— Как, как?
— Удивляюсь, — сказала Олександра, и у ней дрогнула верхняя губа. Нет, пожалуй, она не просто решила позабавиться, сыграть какую-то роль, такие примитивные актерские приемы не в ее характере. — Удивляюсь: зачастую никто из актеров не любит играть эпизодическую роль, а тем более — выступать в массовке. Разучились играть в массовке, каждый норовит только в герои. И вот вдруг и сразу все охотно и спокойно соглашаются участвовать в массовке.
— Не понимаю. В какой массовке?
— Я о художественном совете, который уже заранее готов перечеркнуть спектакль Марковского. А ведь вы, наверное, уже заказали в типографии афиши — «Любовь, джаз и черт», правда? Одновременно с моими.
— Заказал. Это обязанность завлита.
— Только это и все? Больше никаких обязанностей?
— Вы напрасно пытаетесь оскорблять меня. Ныне я непоколебим.
— Непоколебимы. Как вам это удается?
— Признаться? Гляжу на вас, когда вы говорите, и думаю: вот передо мной веточка цветущей мимозы. И все. Этого достаточно.
— Хм, мимозы? Могло быть и хуже. Белена, допустим, или чертополох.
— Пробовал и такое. Но сорняки не помогают успокоиться. Обязательно должно быть что-то красивое и деликатное. Веточка цветущей мимозы. Хорошо, пошутили, отключились на секунду. Скажите же, Олександра Ивановна, чего вы хотите?
— У древних персов тягчайшим грехом почитались ложь и долги.
— Я вам ничего не должен.
— Бога ради, лично мне — ни копейки. Я только хочу знать, я уже это говорила, как там было с «Оптимальным вариантом»?
— Я тоже уже говорил: мы вместе голосовали за эту пьесу.
— Я о рецензии. Ведь писали ее вы, а подписался наш хороший и доброжелательный ученый из института, об этом все знают.
— Тем более — к чему же расспросы? Мне за это не платили тридцать сребреников.
— Не берете? А я бы заплатила.
— Олександра Ивановна!
— Подождите, я сейчас… Одним словом — вы играете на бильярде?
— На каком бильярде?
— Я знаю: вы очень хорошо играете на бильярде. Но знаю также, что вы пригласили на мой бенефис одного очень авторитетного театроведа из Киева… Погодите, не говорите ничего, а то я снова собьюсь, и все будет напрасно… сейчас. Гость этот обязательно приедет. Я получила от него письмо и заверения, что он явится.
— Не вижу связи между бильярдом и гостем из Киева.
— Ну вот, теперь мы почти достигли взаимопонимания. Связь есть. Гость из Киева — любитель бильярда. Для него нет ничего приятнее, чем чей-то проигрыш. А тем более проигрыш такого мастера, как вы. Проиграйте ему несколько партий. Во время моего бенефиса. И не говорите при этом ничего, только изредка похваливайте постановку Марковского. Изредка, между прочим, похваливайте и говорите, как нетерпеливо вы — лично вы — ждете завершения работы над спектаклем. Только это — проигранная партия в бильярд и несколько добрых слов о Марковском. Гость останется на просмотр — это я уже беру на себя — и в хорошем настроении, из благодарности, скажет доброе слово о спектакле, тем более что он ему понравится, здесь не будет никакой фальши, и все же для уверенности — проиграйте партию. Ну кто же из массовки — простите, из худсовета — скажет слово против, возразит столичному гостю? Вы меня поняли? Это ведь не труднее, чем имитировать стиль доцента из института?
— Семь верст до небес… Вы шутите, Олександра Ивановна?
— Хороши шутки! Я никогда не была так серьезна. Разыгрываю одноактную пьеску на три действующих лица с массовкой. Только и всего. Раскладывалось на драму, где без числа действующих лиц, драму в трех действиях, но я своевременно вспомнила, что актеры заняты в других спектаклях, ну и, кроме того, краткость — сестра таланта. Этот диалог пусть останется между нами. Вы же хорошо воспитаны. Вам свойственна врожденная деликатность. Вы знаете, когда надо молчать, а когда вмешаться в разговор. Ради бога, не смотрите на меня с таким восхищением, будто я и впрямь обратилась в ветку цветущей мимозы…
Послушай, мой любимый друг Уильям, я уверен — это выдумка, будто ты был завлитом. Теперь я в этом окончательно убедился. Доведись тебе в самом деле служить завлитом, ты бы не управился со своими пьесами. Не написал бы ни строки. Ты все понял, дорогой? Как она сказала? Столичный гость приедет, она получила письмо?
Позволить себе так шутить!
7
Теперь я, по крайней мере, готова к бенефису, — говорит себе Олександра Ивановна.
На сцене стоит черный рояль. В зале света нет, а на полированных черных боках рояля — световые блики. Кажется, есть на сцене еще какие-то детали; несомненно, там уже смонтированы декорации; быть может, это даже генералка или последний прогон — потом будут же еще рабочие репетиции, Марковский может выкинуть и такое. Дело в том, что это она, Олександра Ивановна, так, именно так все воспринимает: черный рояль на сцене, световые блики, в глубине сцены, на фоне широкого окна с одним выбитым стеклом, — что-то вроде возвышения, но нет, сейчас как раз туда дали свет, и теперь хорошо видно — там луч, сноп, столб света материализуется, это похоже на рассвет, когда солнечные лучи наконец пробиваются наискось с неба на землю: вокруг еще туманится, клубится остаток ночи, а лучи, словно яркие, гигантские, космические органные трубы, световые трубы, возвещают день.
