Бенефис — страница 57 из 93

Об «Оптимальном варианте» говорят? Помолчали бы лучше об этом, скромненько бы так помолчали. Если бы нашелся кто-то доброжелательный, умный, благосклонный к начинающему драматургу и отсоветовал бы ему соваться в театр с этой нудной говорильней — какое он доброе дело сделал бы! — так нет же, должно быть, в глаза все поддерживали, выражали надежды на успех новорожденного таланта — отчего ж не приголубить человека, не приглушить в нем самокритичности, сомнения, отчего ж не сделать человеку приятное, чтобы потом, за глаза, драть с него шкуру, выщипывать перья с этого не совсем еще оперившегося таланта, размышляя с приятелями, будет или не будет талант «обмывать» премьеру? «Обмыл», конечно, не поскупился, оказался щедрым и веселым парнем — на черта ж ему еще и в драматурги лезть; мало того, что такой добрый и веселый, хочет еще и знаменитым стать… Домой понес захмелевшую голову и премьерную афишу вместе с памятью о поздравлениях, пожеланиях триумфов и автографами участников спектакля, и не слышал или не хотел слышать, как, опять же между собой, точили языки, острили зубки: конфликт надуманный, играть нечего, ни одной живой сцены, ни одной человеческой роли — пусть скажет спасибо им, актерам, за то, что хоть что-нибудь вытащили из этого слабенького драматургического материала. А он и благодарит, как бог на душу положит, он же не возражал, ему все нравилось, что бы ни делали актеры и режиссер, он на все соглашался, только бы увидеть свою пьеску на сцене, он и на купюры был согласен, и на дописывание и переписывание, и не удивлялся, когда из пьесы на глазах у всех пропадали одни герои и появлялись другие, исчезали одни мысли и рождались другие, диаметрально противоположные. Что ж он, так не верил себе или так верил всем? И смех и грех, потому что теперь он пропал навеки; кто хоть раз напишет пьесу, которую, на беду, поставит пусть даже плохонький театр, тот навеки пропащий. Ведь как сладко: ходят люди по сцене, произносят твои выношенные и вымученные, безмерно драгоценные слова и мысли, ручками-ножками двигают, голову туда и сюда поворачивают, входят-выходят на игру света и музыку, а под занавес — аплодисменты — на какой же премьере их нет? — здесь психологический момент, здесь учитывается настроение, это потом всякое случается, а на премьере всегда «браво», и цветы, и выкрики «автора, автора!», и шампанское, и улыбки актеров. Где ему, бедняге, в этой суете, в этом головоломном круговороте отличить улыбку от насмешки — он же пропащий на век… А что потом актеры играют эту пьесу для сотни зрителей — так и то хорошо, — этим автор не интересуется, он видел спектакль только в дни премьеры. И в эти дни не задумывался над тем, найдется ли еще театр, который отважится поставить его сочинение, поскольку материал — слишком локальный, однозначный и однодневный — ни для кого больше интереса не представляет. А хуже всего то, что ценность материала, художественная ценность, равна нулю.

Но что ему высокие и вечные проблемы, что ему глобальные конфликты, он-то сам — смертный, нынешний, случайный; так что ему до вечности, что ему до того, что и люди в зале могут жаждать этой вечности? У него свой «оптимальный вариант». Он еще и гордиться будет, еще и тебя с праведным гневом укорит: почему же тебе все так не нравится? И еще кому-нибудь изречет под пьяную лавочку: гении и великие на то лишь и нужны, чтобы мы при них могли крутиться. Ох, так крутимся, что только нас и видно.

Маркуша спрашивает: «Как можно уходить из театра до конца сезона? И я не успею никого ввести вместо вас, уже столько работы позади». — «А что из того, что и сезон, и работа, когда я не хочу вертеться в сонме всей этой мелкоты вокруг чего-то там невидимого, великого и выдающегося, не хочу заваливать хорошую роль, до сих пор я играла одни только эпизоды, у меня высокая сознательность, я все старалась делать хорошо, ни от какой работы не отказывалась, а от Беты откажусь. Меня вдруг возвеличили, возвысили, на высоте надо уметь удержаться, а я неспособная, переквалифицируюсь в дворничихи, в нянечки, — может, это и есть мое призвание». Маркуша говорит: симптомы очень распространенной в театре болезни, открытой им, — помесь комплекса неполноценности и мании величия. «Это, разумеется, неизлечимая болезнь? — спрашиваю я. — Тогда чем раньше театр избавится от такой актрисы, тем лучше и для нее и для театра».

Коташка перетащила к себе чуть не всех собравшихся, хочет быть в центре внимания и, конечно, предлагает им тесты: какой дикий зверь вас больше всего привлекает, что бы вы сделали, очутившись один на один в лесу с молодой женщиной, боитесь ли вы грозы… — а потом по ответам будет определять характер и судьбу, как ворожея.

Олександра Ивановна затеяла дискуссию с помрежем: что лучше — взяться за постановку хорошей, сложной пьесы и завалить ее или нормально сто раз сыграть в плохой? Пустая болтовня, софистика, хотя вплотную подходит к моим личным тревогам.

А кто вон тот — симпатичный, интеллигентный и такой ясноглазый с ямочкой на подбородке? Костюм на нем финский, туфли — тоже, кажется. Ему бы еще серую дубленку, новый «дипломат» — и будет совсем как мясник из нашего гастронома. Стоит возле какой-то старушенции — откуда они тут все взялись? Может, у Олександры Ивановны день рождения? Стоит, конечно, и томится, но высокая интеллигентность не разрешает отойти, а старушенция (ну просто старый веник, весь исшарканный до самой ручки) щебечет и щебечет, а он томится, бедный, ну что ж, попробую выручить.

