Бенефис — страница 64 из 93

Белый надежный прадедовский кожух прикрывал их наготу от просветлевшего любопытствующего утра.

— Мне что — показалось или это правда петух поет? — шепотом спросил Иван.

Наталя шевельнулась под тяжелым кожухом и ответила тоже шепотом:

— Петух. Мы же на окраине, между городом и деревней.

Кожух чуть сдвинулся, девушка увидела на смуглом плече Ивана такие же, как на лице, темные родинки. Она деликатно тронула пальцем крохотное пятнышко, испугалась своей нежности и насмешливо спросила:

— Было и такое, а?

— Было, — согласился Иван. — Только не так, не с тобой. И — без петухов.

Он хотел спросить — ну вот, как же теперь твой магараджа? — но своевременно прикусил язык — к чему же тут кощунствовать?

Зато Наталя снова заговорила:

— Иван, ты признаешь компромисс?

— Чудачка. Нашла о чем сейчас спросить.

Свечка потихоньку догорела, стекла разноцветными струйками. Они застыли, приобрели фантастическую форму. Скромный солнечный лучик легонько дал знать и о себе.

— А ты подумай как следует, прежде чем отвечать. Признаешь?

— Не мучь меня, я сейчас не могу думать. Я спать хочу. — Иван засмеялся, обняв ее. — А к одиннадцати в театр — на репетицию. Который час?

— Потерял парень чувство времени. Сегодня нет утренней репетиции — в репетиционном зале занимается оркестр. Говори — признаешь компромисс? Разумный, солидный, нормальный компромисс?

Она со всей очевидностью раздразнивала, провоцировала, подначивала, вынуждала к однозначному ответу, и он поддался, не почуяв опасности.

— В самом деле нет репетиции? Ну, если так, буду говорить правду. Как ты. Компромисс я признаю. Признаю — как необходимость в быту, в повседневной жизни, в нормальном общежитии. Не как философию, а как необходимость. Представь себе — мне нужна квартира. Или хорошее назначение. Или я хочу достать для своей любимой самое лучшее платье, которого нигде нет и которое все же где-то ждет меня. Тогда я иду к человеку, от которого все это зависит, и соглашаюсь на те или другие — допустимые, понимаешь, допустимые, такие, чтобы не запятнали мою честь, — условия. Но это в быту, в частных и примитивных, так сказать, делах. А в главнейшем, в искусстве, — да что ты, Наталя! — нет, ни за что на свете! В искусстве я под угрозой смертной казни не пошел бы ни на какие уступки, условия!

— Браво! Повтори еще раз — так гордо звучит! В житейских обстоятельствах ты этим себя не принижаешь, нет? И что же ты, неуниженный, будешь провозглашать своими спектаклями, со сцены? Компромисс в быту? Вседозволенность в частной жизни — и святая чистота в искусстве! А как ты размежуешь жизнь и искусство? У тебя есть для этого какие-нибудь химические средства? Вранье, фальшь! И после этого ты надеешься, что я буду играть в твоем спектакле ту чистую, светлую девушку? В твоем спектакле? Да провались он, твой спектакль, пусть никто никогда не увидит его!

— Что ты проклинаешь, Наталя? При чем тут спектакль? Погоди, слышишь?

Она встала, не стыдясь своей наготы или совсем забыв о ней.

— Шабашники — вот вы кто! Вы все!

Иван не отводил от нее взгляда. Тревожно-радостное чувство овладело им. Как раз теперь, почему-то именно в эту минуту, когда она категорически отреклась, отступилась от него, от спектакля и от самого театра, он понял, что от всего этого она не отступится никогда. Слишком уж громко она кричала. Слишком резки были обвинения, для которых у нее, собственно, не было никаких оснований, кроме слов, пустых его слов. Поступков же его она почти не знала еще, не могла знать. Этим криком она пыталась оглушить, обуздать самое себя.

Стащив бог знает откуда не то какое-то полотно, не то скатерку, она укрылась ею, вся дрожа и от холода, и от нервного напряжения, заметалась меж картинами, словно искала, куда бы уйти, и Ивану больше всего хотелось успокоить ее, а в то же время он боялся чем-нибудь еще больше ее расстроить.

И вдруг она сама затихла, прислушиваясь. Так же замер и Иван. В двери кто-то вертел ключом и, не отперев, дергал за ручку. Наталя прикрыла губы ладонью, другой рукой придерживая на себе свою несусветную мантию.

— Ммамма!

Из-за двери встревоженный женский голос позвал Наталю. Она секунду помолчала, потом откликнулась:

— Что?

— Господи, как же ты меня напугала! Вечно какие-то истории. Не могла позвонить, что будешь здесь ночевать. И когда ты повзрослеешь? Открой.

— Я же говорила тебе, что задержусь.

— Да ладно уж. Открывай.

Подойдя к Ивану, Наталя провела пальцами — быстро и легко — по его растерянно-смущенному лицу, тронула коротко остриженный колючий ежик. Она сразу же представила себе весь нелепый комизм его положения: он все еще лежал под роскошным кожухом своего прадеда, не решаясь шевельнуться, не зная, как Наталя поведет себя.

— Я не открою, мама!

— Как это?

— А так! — И вдруг бесстыдно радостно расхохоталась. — Здесь со мной мужчина, — и она снова провела пальцами по его щеке.

— Наталка, ты помешалась! Немедленно открой!

— Мама, я говорю совершенно серьезно: не могу.

— Наталя!

