— И что же?
— Да ничего. Теперь критики утверждают, что без ее поэзии трудно представить себе современный литературный процесс. Ну а журналистка навсегда вылечилась от привычки давать категорические советы… Хм… А Наталя? Что ж, я вас понимаю. Девушка с напряженным нервом, глубокой душой, трудолюбивая, готова все воспринять, готова к полной самоотдаче. Разумеется, как очень точно высказываются в таких случаях наши велемудрые театроведы, недостает еще профессионализма, мастерства.
— Мне тоже этого недостает. Будем вместе набираться опыта и избавляться от ученичества.
— Трогательная скромность. Достойна подражания. Уж не то ли смирение, что паче… Ладно, я попробую поговорить с нею. Только не знаю, поможет ли. Она при своих хороших чертах — сами видите — норовистая. А норовистым нужны не уговоры.
— А что же им надо?
Смерив его чуть насмешливым взглядом, актриса ответила шепотом, словно бы поверяя тайну:
— Приворотное зелье. Но я переговорю. За мной, как вы теперь выражаетесь, «не заржавеет».
— Приворотное зелье? Шутите? Приворотным зельем можно и отравить. Фольклор свидетельствует. Неоднократно.
— Можно. Да только разве все мы здесь не отравлены уже им навеки? — И вдруг смущенно улыбнулась. — Как заговорила! Простите. Уже вошла в образ.
Собираясь уходить и даже попрощавшись, Марковский еще на мгновение задержался в дверях, вспомнив что-то.
— Олександра Ивановна, а вы никогда не встречали здесь, в театре, такого серого человечка?
— Человечка? Где?
— В пятом ряду, на одиннадцатом месте. Не видели?
— Бог с вами, Иван. На что вы намекаете? На тайно влюбленного? Или на клакера? — Актриса весело засмеялась. — Клакерам мне нечем платить. — Ей нравилось так разговаривать, перебрасываясь шутками, в которых была подчас и терпкая горечь.
— Клакеры! У клакеров тяжелая работа — расшибают ладони, а этот отдыхает. Наслаждается.
— А почему бы и нет? Пусть наслаждается искусством.
— Вот и не угадали. Пивом он наслаждается, — почему-то радостно сообщил Иван.
3
Мимо пульта помрежа — по звонкой металлической лесенке вниз, в «трюм». Театр старый, скрипучий, здесь слишком много барахла, надо бы списать половину спектаклей, треть актерского состава, заменить обслуживающий персонал, позволяющий себе надевать чересчур стоптанные тапки и громко разговаривать во время действия. Иван поскользнулся на последней ступеньке и привычно помянул чертову мать; театр помещался в старом здании, в старой части города, и на первых порах виделся Ивану как раз таким, каким был: в самом деле замусоренным, с прадедовскими, давно устаревшими техникой и оборудованием, но зато по-старомодному уютным, даже милым и привлекательным, и это примиряло с ним Ивана, но вот сейчас, в эту минуту, никакого примирения быть не могло — ни с театром, ни с этим городом, где несколько старых церквей с колокольнями и обшарпанных домишек, возрастом лет по двести, составляли предмет гордости жителей, увлеченных историей (так же, как новый, большой, стандартно застроенный район тешил надеждой на широкие перспективы развития тех, кто был равнодушен к старине). Никакого примирения!
Под сценой, в «трюме», надежно укрытые от взоров зрителя, громоздились механизмы сценического круга и подъемных площадок. Сюда, как в подземное царство, по воле всевластного бога-режиссера герой во время действия мог угодить через люк прямо со сцены. «Дешевые старые трюки, — подумал Марковский, — вот если бы опустить сразу всю сцену — с декорациями, актерами и пустым текстом — или заставить бы сцену двигаться по кругу — пусть бы, вздрогнув, от неожиданности все закружилось… Болван!» — весьма самокритично оценил Иван свою идею. Глухой и равнодушный «трюм» слишком медленно помогал ему угомоняться. Марковский часто жалел, что происходил не из актерской семьи. Если бы родители были хоть костюмерами, парикмахерами или бутафорами, он наверняка назывался бы «театральным» ребенком, издавна знал бы здесь все на ощупь. «А почему именно здесь?» — сразу же привычно отреагировал Иван на собственную мысль. И решил: ну пусть здесь, какая разница, пусть в этом театре, здесь знал бы все с детства. Запущенные театральные дети, которых выращивают все гуртом, которые спят на двух сдвинутых вместе стульях в гримировочной или в артистической уборной, едят на обед сморщенные холодные сосиски и черственькие пирожные из театрального буфета, дремлют на жестком плюше кресел в зале во время обсуждения прогона спектакля — поздно дремлют, за полночь, неделями не видят иногда своих матерей или отцов, доподлинно знают все тайны театра, — счастливые театральные дети, они не перестают верить в чудеса и трепещут в предчувствии славы, иногда выходя на сцену в каком-нибудь спектакле — без слов, на секунду, но на сцену же! Верно, в этом есть что-то от старинного балагана, когда вслед за актером тянется весь его род, домашний скарб и все пожитки.
