риться вдоволь" и очень сожалел о его смерти.
Таким образом, не судьба была Паскевичу уйти из когорты обиженных Пушкиным генералов. Начал шалопайскими шутками, продолжил байроническими колкостями и, наконец, высокомерно поправил военные ошибки государева "отца-командира".
Между тем 26 июня под Эрзрумом произошел любопытный случай. "Вокруг всего города были выстроены батареи, — сообщал артиллерийский офицер Э.В. Бриммер, — которые открыли по нас почти беспрерывный огонь". Следовало стрелять по вражеским пушкам, не попадая в жилые кварталы. "Вдруг первый выстрел из батареи 21-й бригады. Пушкин вскрикивает: "Славно!" Главнокомандующий спрашивает: "Куда попало?" Пушкин, обернувшись к нему: "Прямо в город!" — "Гадко, а не славно", — сказал Иван Федорович".
Такова цена "тонкой военной осведомленности".
Поэт умел говорить как "человек государственный". И тут же по неопытности оскальзывался на деталях.
Так, цыгане, кочевавшие "шумною толпою" по Бессарабии, были до 1823 г. крепостными румынских бояр. Их освободили приказом наместника Юга графа М.С. Воронцова. Ни о какой дикой вольности речи не шло. Земфира могла бы воровать кур для какого-нибудь молдавского боярина с янтарным чубуком в зубах. С цыганских "промыслов" хозяева имели долю — род оброка.
Поэт два месяца скитался вместе с "вольным" племенем и ничего подобного не заметил. Как? Такова условность романтизма. Пушкинские цыгане, как горские племена под пером Бестужева-Марлинского или индейцы Фенимора Купера, "так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных", авторы "закрасили истину красками своего воображения", как писал сам поэт.
Вероятно, правительству не хватало глубины исторической перспективы, гениальных прозрений на будущее. Но, не зная жизненных реалий, легко ошибиться. Тем более при замене их реалиями поэтическими.
Последние прочитываются в стихотворении "Олегов щит", которым представляет собой отклик на заключение Адриано-польского мира. Россия не стала захватывать Царьград, остановившись буквально у его стен.
Когда ко граду Константина
С тобой, воинственный варяг,
Пришла славянская дружина
И развила победы стяг.
Тогда во славу Руси ратной.
Строптиву греку в стыд и страх.
Ты пригвоздил свой щит булатный
На цареградских воротах.
Что же ныне?
Настали дни вражды кровавой;
Твой путь мы снова обрели.
Но днесь, когда мы вновь со славой
К Стамбулу грозно притекли,
Твой холм потрясся бранным гулом,
Твой стон ревнивый нас смутил,
И нашу рать перед Стамбулом
Твой старый щит остановил.
Паскевичу пеняли за излишний риск. Правительству изящно, в скрытой форме — за уклонение от риска и нежелание врываться в Константинополь. Русские в 1829 г. не повторили подвига князя Олега 911 г. Чисто военная возможность имелась. Но ее реализация была чревата дипломатическими демаршами западных стран. Кроме того, разорение старого вражеского гнезда подставило бы под удар южные провинции империи, куда ринулись бы тысячи беженцев, не хуже саранчи 1824 г. способные опустошить поля и подвергнуть голоду Крым, Бессарабию, Новороссию…
Все это можно было не принимать во внимание в поэтическом порыве. Но необходимо учитывать за рабочим столом государя. Колебания настроений Пушкина — естественные для творчества — воспринимались властью как "двоякость" и неискренность. А вовсе не как детская шалость, тем более что следов последней ни в "Олеговом щите", ни в "Путешествии в Арзрум" нет.
Привычная картина, нарисованная чиновником III отделения М.М. Поповым, далеко не так проста, как принято считать: "Бенкендорф и его помощник Фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца… Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей. Он был в полном смысле дитя и, как дитя, никого не боялся. Зато люди, которые должны бы быть прозорливыми, его боялись. Отсюда начался ряд, с одной стороны, напоминаний, выговоров, а с другой — извинений, обещаний и вечных проступков".
Между тем Пушкин не был только дитя. Хотя и не был "коноводом возмутителей". Он щепетильно охранял свое мнение и свою независимость. Император же не мог доверять поэту, позиция которого постоянно менялась от восхищения к порицанию и от порицания к пониманию.
Александр Христофорович даже не задавался вопросом, кем сам являлся для Пушкина. "Безусловно благородным человеком"? "Слишком легкомысленным, чтобы делать зло"? Чертом Ивановичем? Графом "жженкой"?
