Бенкендорф. Сиятельный жандарм — страница 3 из 9

Сражения с Бонапартом

Гатчинцы

Отношения с правящим тезкой, едва тот занял престол, складывались не просто. По традиции Бенкендорфы служили в Семеновском полку, но только Александра включили в список флигель-адъютантов с отчислением в свиту его величества. Произошло это в начале 1800 года. Если быть до конца откровенным с собой, то Бенкендорф после гибели благодетеля государя Павла Петровича знал, что здравствующий император отправил бы любого представителя семейства немедля в отставку, удалив от двора, откажи им вдовствующая императрица-мать в поддержке. Император Александр совершенно не переносил людей двух категорий: тех, кто так или иначе участвовал в перевороте 11 марта 1801 года (исключение по разным причинам он сделал для Уварова, Беннигсена и еще двух-трех человек), и тех, кто остался верен памяти покойного государя. Здесь тоже имелись исключения. Аракчеев, например, или Бенкендорфы. Однако не все друзья покойного государя подавали в отставку, подобно графу Румянцеву-Задунайскому, после насильственной кончины голштейнского гросс-герцога и русского императора Петра III. Екатерина II отставки не приняла, но, встречаясь с преданным супругу сподвижником, глазки все-таки прятала. Граф Петр убеждений не изменил до смерти, оказывая великому князю Павлу царские почести. В его традиционной привязанности к монарху, вовсе не бездарному и пустому, как его привыкли изображать, содержался глубокий легитимный смысл.

Запроектированная императрицей-матерью дружба между ее сыновьями и детьми Тилли не сложилась. Да и как ей было сложиться, когда в глазах Бенкендорфа нынешний император легко прочитывал одновременно с готовностью служить престолу и отечеству неисчезающий, хотя и невысказываемый укор.

Бенкендорфы не Палены, и не Панины, и уж тем более не Зубовы с их никчемным и злобным папашей и сестрой — наложницей британских лицемеров — посла Витворта, а затем и принца Уэльского Георга — the first gentleman in Europe[26]. Наследник Георга III, часто впадавшего в умопомешательство, в женщинах знал толк. Его супруга мистрис Фицгерберт, брак с которой парламент не признавал, считая его mésalliance’ом[27], леди Джерсей и затем Ольга Зубова-Жеребцова свидетельствовали о безукоризненном вкусе принца и о склонности Зубовых к английской валюте.

Бенкендорфы настоящие гатчинцы в самом прямом смысле слова, а гатчинцы и присяга нераздельны. Покойный государь Бенкендорфов жаловал и в них не сомневался. Ермолая сделал смотрителем Гатчинского замка, оставил бы смотрителем Михайловского — ни Беннигсену, ни Зубовым в спальню не проникнуть. Ермолай служил у великого князя в лучшие гатчинские годы. Несмотря на то что являлся вотчинником Асса и Штернгофа, страдал скуповатостью и пристрастием к картофельным приправам. Любил повторять:

— Без копейки нет рубля.

Государь Павел Петрович не единожды внушал гатчинской обслуге за общим обедом и на плацу:

— И смерть, други, вас от присяги не освобождает! Ни моя, ни ваша!

Остзейцы в присяге видели законную опору, потому за нее и держались. Для русских присяга — дело святое. У них вся жизнь на данном слове строилась. Без присяги им — никуда, без присяги — без смысла. Иди куда хоть, твори что хошь — никому-то ты не нужен. Вот Гатчина на присяге и держалась. Верность там стержень. Вокруг нее все вертелось. А в России XVIII века верность — предмет чрезвычайно редкий. Не в цене он, особенно при дворе. За верностью в Германию ходили, в Швейцарию, во Франции верность надеялись купить.

Однако и Аракчеев гатчинец. Между тем в его глазах император Александр читал абсолютно иное. В его глазах сквозило понимание безвыходности создавшейся ситуации. Нет, Аракчеев не глуп. Он не куртизан какой-нибудь. Матушка Екатерина эту вонючую породу развела без меры. Из-за своего одного недостатка, о котором поминать неприлично. Аракчеев лучше остальных видел, что гатчинский властелин, переселившись в Зимний, за пять неполных лет государственный механизм вконец расстроил. Иногда он падал на колени и, обхватив павловские сапоги, будто стреноживая норовистого коня, просил:

— Батюшка, государь мой всемилостливый, дозволь слово вымолвить рабу твоему… — И, не дожидаясь разрешения, продолжал: — Управление механики точной требует, особливо в России. В России народ разбойный и управления не любит. Польша живет неустройством, а Россия хаосом. Вот тут-то тебе, батюшка-государь, и сделать так, чтоб каждое колесико свой ход имело и крутилось без толчка.

