Бенефис — страница 88 из 93

Вот до этих слов все было трансформацией идей Станиславского, до этого момента еще могла продолжаться полуребяческая игра: я — и Станиславский, Сандра — и Тарасова; но вот зашла речь об эпохе и надо становиться самим собой.

Нельзя переносить конфликты пьесы в спектакль такими, как их видел Островский, а потом Станиславский. Соотношения эпох, проблем, трагедий героев — вот этого они искали. Нынешнюю актрису не купить Великатову, купцу Великатову, а все же и перед нею стоят проблемы выбора, приятия и неприятия, она тоже может очутиться на жизненном перекрестке, где надлежит принять решение и выбрать путь. Кажется, они тогда не страшились красивых слов, за словами что-то было, они пользовались ими вовсе не для того, чтобы прикрыть пустоту. Пустоты не было.

Так о чем же будет расспрашивать газетчик? Собственно, о чем он может спросить? Да, да, о любимой роли.

Каждая сыгранная роль — избавление от присутствия в тебе другого человека. Хорошо или плохо она сыграна — в этом случае значения не имеет, избавление — вот самое главное. Пустоты, однако же, быть не должно, душа заполняется новыми пристрастиями, новыми эмоциями, новым восприятием. Несыгранная роль — как нерожденный ребенок. Неизлечимая боль. Вечное присутствие в тебе того, от чего не избавилась. Вряд ли все это заинтересует корреспондента из газеты, трудно разгадать, что его на самом деле заинтересует и насколько искренней будет эта заинтересованность. Стерницкой хотелось бы знать, видел ли этот газетчик спектакли, где она играет.

А может быть, пересказать смешной, точнее — печально-смешной сюжет о сватовстве, если ему придет мысль спрашивать ее о частной жизни? Интерес к закулисным тайнам ей самой никогда не нравился, она через силу читала дневники или переписку писателей, драматургов, актеров или режиссеров, если все это касалось интимных отношений. Читала лишь в тех случаях, когда это оказывалось совершенно необходимым для работы. Выбрасывала и уничтожала адресованную ей корреспонденцию, не собирала в папки вырезок из газет и журналов со своими портретами или статьями о спектаклях с ее участием. Может, и нехорошо поступала, но на этот случай у нее было оправдание: не хотела, чтобы ей кто-нибудь сказал в эти ее пятьдесят, как одному писателю, живущему у них в городе: товарищ — полдень века, так что собирайте, пакуйте — библиотечный архив ждет, потомки с удовольствием заглянут в рукописи. Что до потомков — трудно сказать, кому из них понадобятся письма никому не известной, скромной провинциальной актрисы. Неужели их будет интересовать, что она старательно выполняла свое жизненное призвание — вернее, то, что считала таковым?

Ведь осенью мы все похожи.

Собирайте, пакуйте. Каждый день на счету. А если иначе? Вся жизнь — на счету, только счет мы начинаем вести осенью, а до той поры беззаботно и весело верим в собственную бесконечность. Точнее — не верим, что смертны. Иначе откуда бы родились в человеческой речи все эти «навеки», «никогда»? Может, мы были когда-то бессмертными? Или будем?

Итак, печально-смешной, наивный сюжет на тему «Сватовство».

Она рассказывала его Остапу, они оба хохотали над всей этой ситуацией и так и назвали это происшествие — «Сватовство». Остап был в курсе дела с самого начала, тогда связи еще не обрывались и взаимопомощь не оборачивалась взаимонерасположенностью.

Девушка-актриса, тоненькая, худощавая (ото всего этого доныне остались только округлые локти с ямочками), синий гольфик и серый вязаный шерстяной жилетик, несомненно, подчеркивают ее хрупкость, маленький носик, полные губы, а крупных и белых зубов во рту, кажется, больше, чем должно быть. Изящные жесты, рука выписывает в воздухе жест, вырисовывает, исполняет движение, а не просто сопровождает ритм речи, берет и зажигает сигарету или подносит хлеб ко рту. Крохотная розовенькая раковинка уха, густые, скорее упругие, чем мягкие, волосы.

«Слушай, — говорит подруга полушутя-полусерьезно, — с с этим Остапом у вас ничего путного не предвидится, надо сватать тебя за надежного человека. Будешь как за каменной стеной». — «Так сватайте, отчего же. Только скажите когда, чтобы успела найти печь, надо же поцарапать». Это все, что она тогда знала о сватовстве.

Сперва появился его коллега: не такой юный, зато элегантный, в импортном костюме, музыкант, играет на контрабасе, пришел на смотрины инкогнито, сказал: «Будем сватать, девушка — не последнего сорта».

Еще бы! Она вела себя абсолютно естественно: понятия не имела, что перед ней сват и это смотрины; в своем единственном гольфике сидела у окна, так что освещение было что надо. Шедевр в картинной галерее.