— Ну хочешь, я тебя успокою. Замуж за этого мужчину я не собираюсь. Ребенка тебе на руки не передам. Я тебе не доверяю. Ты упечешь его бог знает куда с бог знает какими попутчиками.

— Перестань, не комикуй, что за глупые шутки? В конце концов, в какое положение ты ставишь меня… и этого мужчину? Я бы на его месте… Конечно, если он в самом деле мужчина.

— На его месте ты оказаться не можешь. Хочешь услышать его голос, чтобы не терзаться сомнениями? Иван, скажи «мяу»! Вот слышишь — «мяу», он сказал «мяу», мама. Теперь иди спокойненько домой, еще успеешь поработать. Я когда-нибудь появлюсь. Когда-нибудь!

Уткнувшись лицом в длинную мягкую шерсть кожуха, она заплакала горько и безнадежно, словно по умершему. Иван гладил ее, как маленькую, по голове, целовал и ласково уговаривал:

— Ну что теперь плакать, успокойся.

Подняв на него сразу осунувшееся, изуродованное болезненной гримасой, все в алых пятнах лицо, она попросила:

— Прости, я не думала, что все так выйдет, — шмыгнула носом и попыталась улыбнуться. — Какой божественный фарс! По всем законам жанра!

Все еще прикрытая своей хламидой, она не могла поправить волосы, не могла высвободить руки, теперь уже стыдясь Ивана. Он скрутил ее волосы в тугой узел, казавшийся слишком большим для ее головы, и придерживал его рукой.

— Давай поклянемся никогда не говорить о театре не в театре. Ладно?

— А как же, не ты первый такой мудрец. Мы за болтовню о театре выкладывали по пять рублей в «черную кассу» — и что? Думаешь, вылечились от этой хворобы? Какой там…

6

Телефонная будка, покосившаяся и обшарпанная, прислонилась к плетеной железной ограде. Девушка вошла в будку, сняла трубку и замерла, глядя перед собой. Будка стояла на возвышении, так что внизу, под ногами Натали, открылись овражки, тропки, россыпь рыжевато-серых ветвей, засохшая прошлогодняя трава, сметанные в кучки сухие листья. За железной решеткой тянулись кусты гибкой виноградной лозы, она казалась мертвой, ломкой, словно не дождавшейся весны. А внизу, на асфальтовой дорожке, стояло спиной к Натале существо, пол которого невозможно было определить, в сером комбинезоне и черной высокой шапке, похожей на опрокинутый горшочек с хвостиком на донышке, и неведомо по какой причине, опершись одной рукой на высокую палку метлы, другой — в черной рукавице, махало кому-то, раскачивало головой в дурацком колпаке, притоптывало ногами. Наталя никак не могла расшифровать эти таинственные знаки.

Забыв положить в щелочку автомата монету, девушка медленно набрала номер телефона отцовской мастерской. Длинные гудки сразу же прервались — кто-то снял трубку. Но поговорить не удалось — автомат не сработал без монеты. Наталя вышла из будки, и только что увиденная картина сразу скрылась. Перед глазами обычно, буднично жила городская улица. Какой-то парнишка спросил, указывая на таксофон:

— Работает?

— Не знаю, — ответила Наталя и уже не видела, как спросивший оторопело уставился ей вслед.

На высокой кирпичной стене, отделявшей парк от улицы, сидела маленькая белочка, такая же рыжевато-серая, как ветви деревьев. Хвостик ее задорно торчал вверх. Вокруг стояло много любопытных. Кто-то пытался приманить зверюшку, протягивая ей конфету, но белка не польстилась на сладкое и понеслась вдоль ограды испуганно и оголтело, как прохожий, бегущий через улицу на красный свет.

Солнце обогревало тротуары и мостовую, мимо стремительной стайкой пробежали первоклассники, мягкий луч сверкнул отблеском на окнах троллейбуса и оранжевых апельсинах на лотке. Наталя мимоходом, не обдумывая заранее своих действий и намерений, стала в очередь за апельсинами. Круглые прохладные плоды пахли свежо и соблазнительно. Аромат разносился по улицам следом за людьми, и теперь уже весь город запах апельсинами, потеплевшим ветром и влагой парков, реки и маленьких озер.

Элегическое настроение улицы нарушила тревожная сирена «скорой помощи». Машина затормозила, из нее выбежали санитары с носилками в руках.

«Носилки, — подумала Наталя. — В нашем спектакле все начинается с этого. Но сперва нет ни на йоту тревожности. Носилки в первой картине — еще не символ трагедии. Никакой беды они не предвещают. И на них вначале не следует слишком акцентировать, а то они сразу выскочат, как не по правилам поставленный восклицательный знак. И мы сразу приблизимся к результату, сразу намекнем: отметьте, настройтесь, обратите внимание — носилки! Это, мол, оно, то сакраментальное ружье, которому предстоит в финале выстрелить.

Ну вот, — Наталя улыбнулась, — только этого тебе и не хватало, милашка, — совать нос в режиссуру. Популярный выход из положения для плохих актеров. Держись своего клочка, пока еще окончательно не лишилась его. По собственной воле.

Прекрасно, когда поступаешь по собственной воле. Не так уж много актеров бросают театр по своей воле. Почти никто не делает этого… Театр привязывает. Надолго. Чаще всего навсегда. Надо быть, безусловно, очень самокритичным, чтобы осознать уровень своих возможностей, своего таланта. Но как только засомневаешься — не следует ли тут же все и бросать? Как можно быть жрицей бога, в которого не веришь? Нет, тут что-то не так. Я не верю в бога или в себя самое?»