В том, что Аракчеев изливал мысли, рискуя вызвать гнев и, в сущности, навязываясь государю, заключалась его гатчинская — будто бы откровенная — манера.

— Дело повелителя направление указывать и наблюдать без мелочности. Кто кому подол заворотил и кто где лишнюю горбушку сжевал — пусть их! Не наша то забота. Дырки и есть для того, чтобы их конопатить, а горбушка в брюхе так или иначе на пользу России пойдет.

Однако аракчеевские советы впрок не шли, и держава по-прежнему управлялась, как увеличенная до невероятных размеров Гатчина. Беременная кухарка укажет на капрала, и тому император тростью зубы — вон! Казначей полушку утаит — марш сквозь строй! Сотню шпицрутенов спиной возьмет — и в Сибирь. А из Зимнего далеко видно. Там другая ширина и высота. Там не на одну дырку пломбу попытались привесить и не за одной полушкой нарядили контролеров смотреть. Рескрипт — указ, рескрипт — приказ. И так далее. С утра до ночи. Иногда и ночью флигель-адъютантов на край света гоняли. Во все хотелось вникнуть, во все хотелось вмешаться. Никакая голова подобного не осилит, только расстроится. А все хотелось переиначить. И всех убедить в ничтожности прошлой методы управления, основанной на фаворитизме. В Гатчине злословили:

— Фавор — дерьмо. Попал в фавор — попал в дерьмо!

Аракчеева, однако, с покойным государем связывала общность идей, привычек и взглядов. Бенкендорфов — интимные отношения, питаемые взаимной симпатией. Симпатия необъяснима, особенно царская. Или она есть, или ее нет. Мария Федоровна обожала Тилли, Павел Петрович любил Христофора. Но зато Тилли раздражала государя. Он часто обругивал ее madame Ziegendrücker[28]. Совершенно непереводимо, однако обидно до слез.

Императору Александру не очень приятно ежедневно сталкиваться с Бенкендорфами. Но чувство государственного деятеля, преобразователя и реформатора, невольно устранившего родителя по соображениям пользы для России, не позволяло прогнать прочь человека, готового идти в огонь и воду по малейшему повелению. Флигель-адъютантов император Александр не удалял только из антипатии к порядкам Большого — отцовского — двора, которые доказали преданность монархическому принципу в годы кровавой французской смуты. Он не хотел быть несправедливым. Положение Бенкендорфов осложнялось тем, что составляло их силу. Парадокс нередкий в русской политической жизни. Император Александр не мог идти против желаний матери. Когда она заявила: или я, или фон дер Пален, сын решительно устранил вероломного курляндца, навсегда прекратив его карьеру. И никакие англичане не помогли.

Между тем Христофор Бенкендорф тоже покинул двор и переселился в Прибалтику. Состояние здоровья — лишь удобный предлог. Умер он через двадцать с лишним лет после того, как был по болезни уволен, правда с ношением мундира и с пенсией полного по его чину жалованья. Император Александр не пошел на поводу чувства неприязни. Ломать судьбы детям отцовского друга неумно. Он даже на обед во дворец приглашал Бенкендорфа, правда реже, чем Михаила Воронцова или Федора Винценгероде, не говоря уже об Адаме Чарторыйском или графе Николае Румянцеве, сыне фельдмаршала. Впервые Бенкендорфа позвали к столу в 1805 году, да и то однажды, в 1806-м удостоили трижды, в 1807-м восемь раз, а в следующих — опять по одному разу. Муж сестры Христофор Андреевич Ливен в 1806 году гостил в Зимнем сто семьдесят один раз! Кто императору приятен, тот и зван, что естественно. Об иных и упоминать нечего. Граф Гурьев в 1807 году двести девяносто девять обедов и ужинов съел. Не шутка!

Были у императора друзья, без которых он не мог обходиться. Кусок в горло не шел. Князь Александр Николаевич Голицын в 1803 году Зимний и прочие дворцы посетил для трапезы четыреста восемьдесят девять раз, а в 1811-м — четыреста восемнадцать.

Нет, не возникло сердечной близости у сына Тилли с сыном старшеньким Марии Федоровны, к ее немалому огорчению.