Даже в анекдот вошло: "Пушкин жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок". К тому же жженка — напиток со спиртом и сахаром — горит синим пламенем, напоминавшим цвет жандармского мундира.
Или, наконец, "Ангелом Хранителем"?
Правда состояла в том, что поэт наконец вернулся из странствий и его напрямую спросили: куда он уезжал? 14 октября Александр Христофорович писал: "Государь император, узнав по публичным известиям, что вы, милостивый государь, странствовали на Кавказе и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу вас уведомить меня, по каким причинам изволили вы не сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня сделать сие путешествие".
Оправдательное письмо поэта 10 ноября обнаруживало стишком много натяжек, чтобы ему верить. "По прибытии на Кавказа не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку… Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу, и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника".
А.Х. Бенкендорф. Художник П.Ф. Соколов
При желании можно было бы придраться хотя бы к хронотопу. Но, видимо, формального объяснения казалось довольно. Выражения французской вежливости, которыми обернута суть, не могли восприниматься шефом жандармов как нечто искреннее: "Я бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан… Я покорнейше прошу ваше превосходительство быть в сем случае моим ангелом хранителем".
Ноябрь, по чести сказать, был не лучшим месяцем для сохранения хладнокровия. Можно только удивляться, что за конец осени — зиму Бенкендорф просто цедил приказания государя сквозь зубы, но ни разу не сорвался. Его собственное положение оказалось не из легких.
Осенью 1829 г., когда позади остались две кампании, коронация у поляков, поездки в Европу и уверения, что Россия не хочет поколебать международное "равновесие", Николая I свалила нервная лихорадка.
"В первых же числах ноября император опасно заболел, — писал Бенкендорф, — все были столь уверены в силе его здоровья, что даже во дворце обнаруживалось только лишь легкое беспокойство. Но на третий день болезнь столь быстро усилилась, что врачи были испуганы и потребовали созвать консилиум".
Тогда Александр Христофорович и сам испугался. Удар? Он говорил, он просил спать побольше. "Тревога распространилась во дворце и вслед за ним во всем городе, вспоминал шеф жандармов. — Вход в комнаты, где отдыхал больной, был запрещен для всех, люди толпились в дворцовых залах, чтобы узнать последние новости и расспросить врачей и личную прислугу. Страх перед несчастьем превосходил его вероятность, все дрожали при мысли потерять государя".
Когда Бенкендорфа пустили к больному, он "был страшно потрясен ужасной переменой, которая произошла в чертах его лица. В них были видны страдание и слабость, он похудел до неузнаваемости".
Все ждали худшего.
"С покрасневшими глазами и со всей ангельской добротой императрица время от времени выходила из комнаты своего супруга для того, чтобы успокоить нас и узнать о тех новостях, которые можно было бы сообщить больному. За несколько дней нервная лихорадка исчерпала все физические и моральные силы императора. Врачи были в величайшей тревоге и не скрыли ее от меня. По нескольку раз в день я видел императрицу и восхищался ее неустанными заботами об императоре, которого она не оставляла ни днем, ни ночью… В тех случаях, когда мне приходилось опираться на ее мнение, я восхищался ее справедливыми суждениями в делах, которые часто ей приходилось решать".
Готовый регент. Непроговариваемые, скрытые за строкой тайны. Случись что, Александр Христофорович останется верен: поддержит права великого князя Александра и его матери. Против кого? Великий князь Константин Павлович все еще носит титул цесаревича, то есть наследника. Не отказался от него, а венценосный брат не осмеливался требовать из уважения к покойному батюшке, который подарил второму сыну сей знак отличия.
Вот что стоит за "справедливыми суждениями" императрицы о текущих делах. На Бенкендорфа она могла положиться. Как полагалась когда-то Мария Федоровна. Ныне за его плечами Корпус жандармов, рассеянный по всей империи. А кроме того, много, очень много личного влияния. Расставленные им нужные люди на нужных местах. Тот же Толстой во главе столицы. Да и Голенищев-Кутузов — родня.
Случись что…
Не случилось. Император встал.
"Наконец, после двенадцати дней страха, надежды и беспокойства, которые лучше, чем что-либо другое, доказывали искреннюю преданность императору, врачи констатировали выздоровление, — заключал Бенкендорф. — Но выздоровление медленное, с возможными рецидивами".