Олександра Ивановна подошла к Натале, села рядом:
— В одиночестве, Наталя, — что это? А я собиралась поговорить с тобой.
— И вы?
— Звучит, как «и ты, Брут». И я.
— Жаль. Я думала, вы понимаете, поэтому ничего не говорите, не расспрашиваете.
Рука старшей коллеги легла на колени девушки, и Наталя увидела, что кожа на этой руке суховатая, немолодая, и будь маникюр поярче, напоминала бы руку матери.
— Расспрашивать не буду, Наталя. С чего бы это мне расспрашивать? Я, наоборот, рассказать хотела кое-что.
— Рассказать? А-а… А то я сижу вот и жду — когда же наконец начнется?
— А что должно начаться?
— Неужели, думаю, Метелица так и будет играть на гитаре, Артемида и Галько — потихоньку шептаться, Коташка — виснуть на шее у Маркуши, Олександра Ивановна снисходительно улыбаться — и никто никому ничего не скажет?
— А что должны были сказать?
— Когда же, думаю, они начнут резать друг другу правду-матку? Знаете, как это бывает — наступает такой момент, что уже нет сил молчать, и все начинают пояснять друг другу, кто есть кто. Режиссер кричит драматургу: я тебя научу пьесы писать! А тот еще громче: а я тебя — спектакли ставить.
— Кто — еще громче? Не понимаю.
— Это я так, для примера. Никто не кричит, все молчат. Олександра Ивановна, а вам Маркуша — то есть Марковский — о сером человечке рассказывал? О том, который приходит в театр пиво пить?
— Рассказывал, и что дальше?
— Смешная история. Я тоже буду приходить в театр пить пиво. Куплю билет — входной, например, — и весь вечер проторчу в буфете, пиво буду хлестать. Вот, разве что в антракте… ну, к вам в гримировочную зайду — пустите?
— Не пущу.
— Почему?
— Из театра не пущу. Ты же не хочешь уходить. Про серого человечка спрашиваешь? Так я тебе именно о нем и собиралась рассказать. Понимаешь, жил-был актер, который изверился в себе, или в людях, или в самом театре, или сразу во всем, кто его знает — про это и о себе не все знаешь, — и вот так, изверясь, ушел из театра. Перепробовал всякую работу — даже куда-то на Север ездил, на заработки, купил машину, отдал сыну, снова где-то странствовал, наконец появился здесь, в этом маленьком театре, и попросился на службу — на любую, лишь бы в театре. Сидел на проходной, мучился там, терзался — снова унесся куда-то… Теперь приходит пить пиво — все равно, лишь бы в театре.
— Не говорите притчами, это же неправда. И для меня не годится. Можно выдумать еще с десяток вариантов других банальных биографий этого серого человечка. Я вам дам текст получше: «Наталя, до конца сезона осталось несколько месяцев. Тебе выпала чудесная роль, о такой только мечтают в начале карьеры, а ты?» Сыграйте такую ситуацию! Ох уж эти душеспасительные беседы!
Голос Натали сорвался чуть ли не на крик, и теперь к ним уже прислушивались, по крайней мере Маркуша явно утратил интерес к Коташке и, хоть и пригласил ее танцевать под тихую мелодию какого-то модернистского ансамбля, записанную на магнитофонной пленке, пытался постичь смысл разговора двух актрис.
— Если хотите знать, это нормальная роль, и только в начале карьеры ее и играть, потом, когда постарею, не посмею и думать о таком и буду как… как вы.
— Как я?
— Не обижайтесь, но — как вы. Буду покорно играть что перепадет. В глубине души буду верить, что я — Комиссар из «Оптимистической трагедии», и леди Макбет, и Кассандра, и Кручинина, а мне будут доказывать, что существует локальная литература, локальное искусство — пьесы на один день, интересные только жителям нашего города, нужные только им, — и это прекрасно, этого достаточно! Узенькое, однодневное искусство, для которого и термин выдумали — региональное. Региональная литература, региональный театр, а в содержание этого термина втискивают столько, сколько света можно увидеть сквозь замочную скважину, — достаточно, если самим интересно? Да это так, как если детей воспитывать только для дома, для семьи. И не надо писать, как Леся Украинка, как Островский, как Шекспир или кто-нибудь из их компании, и играть, значит, можно, как ты сама знаешь, как бог тебе на душу положит, и я, актриса, не выбираю, выбирают — а то и не выбирают! — меня, я только покорно жду очереди, чтобы сыграть свою роль. А что, если очередь не дойдет до меня? И не появится режиссер, и не найдется пьесы? Или вдруг окажется, что я уже не Комиссар, и не Медея, и даже не Наталя Верховец, а какая-то там Вера Семеновна из «Оптимального варианта»?
— Погоди, Наталя!
— Скажите, почему в хваленом Марковским Паневежисе может быть театр — большой театр в маленьком городе, — а у нас — нет? Можете объяснить, почему? Я у вас спрашиваю.
— У меня? — пожал плечами Галько, потому что Наталя смотрела прямо ему в глаза, когда говорила все это. — Тебя не устраивает наш театр? Поищи себе другой, только и всего. Поезжай хоть в Паневежис, к Мильтинису, вот только возьмут ли тебя туда — об этом ты думала?
— Думала, думала! Как же не думать? Прежде чем подать заявление, я все обдумала, повсюду письма и фотографии разослала — где-нибудь уж примут!
