужа, я зову его папой, и это нравится всем троим. Он всегда приезжает сюда, к больнице, ровно в пять, ему хочется увидеть меня, и потому я заранее стою у окна.

Прижавшись лбом к стеклу, я ощущаю его прохладу и легкий морозец внизу, на улице. Кажется, я различаю парок возле папиных губ, когда он что-то говорит и улыбается, помахивая мне рукой. Мы оба понимаем, что переговоры в этих условиях — пустое занятие, никто из нас не слышит ни слова, и все же каждый день разговариваем таким способом. Выглядит папа в своем новом пальто очень элегантно, удобная длина не связывает движений, шарф чуть выбился из-под воротника, и виден красивый, хорошо повязанный галстук, можно подумать, что этот немолодой уже мужчина следит за модой, на самом же деле он совершенно равнодушен к тому, как он выглядит, просто наш папа принадлежит к тем счастливым людям, которым идет все, что на них ни надень.

Трамвайные рельсы, похожие на замерзшие ручейки, прорезают мостовую холодноватым строгим блеском, и по этим прорезям движутся колеса. Лица пассажиров, если смотреть из моего окна, исполнены выражения некой отсутствующей задумчивости, и за те несколько секунд, пока внизу проплывает трамвай, я успеваю различить это выражение, — вероятно, все они выглядят так потому, что лишены возможности выбрать какое-либо иное направление движения и вынуждены покоряться воле движущейся красной коробки.

Трамвай заслоняет папу, а когда я снова могу видеть противоположную сторону улицы, отец пересекает мостовую. В руке у него коричневый портфель, я знаю этот портфель, отец пользуется им как хозяйственной сумкой, и сейчас в портфеле есть что-то предназначенное специально для меня, — обязательно то, что я люблю. Вместе со съестным будет лежать и записка, почерк у отца чудной, неуклюжий, со странной буквой «я» — нечто среднее между «а» и «е» с загогулиной сбоку, — и фразы тоже нескладные, как всякая попытка привыкшего к сдержанности немолодого человека явственно выказать свою нежность.

«Журрило!» — раскатисто выкликает санитар, как будто я бог знает как далеко, и я беру пакет, кладу его на тумбочку, а сама возвращаюсь к окну, — отец, верно, снова стоит у машины, смотрит вверх, отыскивая мое лицо. Я знаками стараюсь поблагодарить его и объяснить, что завтра ничего приносить не надо и что записку писать не буду; он улыбается, машет на прощание рукой и садится в машину. Теперь, когда я не вижу его ладони на дверце, машина теряет свою индивидуальность, то особенное, что придает ей — так мне кажется — присутствие отца и, смешавшись с потоком других автомобилей, скрывается из глаз.

Среди того, что отец засунул сегодня в прозрачный мешочек со съестным, я нахожу в коробке из-под печенья новенькую книжку, польский перевод английского детектива, — сюда, в родильное отделение, приносить книги строго запрещено, и отцовская маленькая конспиративная хитрость и то, как он почувствовал, что мне нужна книжка, да еще именно такая — ни к чему не обязывающий детектив, — трогает меня больше, чем старательно завернутые, каждый отдельно, апельсины и гранаты.

Время, проведенное в больнице, так обострило мои чувства, что я все принимаю обнаженным сердцем, и боль от этого сильнее, а малейшая радость озаряет яркими алыми вспышками, от которых можно ослепнуть. Я пытаюсь угомониться, пробую даже говорить медленно, тихо и как бы равнодушно: ведь надо беречь силы для того дня и мгновения, которого я жду со страхом и вместе с доверием, до момента, который приближается ко мне как рубеж величайшего открытия и прозрения, внезапной перемены во мне и во всем мире.

Рядом чужая боль и чужой крик становятся началом новой жизни и надежды, и меня пронизывает сознание, что лишь раз в человеческом бытии жестокая, почти нестерпимая боль оборачивается радостью. Я не люблю теперь смотреться в зеркало — некрасивая, лицо все в пятнах, нос распух, а губы как у негритянского божка; хорошо хоть с волосами пока ничего не случилось, но все равно это не спасает — я не принадлежу к таким счастливым людям, которые, как папа, в любом наряде хороши. Больничный халат вовсе не идет мне, он едва сходится под грудью, я хожу как сытая утка и, подсмеиваясь над собою, складываю руки на огромном животе.