Усердие и храбрость Бенкендорфа напоминали императору, что именно таких людей при дворе надобно ценить. Тезка не пытался уцепиться за теплое место, не метил в гофмейстерскую часть, не клянчил субсидий, не рвался на командную должность в гвардию, не выражал неудовольствия невысоким чином: к 1807 году — капитан, в то время как Воронцов давно генерал, а Нессельроде в самом начале столетия — полковник. Бенкендорф старался добиться расположения исключительно службой. От куртизанов император устал. Они порождали ощущение незащищенности от возможного предательства. Император больше, чем в чем-либо другом, нуждался в опоре. Чарторыйский при всем уме, благородстве, изяществе мыслей и поступков не вызывал безоглядного доверия. В отношениях постоянно присутствовала третья величина — оскорбленная и кровоточащая Польша. Новосильцев и Кочубей обладали упрямством, что еще можно было пережить, но вот попытка выдать его за независимое мнение раздражала императора. Он нуждался больше в хороших исполнителях, чем в советчиках. Черкнешь два слова на обрывке листка, предварив: «Друг мой Алексей Андреевич…», и спи спокойно. Рескрипт будет воплощен в жизнь наилучшим образом. Если надо — вколочен. Этой исполнительской цепью Аракчеев приковал сына коварно умерщвленного Благодетеля, портрет которого до последнего вздоха не снимал с шеи. Управление Россией действительно требовало механики, и каждый рескрипт завершался словами: «Тебя навек любящий…» Как говаривал в интимной обстановке сам Алексей Андреевич, «туда, сюда, обратно — тебе и мне приятно!».

В этих «туда, сюда, обратно» он толк понимал.

Ничего подобного даже в ослабленном варианте не происходило с братьями Бенкендорфами. Аракчеев гордился тем, что он русский неученый дворянин, а старший Бенкендорф всегда считал себя competentis, то есть сведущим. Младший — любимец императрицы-матери — поражал прилежанием и успехами в учебе аббата Николя. В тринадцать лет его причислили к Коллегии иностранных дел. В 1803-м он стал камер-юнкером, к началу Отечественной войны — камергером, далеко обогнав брата. От пуль не прятался, выписавшись в самом начале нашествия в армию.

Император придрался бы, да не к чему. Тезка отлично себя показал на Кавказе у князя Цицианова, генерал Спренгпортен отозвался о нем как о безукоризненном разведчике и смельчаке. Ганноверский эпизод во время первой войны с Наполеоном окончательно укрепил позиции Александра фон Бенкендорфа. Граф Толстой теперь не отпускал его ни на шаг. После Прейсиш-Эйлау, Фридланда и Тильзита он взял Бенкендорфа в Париж. Мало того: советовался перед каждым свиданием с Бонапартом. Даже Беннигсен, ненавидевший семейство Бенкендорфов, именно Александра отправил в Петербург с просьбой об отставке, понимая, что император будет интересоваться впечатлениями адъютанта дежурного генерала графа Толстого о битвах при Прейсиш-Эйлау и Фридланде и во многом судьба самого Беннигсена будет зависеть от объективности рассказа. Что-то в характере молодого, но уже бывалого офицера вызывало доверие и привлекало людей. Князь Сергей Волконский — родовитый аристократ — целые дни проводил с ним в задушевных беседах. Ну а недостатки есть у всех. Главные — умение копить не деньги, а долги, и неумение обманывать кредиторов. Черта, впрочем, чисто рыцарская.

Конкубинат

Вот приблизительно каково было положение, когда весной 1808 года Бенкендорф внезапно очутился в Петербурге с прекрасной спутницей на втором этаже дома Грушкина. Первое гнездо они свили в самом сердце столицы. Между прочим, спутница безвестного и небогатого флигель-адъютанта была от него без памяти. Неглупая и решительная, она умела отыскивать эти достоинства в другом и пользоваться ими. Огромный артистический талант Марго делал их союз приметным событием в обществе, еще более загадочным и значительным, чем конкубинат певицы Нимфодоры Семеновой и графа Василия Валентиновича Мусина-Пушкина-Брюса или ее сестры, замечательной трагической актрисы Екатерины Семеновой, с князем Иваном Алексеевичем Гагариным.

Им было легко вдвоем. Но если бы они оставались всегда вдвоем! Бенкендорфа ни в Париже, ни — к удивлению! — в Петербурге не покидало чувство, что кто-то третий и даже четвертый незримо присутствует рядом. Однако он никогда не был так счастлив, как нынче.