— Э-э, Наталя, ты ж нас разыгрываешь. Маленький спектакль решила сыграть, да? — спросил Метелица, отложив гитару. — Хоть маленький, да свой.
— Выговариваешь всем — и мне тоже, но я же не изменила, осталась в театре, а ты собираешься — уж извини — изменить.
— Неправда, Олександра Ивановна, я еще присяги не давала, в монашки не постриглась, так какая же это измена? И кто вам сказал, что не будет большей изменой остаться? Откуда вы знаете, что я что-то могу, умею, принадлежу этому театру? Я обыкновенная маленькая бездарь, просто случается, что на пути таких вот бездарей станет кто-то, зажжет, заставит поверить, а потом — хоп! — и пропал, исчез, а ты осталась наедине с погасшим очагом.
— Театр — погасший очаг?
— Да нет, вы не сможете меня понять, это мое частное дело, и все. Ну останусь, ну доиграю сезон, а что дальше? Когда снова появится такой вот Марковский и притащит с собой такую пьесу да еще добьется у директора разрешения поставить ее? А я не хочу играть однодневных героинь, рожденных однодневными драматургами.
— А что это такое — однодневная драматургия? — поинтересовалась Коташка.
— Не знаю, товарищ Верховец — мастер в терминологии, это ее открытие, по-моему, спросите у нее, — сердито ответил Маркуша, к которому был обращен вопрос.
Метелица снова мучил гитару. Галько иронически прислушивался, не забывая при этом опрокинуть бокал. Артемида пудрила нос, не считая необходимым выйти для этого в коридор, к большому зеркалу. Композитор, только что вернувшийся в комнату с балкона — он выходил туда покурить, — чуть недопонимая, поправлял пенсне. Интеллигентный инженер выглядел лишним. Он было собрался пригласить Наталю на танец, но понимал, что из этого, очевидно, ничего не получится.
— Мне кажется, современное искусство нужно лишь постольку, поскольку оно дает нам информацию… — не совсем кстати проговорил он и по-детски покраснел.
— Искусство может и должно нести только художественную информацию, — снова почему-то рассердился Маркуша.
Инженер обрадовался его реакции:
— Но вы же этим сужаете роль искусства, если говорите лишь о художественной информации!
— На все другие случаи информационного голода есть масса учебников, справочников и словарей, — сказал Маркуша, задев за стул.
На мгновение все замолчали, только Метелица тихонечко бренчал на гитаре, и стало слышно, как где-то над головой, этажом выше, плачет грудной ребенок.
Тут-то и наступил момент, когда следует говорить правду. Прекрасная пауза, требовавшая своего разрешения. Но кто воспользуется ею? Олександра Ивановна — хозяйка дома, ей неудобно. Интеллигентный инженер — впервые в чужом доме, да и что он знает об их правде? Галько правда вовсе ни к чему. Метелица мог бы сказать, но ему мешает гитара. Артемида не совсем понимает, о чем речь, Маркуша… Маркуша — пришелец, случайно здесь проросший, как орех-самородок, ему что — поставит спектакль, заработает свой диплом, заставит всех поверить в него — на этот единственный раз, а то не будет спектакля, — а потом поминай как звали, а спектакль потихоньку, без хозяина, без дирижера начнет разлезаться по швам, расшатываться и умирать, и в душе тоже что-то будет умирать, умирать… Ведь бывает же, и нередко: вспыхнет надежда, в режиссера поверишь, в огонь и воду готов будешь за ним идти, и не потому, что он твой единомышленник, а потому, что заставил тебя стать своим единомышленником. В роль поверишь, и автору, и партнерам, а спектакль пойдет раз двадцать — и хиреют потом декорации в «карманах» за кулисами, пока их не спишут, не растащат на другие спектакли, чтобы подешевле обошлась постановка, и в памяти мертво будет лежать текст роли.
Здесь никто не хочет правды. Все устали. И ночь на дворе.
— Ну, мне пора собираться… Только всей правды я не сказала… И не скажу.
«Наталя, крапива злая, что же ты из всего посмешище творишь, из всех строишь виноватых! — говорил Тёрн. — Сама-то хоть знаешь, какой тебе правды захотелось, что ты хочешь услыхать?»
Отодвинув столик с бокалами и бутылками, Наталя выбежала из комнаты, торопливо накинула куртку, взяла берет, сумочку — шарфа среди чужой одежды так и не нашла — и, никого и ничего не слыша, выскочила на лестницу.
— Перебрала девица, — миролюбиво заметил Галько. — С кем не бывает…
— В самом деле перебрала, — недовольно согласился Маркуша. Склонившись печальным лицом к Коташке, он еще добавил: — Вы же не позволите, чтобы ваша подруга одна — во втором часу ночи… — нет, я догоню ее, я прощаюсь, не сердитесь!
— Не догоните — возвращайтесь, — нежно промолвила Коташка.
— Беспокойная девушка. Я когда-то был знаком с ее родителями и со всей их компанией, — композитор на пенсии покачал головой.
Олександра Ивановна, широко раскрыв глаза, думала, что с ресниц может потечь тушь.
5
Ключ наконец попал в замочную скважину. Наталя толкнула дверь внутрь, протянула в потемках руку Марковскому, и он скорее угадал, чем заметил этот жест. Ладонь у Натали была холодная, узенькая и без