На фоне этой декорации трое парней. Но они не имеют отношения к этому материализованному столбу света. Трое парней — Андрюс, Юлюс, Лукас. На сцене — действующие лица и исполнители. Теперь она видит также небольшой колченогий стол, табурет, музыкальные инструменты, на которых ребята играют, — гитару, барабан, трубу. Джазисты, музыканты. Их объединяет музыка и Беатриче, которой пока еще нет на сцене. Ага, вон там — книги, но они здесь почти чужие, случайные, сложены стопкой — на этой стопке можно сидеть. Лукас и сидит на импровизированном стуле, обхватив руками колени и свесив голову. Юлюс ищет что-то в карманах. Андрюс с гитарой, — кажется, он хочет ее сломать.
Последнее, что она замечает, — носилки; в уголке, между вещами, тихонько притаились и ждут. Несомненно, ждут чего-то. Стояли здесь все время, с самого начала представления, но их не видели, на них не обращали внимания — стоят себе и стоят, как помойное ведро или вешалка в углу комнаты. Теперь они обнаружились, лезут в глаза, привлекают внимание, и это нервирует, мешает. Деталь, до сих пор неприметная, теперь бросает тень на все окружающее, хотя еще непонятно, почему так случилось. Стерницкая старается не смотреть в тот угол сцены, где стоят носилки, она смотрит на луч света, на столб света, но — удивительное дело — носилки и луч света словно бы связаны между собой, они как будто лежат в одной плоскости, и она уже не в силах забыть о носилках. Арсентий Маслов — Андрюс тоже напоминает о носилках.
А н д р ю с. А чего эти носилки здесь торчат?
«В самом деле, — думает актриса, — зачем здесь торчат эти носилки? Какого лешего? — как сказал бы Маркуша». Стерницкая словно выбросила из головы содержание пьесы, хотя и читала ее; она следит за тем, что ей показывают трое актеров на сцене, вовсе не помня, что должно произойти. И не просто следит — она вживается, врастает в то, что ей показывают. Щемящее чувство неотвратимости, тревога охватывают актрису, как и тех, кто на сцене. По всему видно, что они не знают, как дальше будут развиваться события, они не играют результат, и потому кажется, что исполнителям, как и их героям, неведом финал истории про любовь, джаз и черта.
— Маслов, — откашливаясь и совсем тихо, хрипло говорит Марковский, — Маслов, сколько раз мы будем толочь эту сцену? К лешему! Еще немного, и я повторю за твоим другом Юлюсом: ты глуп как ослиное чучело!
— Иван, — Маслов отшвыривает гитару, словно это она повинна во всем, — Иван Григорьевич! Это я должен спросить: сколько раз толочь одно и то же? Мне этот финал уже в зубах навяз, он спится мне и в те полчаса, которые ты оставляешь нам для сна! С меня довольно! Голова болит!
— Гениальный монолог. Кто дал тебе этот текст? Довольно с тебя? Ну вот и проваливай, не мешай, не порть спектакль! Иди ко всем чертям! И это прекрасно, что у тебя разболелась голова, иначе тебе не хватило бы органики — сказать со сцены, что голова болит. Ну, пошел вон, чего стоишь?
— Сейчас, только вот приму таблетку. Дай чем-нибудь запить.
Марковский наливает в стакан воды из бутылки, стоящей на режиссерском столике, несет его к самой сцене. Маслов приседает на корточки, берет стакан и глотает таблетку, запивая водой. Марковский с удивительной светлой добротой во взгляде смотрит на него.
— Ребята, перерыв кончился, поехали дальше.
А н д р ю с. Начхал я на твою философию. Тоже мне идеалист! Теперь у нас практический век. Башли нужны — и все. Тогда ты кум королю.
— Арсентий, — ласково просит Марковский чуть слышным голосом, — ты же так говоришь, словно сам веришь в это. А на деле ты все еще меж верой и неверием, ты прикрываешься этим от себя самого и от друзей, ты — то есть твой Андрюс — сотворил себе такой образ, от которого теперь не хочет отступиться, он доведет свою роль до конца из идиотской гордости, из нелепой идеи, будто имеет право быть таким. Доведет роль до конца, доведет себя и всех до самоуничтожения, я же говорил: играть просто негодяя, паскуду — нет смысла, будет еще одна история о том, как чистая девочка полюбила негодяя, а он ее убил. А эта история совсем о другом. Быть может, о том, как человек, отравившись злом, убивает также и самого себя. И, быть может, о том, как Беатриче…
— Быть мо-о-ожет! — злобно бросает Маслов. — Теперь, за три репетиции до сдачи, режиссер говорит нам «быть может»! Режиссер — теперь! — не знает, о чем он ставит спектакль! Да мы же всю твою идею, Григорьич, выучили наизусть, как таблицу умножения, мы ее вместе открывали, а теперь ты говоришь «быть может»?
— Вот, вот, вот, как раз таким я и хотел тебя видеть. Выучили, как таблицу умножения. Выучили, а применить таблицу, как надо, неспособны. Давайте дальше. Без задержек. Все разговоры потом.