Бенефис — страница 78 из 93

кле, поддерживают Марковского даже в таких абсолютно безнадежных случаях, я бы сказал, что у них — как в футбольной команде, которой посчастливилось заполучить популярного и всеми любимого тренера. Ни с чем больше не могу сравнить их отношения.

Был у нас с Марковским разговорчик — о том самом провинциально сером флере над городом. Он мне начал доказывать, что провинциальность — свойство не самого города, а человеческого духа, что безнадежных мещан-провинциалов ему приходилось встречать и в больших городах, зато в глухих литовских хуторах или в горных селах Прикарпатья он видел удивительно тонких, чистых и мудрых людей. Я сказал ему, что в такой точке зрения нет ничего оригинального, а он тут же мне пояснил, что погоня за оригинальностью — тоже признак провинциализма. Он убежден, что простота свидетельствует о мудрости, и Грушас настолько интеллигентно прост (это термин Маркуши), что наверняка не погнушался бы приглашением и приехал в маленький город. Грушас совсем не тот человек, которому нужны гром фанфар и столичные масштабы, — его интересуют масштабы человеческой души, потому что Юозас (это он как о своем знакомом), Юозас любит людей, а не себя. И, точно он ожидал этого разговора, повытаскивал из карманов какие-то бумаги, газетные вырезки, выдранные из журналов страницы, и наконец нашарил что хотел: статью о Грушасе, где речь шла также и о периферии. Я внимательно прочитал — там говорилось что-то, о чем сегодня идет речь, как о новинке или открытии в столице, давно уже встречалось на периферии и (вот оно, главное для Ивана Марковского) в чудесной пьесе Юозаса Грушаса — той самой Маркушиной пьесе «Любовь, джаз и черт» — есть проблемы, близкие тем, какие ставят и решают драматурги «новой волны». «И опять-таки, — писал автор статьи, — приходится только жалеть, что такие пьесы пришли к всесоюзному читателю с запозданием». Грушас долго ждал постановки своих пьес — чуть ли не три десятка лет. «Видишь, — сказал Иван, — это и есть непровинциальность духа. Конечно, искусство — не марафон, видно, Грушаса поняли только теперь, а он не спешил доказывать на словах свою ценность, он просто писал».

Выходило, что провинциальностью духа Марковский называет также и умение пробиваться, потому что этот старый уже человек, который не первый десяток лет живет на свете, вероятно, совсем лишен был дара пробиваться. Что ж, в начале своей работы над спектаклем Маркуша как-то меньше боялся выявить «провинциальность духа» и очень упорно добивался своего. Посмотрим, как пойдет дальше. На мой взгляд, умение пробиваться вовсе не такая уж негативная черта характера. Умозаключения Маркуши чуть чудаковаты. Ведь сам-то он старается так или иначе отстаивать свою точку зрения — так чем же это его упорство отличается от умения пробиваться? Путаница в терминологии. А по сути дела — принципиальный и пробивной — какая между ними разница? Называй как хочешь — а путь к цели один и тот же.

В конце концов, я же говорю, — мне хватает своих хлопот, так что пусть Маркуша сам соображает и решает, как ему лучше или выгоднее, я не люблю давать советы, когда их не просят, и потому говорил Маркуше лишь о том, что он напрасно «отбирает у меня хлеб». Искать материалы для работы над спектаклем, в том числе и газетные вырезки об авторе пьесы, — одна из первейших забот завлита. «Откуда я знал, — сказал Маркуша, — а впрочем, еще не все потеряно, если есть желание, найди мне вот эту книгу», — и он снова принялся рыться в своих бумажках, распиханных по всем карманам. Еще как-то, мимоходом, сидя, как всегда, на краешке стола в моем кабинете, Марковский попробовал выяснить, каким образом в репертуаре появляются спектакли вроде «Оптимального варианта». Хотя, конечно, заявил он, можно назвать и немало других, но это таки оптимальнейший вариант бездарности — и драматурга, и режиссера. Стоп, сказал я себе, а не узнал ли исполняющий обязанности об этой точке зрения Марковского? Ведь Иван и сам со всей своей непосредственностью мог ему это сказать, а ведь это спектакль исполняющего обязанности, он его ставил, — и если так, то многое проясняется. «Так откуда же, — допытывался Маркуша, — берутся такие спектакли, кто прикладывает к этому руку?» — «Вырастешь, Ваня, — узнаешь, — ответил я ему, перефразируя Некрасова. — Потому что — зачем же прикидываться дурачком, притворяться наивным мальчиком и удивляться вещам, понятным каждому». — «В таком случае, — засмеялся Марковский и подвинул на моем столе бумаги, так что они полетели на пол, — в таком случае я не хочу расти. Извини, — добавил он, кивнув на бумаги и даже не пытаясь их собрать, — вещи меня почему-то совсем не любят».

Когда мы брали этот оптимальный вариант посредственности, в театре еще был главный. Вникать в подробности, почему он предложил в репертуар такую пьесу, я сейчас не стану, — очевидно, у главного были на это свои причины либо основания, и это его забота, а не моя, тем более что он уже два сезона работает в другом месте. Аргументы его казались тогда вполне логичными: «Будем еще работать с автором», «Почистим текст, а материал в основе своей заслуживает внимания». Что ж, заслуживает так заслуживает, и почему бы в самом деле не поработать с начинающим драматургом? Перечитывать груды пьес в поисках чего-то другого, что при старательном изучении окажется одним из вариантов «Варианта», — тоже невелика радость. Проверено многолетним опытом.

