Бенефис — страница 73 из 93

Б е а т р и ч е. Ты хочешь спросить, простила ли я? Не знаю. Я только очень многое поняла. Он не убивал меня — это я своей смертью хотела убить в нем зло. Он носил в себе зло, правда? Но он с ним не родился. Т а к о г о  себя он сам выдумал.

Н а т а л я. Твоя мать носила тебя под сердцем — и бросила тебя.

Б е а т р и ч е. А твоя тебя не бросала?

Н а т а л я. Я не люблю ее.

Б е а т р и ч е. Маму не любишь? Как можно?!

Н а т а л я. Можно, она не учила меня правде. Она сама потихоньку переиначивала все подлинное, истинное, так перекраивала, что даже правда переставала быть самой собой. Она не замечала даже, что под ногами у нее чье-то сердце, идеи, искусство, истина или просто маленькие белые маргаритки.

Б е а т р и ч е. А ты ей никогда не указывала на это? Не просила посмотреть под ноги?

Н а т а л я. Нет, а разве я могла это сделать?

Б е а т р и ч е. Неужели же не могла? Должна была.

Н а т а л я. Она принадлежит к людям, которые заткнули уши, чтоб ничего не слышать, закрыли глаза, чтоб ничего не видеть. Им так выгодней, проще, легче. Мы им ничем уже не поможем. Они — вот такие — даже в конце жизни не опомнятся, что оскверненные идут в вишенник.

Б е а т р и ч е. В вишенник?

Н а т а л я. На погост… Надо только беречься, чтоб они нам не мешали, чтоб не губили нашу жизнь, чтоб разрешили нам жить, как мы сами хотим.

Б е а т р и ч е. Ты заговорила как Андрюс. Он и Юлюс — они оба говорили, что родители не дают им жить, а на самом деле родители виноваты совсем в другом.

Н а т а л я. В чем же?

Б е а т р и ч е. Они не успевают за будничными либо за слишком важными делами научить нас, что значит жить. И Андрюса с Юлюсом не научили. Хотя отец одного был философом, а другого — прокурором. Ты знаешь, что значит — жить?

Н а т а л я. Кажется, знаю. Из книг знаю, из истории знаю, из песен знаю, от Тёрна знаю…

Б е а т р и ч е. Это надо в сердце носить. Из книг — слишком мало. Совсем не то. Мне кажется, я знала. И что такое правда — знала.

Н а т а л я. И что же — помогло тебе твое знание?

Б е а т р и ч е. Ты снова говоришь как Андрюс. Помогло. Они в самое сердце были поражены тем, что произошло.

Н а т а л я. Думаешь, навсегда?

Б е а т р и ч е. Не веришь… Потому и хочешь все бросить. Или, может, зажать уши, зажмурить глаза — чтоб было легче, чтоб не знать, что топчешь?

Н а т а л я. Неправда!

«А если правда? Если я и в самом деле не верю, что поражу кого-то в самое сердце, показывая историю моей Беатриче? Или я боюсь другого: что навсегда останусь в состоянии всеобъемлющей любви, самоотверженности и доброты, которое нисходит на меня благодаря Беатриче, общению с нею? Кто говорит моими устами — эта девочка или я сама? Я упираюсь, отбиваюсь от нее, и принимаю ее в себя, и укоряю каждого: смотри, ты не такой, как она, ты хуже. А какая же я сама, по правде — какая?»

Б е а т р и ч е. Ну, если неправда, так в чем же дело? Почему и ты хочешь меня бросить, предать — почему, скажи?

Н а т а л я. Предать? Тебя — предать?

Б е а т р и ч е. Так кого же, если не меня?

Н а т а л я. Видишь, что получается. Каждый в этой ситуации думает только о себе.

Б е а т р и ч е. А ты — о ком?

Н а т а л я. Ивану не хочется, чтобы я уходила из театра, потому что он решил, будто лишь я могу рассказать людям твою историю…

Б е а т р и ч е. Это правда. Только ты. Твоему лицу и душе не нужна маска, чтобы рассказать обо мне. Ты другая, ты совсем другая, не такая, как я, — и все ж тебе не нужна маска, чтобы рассказать обо мне.

Н а т а л я. Ему главное — не провалить спектакль. Он в первую очередь заботится о себе.

Б е а т р и ч е. Нет. Обо мне… А ты любишь. Посмотри: мотылек. Весна.

Н а т а л я. Кого люблю?

Б е а т р и ч е. Андрюса любишь.

Н а т а л я. Ивана?

Б е а т р и ч е. Не знаю. Андрюса.

Н а т а л я. Иван не такой. В конце концов, понимаешь… Андрюс…

Б е а т р и ч е. Конечно. Андрюс всегда  н е  т а к о й. Он всегда другой, чем на самом деле.

Н а т а л я. Ты… ты не можешь знать этого. Ты слушай дальше. Олександра хочет, чтобы я осталась в театре, потому что ей привиделось: вот, кажется, девочка, чем-то похожая на меня, она сделает то, чего я не осуществила. Мама просто боится, что я буду виснуть у нее на шее и просить кашки. Отцу, возможно, все равно, он сам был такой — не держался одного чего-то.

Б е а т р и ч е. И в каждом из этих случаев речь идет обо мне.

Н а т а л я. А ты говоришь — предаю. Все вы слишком многого от меня требуете, слишком много надежд возлагаете на меня, — я боюсь, что подведу вас и не оправдаю ваших надежд.

