Бенефис — страница 68 из 93

— Не бросай мастерскую, папа. Скажи, над чем ты сейчас работаешь?

Верховец, несомненно, обрадовался вопросу. Непроизвольно потирая спину — засиделся уже, — он встал со своего стула, прошелся по комнате, бросил взгляд в окно.

— Городской пейзаж — совсем не то, что урбанистический, правда?

— Формально — одно и то же. Но я, кажется, понимаю, что ты имеешь в виду.

— Перечитал я за последнее время много. Я именно так и хотел сказать — не прочитал, а перечитал. И знаешь, что я заметил? Иногда тот, с кем ты абсолютно не согласен в принципе, может одной какой-то деталью натолкнуть тебя на маленькое… открытие, Алька.

Отец обращался к ней, называя ласковым детским именем, — то есть он вроде бы и не знал ее «взрослого» имени, она все еще оставалась для него Алькой — и в то же время была уже зрелым человеком, которому можно вот так довериться.

— Поля Валери знаешь? Мало? Не знаешь? Плохо, но не беда, у тебя впереди достаточно времени.

— Режиссеры уверяют, что актерам вовсе не обязательно читать. Они тогда начинают думать, а это мешает им быть «глиной», из которой можно все лепить.

— Дураки твои режиссеры… и ты вместе с ними… Извини. Ты, верно, пошутила, а я не понял. К сожалению. Можешь мне поверить, Алька. Я говорю искренне: к сожалению. Я и сам виноват в том, что вот сейчас не понимаю тебя… Да, так что я говорил? Ага. Не знаю, не знаю…

— Стиля моего ты не знаешь, папа. Но ты начал о Поле Валери.

— Вот-вот, о нем. Эстет, совершенно мне противоположный. Внутренне, духовно я — категорическое возражение ему. А недавно натыкаюсь на такое его высказывание: все, говорит он, в конце концов сводится к возможности созерцать угол стола, кусок стены, собственную руку или клочок неба. Человек, присутствующий на глобальном мировом спектакле, например свидетель великой битвы, имеет право разглядывать свои ногти или присматриваться, какой формы и цвета камень лежит у него под ногами.

— К чему ты ведешь, папа? Я, знаешь, думала об этом и без Поля Валери.

— Маленький философ! Мудрилка — чистый папенька… Помнишь, так говорила наша соседка, Каська-ругательница?

Ну вот, наконец родилось это слово — «помнишь». Как же не помнить, все помню. А уж Каську-ругательницу!.. Папа обычно восторгался классическими пассажами ее ругательств и неиссякаемой импровизацией в этом жанре. Наругавшись вволю, Каська заканчивала так: «Ой, люди добрые, не под вечер будь сказано! На горы и долы, на леса пускай ринется беда…» Да, но разговор-то шел про Поля Валери…

— Подожди, папа, так что, ты считаешь — надо видеть только великую битву и не заботиться о камне под ногами и о своих ногтях?

Тёрн сказал, что должен ехать в Киев, там умирает его старый учитель.

В то время смерть для Натали была жуткой, но вместе с тем и невероятной фантасмагорией. Девочка ужасно удивилась перемене, происшедшей с Тёрном по возвращении из Киева. Похоже было, что смерть этого незнакомого Натале, а потому вроде бы и несуществующего Учителя больно задела и самого Тёрна, отразилась на нем, он словно пытался и не мог вернуться к своему прежнему, многолетнему и очень спокойному, надежному состоянию. Умей тогда Наталя сформулировать свое удивление, свое непонимание, она, вероятно, спросила бы у Тёрна: неужели со смертью одного человека что-то умирает и в другом? Она видела мертвые листья, неживых птиц и животных, но они вызывали не грусть, а только страх и тягостное отвращение, на них не хотелось смотреть, о них надо было просто забыть. Наталя видела, что Тёрн все время думает только о своей поездке, о своем Учителе, в его серо-зеленых глазах, прищуренных и незащищенных без темных очков, она замечала такую тоску, какой не умела постичь, в какую не могла поверить, а между тем Тёрн никак не мог от этой тоски избавиться. Она напряженно, с болью дожидалась, чтобы Тернюк рассказал ей что-нибудь о своем Учителе — только о живом, ей подсознательно хотелось хоть как-нибудь представить этого человека, придать материальности тому, от кого оказался так зависим ее, Наталии, добрый друг.

Из разрозненных словечек, услышанных от Тёрна после поездки, девочка пыталась собрать картину всего путешествия, стремилась осознать хоть по-своему его печаль: как он мог так долго грустить по своему Учителю, ведь тот был стар, недостижимо стар, Наталя и подумать не могла, что и она станет когда-нибудь такой — там, в бесконечности, когда-нибудь, после, — это, может, и случится, но это так маловероятно, так невозможно представить! Нет, во всем этом крылась какая-то загадка, которой Тёрн не хотел раскрыть Натале, хотя обычно умел разъяснять ей в доступной детскому разумению манере все сложные «взрослые» проблемы. Наталя понимала его всегда — так разве не поняла бы и теперь?