Главный рекомендовал. Директор поддержал. Я согласился. Худсовет принял.

Появился автор с пьесой. Под хитрой прической припрятана солидная лысинка. Главный сперва намеревался сам взяться за постановку, потом возникли «варианты» — и пьеса была перепоручена нынешнему и. о. В причины углубляться опять-таки нечего — важнее в таких случаях всегда результат.

Постановщик за спиной издевался над беднягой начинающим: лучше, говорят, быть глупым, чем лысым, это не так заметно. А этот был лыс и глуп. И то и другое бросалось в глаза с первого взгляда. Наговорив сомнительных комплиментов по поводу моих статей (оставалось лишь удивляться, где он их читал, публикаций у меня не так много), драматург заверил, что они свидетельствуют об аналитическом складе ума, но вместе с тем и о склонности к синтезу. Я посоветовал ему оставить комплименты на потом, когда состоится премьера, а через несколько дней услышал от него эту же фразу, адресованную режиссеру-постановщику, и больше не советовал уже ничего.

Кстати, я думал, что с автором придется работать мне, но постановщик взял все на свои плечи; они вместе с драматургом переписывали целые картины, и резали, и добавляли, и отнимали — так что, быть может, автор и в самом деле был прав, говоря об аналитическом складе ума и. о., поскольку убедился в этом лично. Мне в эти их труды не хотелось уже и вмешиваться, даже подумалось было: чем хуже, тем лучше, пусть себе морочат головы и делают что хотят, пьеса так или иначе не стоит ничего, ее надо воспринимать только как факт и наблюдать за произношением актеров на сцене — вот и все мои хлопоты по этому поводу.

Обед, как и комплименты, автор подал заранее, до премьеры (хотя и после ничто не мешало). Уже в одном этом кто-нибудь другой мог бы увидеть дурной знак. Театр — бесчисленное скопление несусветных суеверий. Нельзя до премьеры пить за ее успех, нельзя уронить на пол переписанную роль, а если это, упаси боже, случится, надо потоптать ее ногами, нельзя лузгать семечки в помещении театра (речь, разумеется, не о правилах культурного поведения, а о том, что по этой причине не будут распроданы билеты и аншлага в театре не видать) — ну и множество еще всяких смешных глупостей. Если им верить, то в нашем театре, должно быть, кто-то злобно и тайком грызет семечки чуть не каждый день.

Автор «Оптимального варианта» оказался не суеверным, обед состоялся до премьеры. В филиале ресторана «Турист», где висит табличка: «Гардеробом пользоваться обязательно», — нам выдали экспресс-обед, потому что как раз тогда обслуживали туристов и фирменных блюд в связи с этим предложить не могли. При авторе неотступно находился его приятель, какой-то заезжий художник; включаясь в разговор, он всякий раз предупреждал: расскажу вам коротко, — и после этого неумолчно распространялся о летающих тарелках, гипнозе, о каких-то доныне не исследованных излучениях, которые будто бы посылает в пространство человеческий мозг, и снова — гипноз, гипноз, гипноз… Похоже было, что он намерен нас всех загипнотизировать.

Говорили, как трудно писать и ставить пьесы, драматургия, подчеркивали те, кто провозглашал тосты, — высший жанр литературы, так что все, что из этого следует, вполне понятно; вспоминаю еще несмешные, дурацкие анекдоты; наш художник допытывался у «гипнотизера»: «Пузырьков? Хм… Семенюк? Не знаю. Ученик Пузырькова? Способный, говорите? Не знаю. Кто, я? Мой учитель по институту — Герман. Гер-ман. Ну кто же не знает Германа!» «Стоило послушать, как он произносил: «Пузырькооов». На спадающей интонации. Губы надувались, сплевывали это слово «Пузырьков» или даже выпускали из него воздух, как из воздушного шарика. А вот Герман — это Герман. Одно слово — и довольно.

От обеда и от чрезмерного дружеского, мягкого рукопожатия драматурга (видно, он уже предвидел и премьеру с овацией, и признание, и хорошую прессу — не то что чудак Маркуша), меня чуть поташнивало, дешевая болтовня, обед и драматург не пошли мне на пользу, как позже театру не добавил доброй славы поставленный на сцене «Оптимальный вариант». Впрочем, не я же его ставил. Обед, как и спектакль, состоялся не по моей вине.

Из приглашенных членов худсовета без уважительной причины не пришла на обед наша премудрая Олександра Ивановна, но это ее дело — не хотела, ну и не пришла. Видно, решила подчеркнуть, что умывает руки. За пьесу проголосовала, чтоб ее приняли в репертуар, а обедать осталась дома. Или в другой компании. К этому я уже и в самом деле непричастен.

Зато вот к юбилею Олександры Ивановны — тут уж я должен быть причастен, это моя прямая обязанность и большая забота, ведь здесь абсолютно все на моей шее — от рекламы до банкета, и сейчас мне надлежит заняться именно юбилеем. Приглашения, места в зале — тоже моя забота: дирекция — дирекцией, а завлит — завлитом, поистине, круг моих обязанностей достигает космических далей.