Там, над ним, вверху, продолжалось действо, четко распланированное и намеченное, выверенное заранее, зафиксированное в памяти каждого актера — и все же каждый раз новое; казалось, Иван слышал невнятно произнесенные слова и даже отдельные реплики, шаги, шум, — возможно, аплодисменты. Жаль, что исчезла, стала ненужной профессия суфлера. Трогательная, ветхая профессия, он бы согласился поработать суфлером. Не слишком долго, конечно.
В конце концов, все на свете можно прикрыть тонким театральным тюлем растроганности, и при соответствующем освещении серое станет розовым; но продлится это чудо только до конца спектакля, а потом, когда правда обнажится, о ней подробно узнают все посвященные — жрецы этого чудеснейшего в мире храма-вертепа. А зрители? Они будут догадываться. Но сделают вид, что ничего не знают. Они обязаны подыгрывать актерам.
А что — пусть бы суфлером, осветителем, рабочим сцены. Даже в столярке доски пилить — разве не стоило бы режиссеру пройти все по кругу, мог же Юозас Мильтинис в своем Паневежисе, в этом крохотном городишке, прославившимся благодаря его, Мильтиниса, театру, мог же он, надев серый, весь в пятнах халат, красить в колоссальном чане полотно для спектакля. Что? Опять Мильтинис? Да, всегда и во всем Мильтинис. У каждого должен быть свой бог, так почему бы не молиться этому литовскому режиссеру, чьи спектакли чаруют всех на свете?
Это ж надо — он, Иван, три года потерял над интегралами, прежде чем попал в театральный институт; жаль времени, потраченного в университете, на математическом, — уж лучше бы на журналистике или на геологическом, интегралы ничем не помогут ему сейчас прийти к взаимопониманию с Наталей Верховец, в ее поведении не было никакой логики, ну что из того, что она актриса, разве можно строить свою жизнь и свои поступки на одних эмоциях?
Иван снова выбрался из «трюма» за кулисы. Двое актеров в гриме и костюмах, ожидая своего выхода, заканчивали шахматную партию. В полумраке кто-то ходил широким шагом и тихонько бормотал текст роли, едва слышные слова звучали как заклятья. В общей умывальной из крана тоненько стекала вода. В старом помещении Паневежского театра было только две гримерных, и простой крашеный пол, и пятна от сырости в углу, но это не мешало, не в том дело, пусть себе — что за беда! — умывальник с испорченным краном; прижав к стенке в коридоре завлита, актер Галько тонко намекал, что стоит напечатать в местной газете его, Галько, творческий портрет. Один из монтажников, едва сдерживая усильем воли неистовый бас, заверял, что предложит театру свои услуги как актер, и в доказательство такой возможности бодро разыгрывал какую-то сценку.
Галько, увидя Марковского, приветственно поднял руку — «честь!».
Галько: благородный лоб и улыбка усталого аристократа, который оказывает тебе милость, заметив тебя на безлюдной улице, как же подробно он проинформировал Ивана обо всех театральных сплетнях, лишь только тот появился! Он пересказывал их с наслаждением, вдохновенно и глубокомысленно, хрипловатым приятным баритоном, такой заинтересованный в том, чтобы в театре все шло как можно лучше, весь в устремлении подсказать, помочь, поддержать, ведь уж он-то, Галько, знал, что режиссер должен насквозь видеть каждого актера, держать его как на ладони, без этого невозможно работать, надо чувствовать, за какую веревочку потянуть в любой ситуации, и, прежде чем его, Ивана Марковского, молодого и неопытного режиссера, обступят со всех сторон, прежде чем примутся нашептывать, плести паутину интриг, прежде чем станут добиваться от него ролей и признания, он, Галько, считает своим долгом дать Ивану объективную, точную, доброжелательную и необходимую информацию, да ведь это же общеизвестно — режиссеры всегда вызывают к себе на беседу каждого актера в отдельности, а потом сопоставляют, сравнивают, делают выводы, поскольку в последующей деятельности это крайне необходимо. Галько превосходно разбирался в этом. Он, как всякий порядочный актер, пережил не одного режиссера в этом театре, а перед тем еще работал в двух других, таких же маленьких, как две капли воды похожих на этот.
— Я здесь только дипломный спектакль собираюсь ставить, какая там последующая деятельность! — Иван засмеялся, как всегда призывая на помощь — хоть мысленно — черта, потому что кто ж еще мог бы ему пособить в такой ситуации, при такой беседе, кто, кроме самого черта, подсказал бы «за какую ниточку потянуть», — ведь тут уж верно только так: черт против черта. «Ах ты, плут эдакий, и какая тебе от меня польза, какой барыш?» — пытался догадаться Иван, глядя в глаза Петру Галько, старательно ощупывая взглядом его красивые, тонкие в запястье руки.
Галько знал, что делать со своими руками, он хорошо владел ими и каждым мускулом лица, руки не мешали ему. Актер элегантно закурил, предложив прежде сигарету Ивану, а затем мягко отвел руку.
— Э, не говорите, не говорите, земля слухами полнится, — намекнул он неведомо на что.
И хотя Иван и понятия не имел, на что Галько может намекать, какими слухами о нем, Иване, может полниться земля, но в игру вошел, понимающе и хитровато улыбнулся и уже громко проговорил: