Репетиция продолжается. Без задержек. Андрюс (Маслов) в самом деле доводит свою роль до конца. Кажется, будто все, что было сперва личиной, теперь навеки вошло ему в душу. И уже нет маски, нет передразнивания — Андрюс где-то чуть переиграл, игра перестала быть игрой, теперь уже не маска принадлежит ему, а он подвластен маске. Жизненное поведение диктует ему тот мерзкий, подлый зверь, которого он впустил в свою душу…
А н д р ю с (пьет). Была у нас троих хоть дружба. Никого не боялись. Модерно жили. Всегда было некогда. Все было нормально. А теперь не знаем, куда себя деть. Мой отец говорит: видно, здесь черт хвост воткнул… Так и есть, черт. Чертовка нас попутала. (Подходит к барабану, бьет в тарелки.) Ребята, давайте силой возьмем, а?
Л у к а с. Ты что, спятил?
А н д р ю с. Ведь иначе не видать тебе ее как своих ушей…
Ю л ю с. Но это же святотатство!..
Л у к а с. С ума сойдешь!
А н д р ю с. Святотатство?.. Тем лучше.
Прислонившись к степе у самого входа в зал, Стерницкая смотрит на сцену. Она почти не слышит текста. Дело даже не в тексте, не в словах, хотя каждое из них ранит ее; становится больно и хочется вмешаться, заткнуть рот Андрюсу, заставить молчать этого нечистого, заставить молчать, опомниться, образумиться, а если не образумится — связать его, обезвредить.
«Избавьтесь внутренне от зла, — убеждал Маркуша, — да, избавьтесь внутренне от зла, — именно в этом убеждал режиссер, — и следите, чтобы оно никогда, ни в ком из вас не заговорило».
И тогда появилась Беатриче. Олександра Ивановна в первый момент не узнала Наталю, девушка жила совсем другой, чужой жизнью, настолько жила ею, что стала уже не Наталя, а Беатриче. Хотя нет — это все-таки была Наталя, теперь Стерницкая знала, для чего этот яркий, как золотая труба органа, луч света, — это одна-единственная возможность подняться, пройти н а д. Бета, защищаясь от насилия и подлости, бросается из окна и тем самым поднимается н а д насильниками, да, конечно, она поднимается над этими тремя ребятами, а быть может, даже и над собой, и этим поступком вынуждает их очиститься, хочет освободить их от зла, привести в себя: послушайте, мальчики, послушайте, мальчики… Кто-нибудь скажет: зачем же так? Из окна? В тот момент у девочки не было другого выхода, только один — подняться.
Но сейчас она еще не осознает до конца ситуации, она только чувствует напряжение, царящее в комнате, ощущает тревогу, настроение ребят, предчувствует, но не понимает, не может поверить, что должно произойти что-то ужасное. Что Андрюс доводит свою роль до конца.
Б е а т р и ч е. Мне так жалко от вас уходить. Я знаю, сердце у меня будет разрываться, когда я буду о вас думать. А не думать я не могу. Ах, мальчики! Я ведь иногда бывала с вами так счастлива… Особенно когда мы играли. Вы и музыка для меня всегда вместе… Бабушка говорит, что в каждом человеке есть что-то святое. Наверно, это правда. Я иногда слышу это в музыке… вижу в любимом лице…
«Допустить до этого нельзя», — чуть ли не во весь голос произносит Стерницкая, она боится шевельнуться, боится обнаружить свое присутствие в зале. Андрюс должен образумиться, у него еще есть время образумиться, опомниться, иногда достаточно одного мига, чтобы повернуть жизнь в другую сторону. «Ну, Андрюс, измени финал пьесы, измени финал этой истории, сломай конструкцию, выстроенную автором и режиссером, воссозданную актерами, образумься, Андрюс, мальчик!» — как заклятье повторяет мысленно Стерницкая, но Андрюс не слышит ее.
Он продолжает свою игру. Игру, которая перестает быть игрою.
А н д р ю с. Что ж, пускай сама выбирает, с кем первым она хочет проститься…
Какое лицо у Маслова — Андрюса! Бога ради, Бета, неужели это и есть то любимое лицо, в котором ты видишь святость? Или ты ничего не понимаешь, деточка? Беги отсюда, беги, пока еще есть время, ломай хоть ты страшную, неимоверную конструкцию автора и режиссера.
Нет, Бета и Андрюс не слышат обращенных к ним молений — потому что все должно быть так, как есть, они не могут услышать; позволь им это Юозас Грушас, автор пьесы, или Иван Марковский, режиссер спектакля, — и все их предыдущие попытки и стремления убить зло сошли бы на нет. Это была не конструкция, а живая плоть искусства, которую нельзя разрушать, уничтожать фальшью, так и должно было быть, чтобы все вело к своему финалу, к своей последней окончательной и бесповоротной завершенности. И — довершенности, художественной довершенности, этого требовал театр.
Бета погибала, убивая зло.
Стерницкая видела ее теперь там, в том световом столбе, над сценой, над залом, тонкая фигура девушки казалась огоньком свечки там, вверху, все должно было дойти до самоуничтожения, чтобы в конце Андрюс искал страшного ответа на страшный вопрос.
Л у к а с. Теперь только в петлю, в петлю…
Ю л ю с. Не торопись. Нас все равно четвертуют…
А н д р ю с. Но за что? За что?