Сам Князь явился на следующий день. Ей рассмеяться не составляло никакого труда, мигом расхохочется; бывало, едва удерживалась, чтоб не засмеяться на сцене и не рассмешить кого-нибудь из партнеров. Это прошло, только когда стала уже Олександрой Премудрой. А тогда должна была прикрыть лицо рукой, чтобы Князь не заметил. Он был высокий, тонко- и колченогий, а пуху! Пушок светился возле ушей и вокруг темечка; казалось, дунь — облетит как с одуванчика. Князь протянул ей на диво маленькую, как игрушечную, ладонь, уселся, да так легонько, что стул не скрипнул. У него была персональная пенсия, машина и оригинальное увлечение: ремонтировал старинные часы. Дома держал неоценимую, сказочную коллекцию часов, признался конфиденциально, зато искренне: «Я люблю искусство». Она никак не могла ответить вслух, что тоже любит искусство, — любить искусство и работать актрисой в провинциальном театре — это вещи совершенно разные; она просто кивнула в знак понимания, совершенно устранив улыбку с лица. «Я люблю искусство, — говорил он, — я прихожу в концертный зал и вижу: зал пуст, а пианист на сцене. Я мысленно иду в кассу и покупаю зал (я могу это сделать). И слушаю пианиста, и получаю сказочное наслаждение. Я в самом деле могу купить зал», — заверяет он; ей снова хочется хихикнуть, но она окончательно снимает с лица даже намек на улыбку и разыгрывает потрясение. Эффект — надлежащий, Князь доволен. А она в самом деле потрясена: человек покупает зал филармонии! Как хорошо, что не театр. Ему же ничего не стоит купить и ее, Сандру, со всеми ролями, а также Петю, Великатова и режиссера. Великатов — хищник. А этот деликатный, как паучок, человек — он что? Анахронизм? Плод чьего-то болезненного воображения? Но ведь он хочет ее не купить — заполонить, завоевать, принять как дар судьбы, как спасение от одиночества, быть может, поставить у себя в комнате на видном месте как драгоценнейшие старинные часы, чтобы она отсчитывала часы его утех. Купить зал филармонии! Какая нелепость! Деньги можно и полагается растратить, промотать, растранжирить куда веселее, умнее. Они с Остапом сумели бы сделать это. Купить зал филармонии, чтобы слушать пианиста? Но пианист же понятия не имеет, что в зале присутствует кто-то кроме старичка одуванчика, что в каждом кресле расположилась его щедрая и жаждущая душа и слушает, слушает… Пианист не видит нематериализованной души. А материализовать ее можно, обратив в платья, туфли, шампанское, путешествие на край света и — в книги. «Чего бы вы хотели?» — спрашивает он у нее. «Поехать в Почаев», — доверчиво говорит она, потому что и в самом деле хочет съездить в Почаев, никогда не была в тех местах — хотя, разумеется, не была и во многих других, — с удовольствием съездила бы, только бы им любезно разрешили воспользоваться машиной — ей и Остапу.

Они с Остапом смеялись над этой историей. Зато они вовсе не смеялись, когда Сандра в который раз пересказывала свое давнее детское воспоминание: в селе искали воду, копали колодец, докопались до песка, влажного и чистого песка, там жил старый карась, он и потом жил. В колодце. Старый мудрый карась. Его не задели, он жил потом в колодце. Она брала из колодца воду и вытащила его в ведре. Карась посмотрел на нее, но почему-то не заговорил человеческим голосом. Остап не верил, что карась молчал, карась должен был признаться ей в любви. «Я была слишком мала», — с сожалением констатировала Сандра.

Любимая роль? Что ж, если от нее так добиваются правды, она признается. Любимая роль — несыгранная роль, от которой больно, как от незажившей раны: Кассандра. Не ожидали? Из бесчисленных несыгранных ролей самая любимая воистину только эта.

«Боже, какая драма, — сочувствует она себе, — из бесчисленных несыгранных ролей — Кассандра».

Пока еще ресницы не подкрашены, можно тихонько, в рукав халата, всхлипнуть. Чтоб никто не видел.

Негина ей не удалась — во всяком случае, она не была удовлетворена своей работой; и похвала имела привкус дешевого комплимента, аплодисменты казались проявлением вежливости, в день премьеры она безутешно плакала в гримерной, считая, что вообще не имеет больше права выходить на сцену; и когда ее утешали, упорно возражала: нет, нет, нет, все начисто бездарно, безнадежно банально, она ничего не сумела добавить к тому, что сказали о своей героине актрисы, игравшие Негину до нее. Режиссер иронически заметил, что Стерницкая захотела большего, чем добивался он сам, у него вовсе не было такого замысла, чтобы Стерницкая превысила авторитеты. Ей просто следовало выполнить его задание, и с этим она справилась, справилась совершенно пристойно. Она сразу перестала плакать. Взглянув на режиссера, подумала, что в эту минуту ненавидит его, и сказала об этом вслух. Он улыбнулся еще ироничнее: конечно, как же иначе, именно этого он и добивался — и добился своего. Может и ненавидеть, лишь бы делала свое дело и не размазывала грим по лицу, рыдая о неисполненных капризах. Она запомнила это: делать свое дело и не размазывать грим по лицу.

Авторитеты. Авторитеты. Над нами всегда высятся авторитеты, мы имеем перед собой недостижимые образцы — а кто знает, стали бы сейчас восхищаться спектаклями прославленных режиссеров прошлого с участием прославленных актрис тех времен? Может, разочарованный и усталый Марковский и сказал бы какой-нибудь из них: «Откуда этот пафос, голубушка? На каких театральных задворках вы раздобыли этот фальшивый тон и эти отслужившие актерские причиндалы?»