— Будьте так любезны… да, я вас прошу, если не трудно, бокал сухого вина и во-о-н тот крохотный бутерброд с ветчиной… и одно вареное яйцо — о, да, пожалуйста, садитесь, с удовольствием… Наталя.

Скучнейший текст, слава богу, позади, а теперь — Коташкина школа: очаровательные улыбки, целый арсенал улыбок, все белые красивые зубки напоказ, самый изящный поворот головы — труакар, то есть полуанфас, он пользуется успехом у большинства актеров, он красноречив, передает сложность подтекста позы, — а теперь снова анфас с улыбкой. «Когда жуешь, не разговаривай, Алька», — учил Тёрн — и был прав, а вот папа никогда не обращал внимания на такие мелочи — и тоже был прав; но надо же что-то сказать, скоординировать жесты и слова, в данном случае можно говорить «на ходу», текст должен быть интригующий, чтоб интеллигент уже не мог встать и уйти. Только вот ничего умного не приходит в голову.

А что, если бы я и в самом деле отважилась раскрыть рот и заговорить о чем-то мудром, с чего бы я начала? Я до сих пор не играла ни в одной пьесе, откуда можно занять такой монолог. Жаль, нет здесь нашего уважаемого домашнего драматурга, Игоря Крупко. Он сразу нашел бы «оптимальный вариант» в подобной ситуации. А что, если вот так:

— Простите, вы не драматург? И не журналист? И ничей не племянник и не зять? Инженер? Нормальный, обыкновенный инженер на сто двадцать рэ с прогрессивкой? Что ж, присматривайтесь, присматривайтесь, здесь можно увидеть театр изнутри, в разрезе, без муляжей. Нет, вы в самом деле инженер? Никогда бы не подумала, но верю, какая разница? Разумеется, актеры тоже люди. До известной степени. И ничто человеческое им не чуждо, даже наоборот: все человеческое им слишком свойственно. Я не шучу, это совсем не смешно, у вас неточная реакция. Вы присматривайтесь, а то здесь слишком сложно сориентироваться, где истина, а где фальшь, кто личность, а кто марионетка.

Вам понравился спектакль? О, вы весьма тактичны — еще не успели, говорите, «переварить»? Правда, правда, это длительный процесс, тем более когда речь идет о пище духовной. Вы где сидели? Нет, никогда там не садитесь, лучше — десятый ряд, где места для прессы и гостей. Страшно интересно, особенно когда приезжают посмотреть спектакль комиссия, или из театрального общества, или кто-нибудь из прессы. Город наш тихий, провинциальный, на любителя город, своего телецентра нет, всякая мелочь — сенсация, особенно для нас, актеров, у нас к сенсациям слабость.

О, сперва эти гости никак не реагируют. Случается, в антракте и словечка не услышишь, и выразительного взгляда не перехватишь — все о погоде и о новом романе известного автора. Придерживаются этики и хорошего тона, они же люди истинно театральные, не позволяют себе вслух анализировать, навязывать свою мысль, но мы учимся слышать невысказанное, видеть невыявленное. Как аплодируют, как сидят, заглядывают ли в программку, записывают ли что-то в полутьме — все здесь важно, даже, я бы сказала, симптоматично. Допускаем, что А не аплодирует — и это ничего не значит. Б смеется — но это тоже ни о чем не говорит, потому что все зависит от В. Например, он после первого действия вышел и до конца спектакля просидел у главного администратора, попивая минеральную воду, и А счастлив, что не ошибался, не хлопал в ладоши, а Б — может сесть писать разгромную рецензию без наименьшего риска, что она не пройдет.

Вы правда не журналист? Честное слово? А то я могла бы дать вам еще несколько надежных рецептов или продать несколько сюжетов — так у писателей, кажется, говорят — без всякого подтекста, совершенно искренне, правда, правда. Вы Станиславского, конечно, не читали? Нет, не все восемь томов — постойте, а откуда вам известно, что их восемь? ну, ну! — столько вряд ли кто-нибудь у нас прочитал, а для ознакомления, для общей эрудиции… Если вы не разыграли меня, если вы не журналист, не рецензент даже в душе — вам это ни к чему, а если пишете — так это же очень просто, по-моему, разве нет? Цитата отсюда, словечко оттуда, несколько фамилий, содержание спектакля, легкая шуточка или не слишком затертый театральный анекдот, один-два профессиональных термина и хоть малюсенькая собственная мысль — и рецензию зачитают до дыр. Пожелаете ажиотажа — критикуйте загадочно, тонко, с деликатными намеками на что-то там такое, такое… Хотите, чтоб никто не пошел смотреть — похвалите, восторженно, прямолинейно, многословно и не скажите при этом ничего; хотите сделать приятное автору — заявите, что спектакль не достиг высокого уровня драматургии. А хотите порадовать актеров — скажите, что театр спас очень посредственную пьесу. Актеры — они ведь как дети. Ранимы, деликатны и беззащитны. Это же прописная истина. Все знают, как эфемерно, однодневно, непрочно театральное искусство. Спектакли смертны не потому, что они хороши или плохи, а потому что их за полгода успевает посмотреть весь наш город, и их не положишь на полочку и не повесишь в рамке на стене, как книгу и картину.