Тёрн сказал ей только, что Учитель посылал его перед своей смертью (как можно скорее, только бы успеть, только бы не опоздать, — боялся Тёрн) в село, где Учитель родился, где прошло его детство и молодость, куда он вернулся трудиться, набравшись знаний и утвердившись в своей привязанности и любви к этому селу, к его людям, к высоким душистым липам, которые так щедро разрослись кругом. Учитель просил привезти горсть маленьких диких яблочек-кисличек с дерева, что росло в его маленькой усадебке, да кружку воды из родника, а еще — чуточку земли в белом платочке. Рассказ Тернюка был для Натали чем-то вроде сказки. Должно быть, Учитель хотел продлить свою жизнь, он верил в молодильные яблоки и живую воду, а кто ж, кроме Тёрна, мог их добыть? Если б понадобилось, он спустился бы под землю, поднялся бы на гору, три дня и три ночи мчал бы на быстром коне и сражался бы с многоглавым змеем, лишь бы добыть воду и яблоки. Вот только на что тот белый узелок, тот платочек? Чтобы в могиле лежала родная земля, чтоб не давило, не налегало на грудь камнем, а было б легко, объяснил Тёрн, и этого Наталя уже не поняла, только снова почувствовала в словах Тёрна тоску и непроизвольно прониклась ею. Тёрн опоздал, не поспел вовремя, уже не понадобились ни молодильные яблоки, ни живая вода, пригодилась только земля из узелка, и лишь этим страшным опозданием могла Наталя объяснить себе тоску и муку Тёрна. В покойном закутке старого сада Тёрн выкопал глубокую сырую и холодную яму, и они вдвоем с Наталей посадили молоденький саженец яблоньки, привезенный Тернюком из учительского села. Была прохладная осенняя пора, однако солнце стояло высоко в небе; от саженца, который до самой весны не подаст ни малейшего признака жизни и только весной можно будет убедиться, что он принялся, — от корявого и неуклюжего, как лебеденок, саженца на землю, только что вскопанную лопатой, ложилась легонькая тень. «Это тоже солнечные часы»? — спросила Наталя. И Тёрн дружелюбно, с грустной улыбкой поддакнул ей и попросил не забывать яблоньки.

А позднее, когда они разменивали свою квартиру на две и Наталя со смешанным чувством нежности и обиды забирала с собой рисунки Тёрна, она наткнулась на блокнот в твердой коричневой обложке. Наряду со смешными карикатурами на приятелей и с, верно, одному только Тёрну понятными первоначальноэскизными замыслами оформления спектаклей она увидела несколько десятков исписанных черными чернилами — Тёрн ничего другого не употреблял, чертя линии, которые потом оживали в эскизах, макетах и материальном оформлении спектаклей, — несколько десятков исписанных чернилами страниц, и позволила себе прочитать их; Тёрна у них в городе уже не было, и все это принадлежало теперь только ей.

«…Ничего не скрашиваю, — значилось в блокноте, — в черный цвет моего предчувствия, ведь мир, независимо от того, уходит из него человек или остается еще жить, — продолжает быть таким же зеленым, синим, красным и золотистым, каким пишет его наш глаз, наше чувство и наше человеческое сознание.

Здесь, в селе Учителя, все пахнет гречихой и медом. Земля пахнет медом и гречихой. На крутых кровельках веранд лежат срезанные, недавно еще такие буйно цветущие, головы подсолнухов и сохнут под последними, приправленными теплом, солнечными лучами.

Но к чему здесь я? Я здесь ни к чему, мимоходом, мимолетно, как птица, забившаяся на часок в незнакомый ей закуточек. Здесь все делалось без меня и так же без меня будет делаться.

Яблоня-кислица почти совсем одичала. В конце концов, это, может, и не она, а ее младшая сестренка. И родник тоже, вероятно, другой, хотя уверяют, что тот же самый, как раз тот, из которого черпал воду Учитель.

Рассказали мне тут историю, которой Учитель ни разу не вспоминал, которой я не знал до сих пор и не узнал бы никогда, если б не этот путь за яблоками, водой и землею.

Его выгнали из села. Собрались молодые, не осознавшие еще до конца своей роли и миссии комбедовцы и решили: выгнать. Потому — не то помещик, не то черт знает кто. Рассказ такой сочный, что жаль выкинуть хоть одно слово, а ведь вылетит не одно, записываю-то по памяти; рассказ брызжет живым соком, как осеннее спелое и тугое яблоко. Пришли, говорил рассказчик, к нему с утра, по картинам били кулаками и палками, жена Учителя, молоденькая и перепуганная, просила: не бейте, ребята, не делайте этого, не рушьте, ведь оно  в а м  же позднее понадобится. Но никто не обращал на нее внимания, только велели убираться вон, потому что не нужны нам тут помещики, а он же не был помещиком, он был только Учитель, и отец его не был, в усадьбе росли длинные липовые аллеи, он по ним бегал в детстве, спускался вниз вон до того яра, а дальше тянулось поле; Учитель просил: не гоните меня, я здесь останусь, буду учить ваших детей. А те: не надо нам помещиков, у нас будут свои учителя. И один из них сказал: сымай сорочку, — сорочка была белая, подпоясана поясом с кистями. Учитель был широк в плечах и ростом видный, он сказал: а она ж тебе велика. Но тот в ответ: ничего, сымай, я подкорочу ее. И Учитель снял сорочку с поясом; в доме все стулья резные, и шкафы, и столы, и рояль — все порастащили что куда, ребята крепко держали власть в руках, только не знали еще, что с нею делать надо. Учитель тогда сказал им: неграмотные вы еще, беда ваша в том, что вы очень еще неграмотные, но это пройдет, — и уехал из села.