К чему относился этот в беспамятстве, в безнадежном страхе и смертельной неприкаянности шепотом — и в то же время с надрывом, во весь голос произнесенный вопрос? К тому, чем пригрозил им всем Юлюс, или к самому поступку Андрюса?
Кто-то тронул ее за рукав, и она содрогнулась. «Я к вам, — прошептал у ней над ухом кто-то невидимый и неожиданный, но она все еще продолжала смотреть на сцену, — я к вам, мы договаривались на четыре, простите…» — «Договаривались? С кем? О чем? Да, простите, бога ради, я помню: интервью».
— Почему в зале посторонние? — хрипит Марковский. Он поднимается, зацепив ногой шнур микрофона, тянет его за собой, микрофон падает на пол. — Почему в зале посторонние? Сколько можно? Я же просил, до каких пор это будет продолжаться?
Олександра Ивановна знает, что до сих пор он никому не запрещал заходить в зал во время репетиции, непривычные к присутствию чужих, актеры сперва нервничали и чувствовали себя скованно, а потом привыкли, скованность исчезла, стало обычным, что в зал заходили актеры, не занятые в спектакле, а вот теперь Маркуша озлобленно спрашивает: почему в зале посторонние? Конечно, он устал от перешептывания, от разговоров за спиной, он наверняка пребывает в состоянии наивысшего нервного напряжения, не видит как следует всего сделанного, а лишь разрозненные лоскутки; охватит все одним взглядом и постигнет цельность своего решения лишь на последнем прогоне, а то и во время просмотра, и тогда узнает, что надо еще докончить, только тогда сможет прислушаться к советам, принять их или отбросить, пока же все эти разговоры, советы, перешептывания, сочувствия и недоброжелательность только мешают, не дают сосредоточиться, думать, чувствовать.
— Прошу посторонних выйти, — едва прорываясь через хрипоту, говорит Маркуша. Он и понятия не имеет, кто стоит в зале, но не желает видеть посторонних. — И дайте свет в зал, почему в зал не дают света?
Что можно назвать современным в искусстве? — спрашивает себя Олександра Ивановна. — Наиболее живучее? Модное? Самое заметное? Самое оригинальное? Или то, что говорит самую святую правду о жизни? Хорошо, когда пьесу пишут ни тепло и… ни холодно и действие в ней происходит где-то здесь и не здесь, когда боятся поразить точностью, — и хорошо, когда эту пьесу играют не приблизительно, играют, не боясь зацепить за живое.
— Какая прекрасная работа у Натали, — говорит громко Стерницкая, — она проникла в душу своей Беты, разгадала ее душу.
— Правда? — радостно, непосредственно спрашивает ее журналист, и она только теперь осознает его присутствие, присматривается к нему. — Вы правда так думаете? Вы только что смотрели репетицию? Вам нравится?
— Смотрела, — говорит актриса. — Только «нравится» не определение уровня спектакля. О подобной работе надо говорить совсем иначе.
Журналист смущается, он понятия не имеет, что Стерницкая рада — интервью началось прекрасно, как нельзя лучше.
— Ей надо отдохнуть после такого напряжения, сыграть потом что-нибудь легкое и радостное, но если появится пустота, ее надо немедленно заполнить. Пустоты быть не может, — объясняет она журналисту. — Вы тоже смотрели спектакль? Я правильно поняла — вы о нем хорошего мнения, правда?
— Вы знаете, я случайно попал, но что ж это такое? Я такого в нашем театре никогда не видел, и скажите, правда, что говорят, будто режиссер Марковский просто нарывается на скандал? По-моему, это какая-то глупость, сплетни, а?..
— Бога ради! — Актриса моргает, как будто ей в глаз попала пылинка. — Бога ради!
Газетчик еще больше смущается:
— Простите, я не…
После каждого слова он как бы ставит многоточие, и это смешит Стерницкую: высокий, большеголовый, с огромной гривой волос мужчина лет тридцати — она до сих пор никогда его не видела, — такой крупный, сильный… и после каждого слова — три точки?
— Пойдемте, — предлагает она, — зайдем в кабинет администратора, он, я думаю, разрешит.
Спектакль — вылущенное из действительности зерно? Действительность — за стенами театра, а здесь — зеркальное отражение, отпечаток, фантазия? — говорит она себе, хотя сейчас имеет возможность высказать свои мысли вслух. Нет, спектакль — это удвоение действительности, утверждение, умножение ее, да, они происходят последовательно — действия в жизни и в театре, последовательно и в то же время параллельно; литературная основа — посередине, она связывает жизнь с кулисами, ох, Олександра Премудрая, не пора ли и впрямь заговорить громко, он же ждет и вот сейчас достанет блокнотик и начнет записывать, — не надо так старательно, не стенографируйте, — засмеется Стерницкая, — это же не протокол — просто мы с вами разговариваем.
— И все, что мы видим на сцене, происходит также в сердцевине живого бытия, и уже никто — после встречи с Наталей Верховец, — никто не выйдет из театра таким, как был. Перемена обязательно произойдет, вы даже и не догадываетесь сначала, что она происходит. Ведь осенью мы все похожи…
— Олександра Ивановна, если можно — несколько слов о себе…
— Так я же о себе. О ком же еще? Мне очень жаль, что они не успеют сыграть спектакль раньше, например в день моего пятидесятилетия. И что я не играю в этом спектакле хоть маленькую, хоть на два слова роль — это и был бы мой бенефис.