Б е а т р и ч е. И легче — не попытавшись, бежать? Не понимаю. Тебя не понимаю. А их понимаю всех. Почему бы тебе и правда не помочь им, не спасти спектакль, не утешить маму и Олександру?

Н а т а л я. Какими ты будничными словами заговорила. С чьего это голоса?

Б е а т р и ч е. С твоего собственного. С твоего будничного голоса, который может подговорить тебя на будничное существование. Ведь на самом-то деле речь идет не только о них, не только обо мне, в первую очередь — о тебе. Ты же любишь театр, как я любила музыку. Музыка — это единственное, что помогало мне спасти их. Убить зло. Заговорить с ними так, чтобы они хоть что-то уразумели. Театр — та же музыка. Твоя.

Н а т а л я. Милая Бета, какая ты еще наивная, юная и неопытная!

Б е а т р и ч е. Чьи это слова? Слова твоей мамы? Тебе мой опыт представляется слишком малым, незначительным? Тогда сделай как я: с пятого этажа — вниз, потому что от тебя слишком много требуют, а ты не можешь столько подарить людям. Даже то, что требуют! Нет, это не слишком много. С тебя не порываются, охваченные злобой, глупостью и безрассудным непониманием любви, сорвать корону.

Н а т а л я. Бета, прости.

Б е а т р и ч е. Никто не порывается сорвать с тебя корону. Ты еще никого не пыталась спасать любовью от зла, отчаяния, одиночества, слабости. Ты еще ничего не сделала. Попробуй — тебе должно посчастливиться.

Двое осветителей с железными палками, заканчивающимися мокрой губкой, снова проскользнули в зал. И на этот раз даже дуновение ветерка не коснулось язычков пламени. Свечи горели ровно. Они терпеливо выводили из темноты два лица, отражаясь в зрачках глаз.

Осветители медленно и незаметно приближались к сцене.

Беатриче стояла в ярком луче, внезапно загоревшемся у рампы, словно на сцену дали свет.

Натале снова вспомнились солнечные часы Тернюка и посаженная ими тогда, давно, маленькая яблонька. «Тёрн, а как же все-таки быть, если станет пасмурно?» — «Надо быть начеку», — сказал Тёрн.

Еще бы — конечно, быть начеку.

Осветители неумолимо приближались к свету.

Наталя взяла свечу в руки, не давая ей погаснуть, не разрешая ее погасить.

Беатриче тихонько, легко подняла вторую, вышла из луча света и снова, как над пропастью, как по канату, направилась в глубь сцены и еще куда-то дальше, так далеко, что Наталя не отважилась даже окликнуть ее.

БЕНЕФИС

Я сделал попытку! И если она не удалась, никогда не поздно попытаться еще раз.

Август Стриндберг[5]

1

Допустить до этого никак нельзя. Это говорит Олександра Ивановна Стерницкая, актриса небольшого периферийного театра (и таким образом названо действующее лицо и место действия, происходящего в наши дни, как иногда пишут драматурги на титульных листах своих пьес).

«Допустить до этого ни в коем случае нельзя», — говорит актриса, и говорит не кому-нибудь, а самой себе, и поскольку это не пустая и тривиальная реплика из спектакля, к сказанному не мешает внимательно прислушаться. Только что утром (на вокзальной площади, между городом и загородом, между ночью и рассветом, по-весеннему пели птицы) актриса вернулась из творческой командировки. Она ездила в Киев, и киевских впечатлений теперь хватит надолго. Достаточно хоть на неделю вырваться из дому — а тем, кто работает в периферийном театре, сделать это особенно трудно, — и человек уже ходит переполненный впечатлениями. Нет, она не страдает комплексом неполноценности провинциального интеллигента, который безоглядно, восторженно, с готовностью принимает что бы то ни было — лишь бы столичное. Ей несвойственно также стремление ругать и поносить всех и вся, чтобы таким способом самоутвердиться. Но ведь и в самом деле, стоит сдвинуться с места — и сразу открывается возможность сравнивать то и другое, анализировать, сопоставлять. Правда, на этот раз делиться впечатлениями некогда, все время уйдет на другие хлопоты, другие занятия — они представляются ей намного более важными, чем всякие там впечатления, которые она так и быть — придержит в памяти до более подходящей поры. Впечатления останутся при ней, и о поездке можно будет поговорить позднее, а сейчас ее мысли заняты совсем другим. Хотя и поездка может пригодиться, почему бы и нет, может пригодиться, ничем не следует пренебрегать.

Утром ее почтовый ящик, один из тех продолговатых синих ящиков, что висят на стенах в подъездах дома, оказался плотно забитым газетами и письмами, почтальонша — она как раз принесла почту, когда Олександра Ивановна вошла в подъезд, — старалась втиснуть в ящик еще и свежий номер журнала «Украинский театр», тот самый, который Стерницкая видела уже в Киеве, хотя еще не читала. Чемодан пришлось поставить на ступеньки, без этого невозможно было вынуть из ящика письма и газеты. Почтальонша широко улыбалась, не стесняясь своего полубеззубого рта:

— Как хорошо, что вы наконец приехали, а то я уж не знала, куда девать газеты, и на что вам столько, неужели вы в состоянии все это прочитать? А мы на почте сразу вас узнали, — она показала на портрет в журнале, — вы тут такая молодая, возьмите, вам журнал.