Графа Толстого по приезде из Франции император немедля определил к новой должности, обер-полицеймейстера, и тот быстро начал приводить город в порядок. С утра Бенкендорф мотался по всяким поручениям — выяснял: очищаются ли помойки, нет ли драк на рынках, каков уровень воды в Неве и сколько искалеченных и больных доставили за ночь в больницы? С трудом он выкраивал время, чтобы отвезти Марго на репетицию. Но короткие поездки в карете — минуты, похищенные у судьбы, — стоили долгих и неоткровенных бесед на людях. Постановка «Федры» продвигалась без задержек. Премьеру решили играть в первых числах июля. Ажиотаж вокруг Марго не утихал, и летняя пора не стала помехой для продажи билетов. Романтическое бегство от корсиканского деспота добавляло остроты будущему зрелищу. Днем они обедали вместе и совершали прогулку по Юсупову саду. Марго была в восторге от Северной Пальмиры.

— И ты, давний житель Петербурга, — твердила она Бенкендорфу, — спокойно относишься к этому великолепному городу, предпочитая воевать где-то на Кавказе или в противной Германии, а не служить императору здесь. Ты никогда не говорил мне, что Петербург так красив. Боже мой, Париж! Ты предпочитаешь Париж! Эту зловонную клоаку! Этот военный лагерь! Где каждый второй — полицейский доносчик или крутой. Город ростовщиков и кровопийц, тупиц и убийц. Нет, я от тебя, Alex, такой безвкусицы не ожидала.

Он возил Марго на острова или в Стрельну. Иногда они забирались в Екатерингофский парк — густой и заброшенный. Марго никак не желала успокоиться.

— Окрестности Петербурга восхитительны. Какая чудесная природа! Какой рельеф! Я уже не говорю о замках вашей аристократии и дачах! Разве их можно сравнить с мрачными руинами нашей знати, в сущности — нуворишей, которые при Наполеоне стали больше походить на шайку обожравшихся школяров. Отпрыски лакеев, свинопасов и пивоваров. Доченьки банкиров, менял и повивальных бабок. Ожеро — сын лакея, Ней — бочара. Да сам-то — из каковских? Адвокатишка! А его любимец Мортье — из торгашей. Массена — контрабандист. Мюрат прислуживал в трактире у отца. Ланн — солдат, Виктор — солдат, наемник. Или Ланн — наемник, не помню! Но хуже всех Даву! Ненавижу его! Мелкота! И все стали герцогами да принцами, маркизами да графами! Смех! Подумать только: мерзавцы! А Савари?! Савари! Ты говоришь — он порядочный человек! Чем он порядочный? Расстрельщик! Это он погубил герцога Энгиенского. Ты знаешь: я презираю Бурбонов, но мальчик был настоящий герцог, настоящий аристократ. Актриса не может не любить настоящее, она живет настоящим, настоящими чувствами, настоящей любовью. Она живет настоящей жизнью. А эти солдафоны годны только на то, чтобы убивать, убивать и убивать. И лазить девкам под юбки. У вас хотя бы бароны настоящие! Ведь ты настоящий барон, Alex?

— Нет, я не барон. Но наш род — один из самых знатных в Лифляндии и Эстляндии. У нас шведский герб! Не заблуждайся насчет России, Марго. Тут и турки в графы пролезали, и певчие, и пирожники. Но редко, правда. Среди твоих русских знакомых такие иногда попадаются.

Марго в искреннем восхищении Северной Пальмирой резко отличалась от многих иностранок и от его сестры Доротеи. Француженки и итальянки здесь хирели и тосковали по более мягкому европейскому климату. Петербург им казался скучным. Доротея рвалась из России, как птичка из клетки. Брак с Христофором Ливеном давал шанс уехать надолго, если не навсегда.

— Я счастлива во Франции и в Англии и несчастна в России.

— Ты можешь быть счастлива где угодно, — резко обрывал сестру Бенкендорф. — Но я не хотел бы, чтобы ее величество догадалась о твоих настроениях. Императрица любит Россию и русских. Это ее родина. И не советую, чтобы Ливен узнал о твоем истинном отношении к стране, которую он представляет на международной арене. Не играй с огнем, Доротея. И не считай окружающих глупее себя. Ливен метит в послы, но твои слова могут ему повредить. Не мне напоминать тебе — ты восемь лет замужем, что Христофор семеновец, был начальником военно-походной канцелярии покойного государя и его военным министром!

— Но мне скучно здесь! Понимаешь? Ску-чно! Я мечтаю, чтобы его поскорее назначили послом!

Однажды Марго устроила домашний спектакль во время примерки костюма Федры. Свою филиппику против бонапартовского режима она произнесла, наряженная в роскошную тунику, обшитую золотистой бахромой. Белое, золотом шитое покрывало оттеняло смуглость лица и высокую прическу, украшенную царской диадемой, сияющей на перевитой повязке. Запястья охватывали тяжелые серебряные браслеты. Марго высока и стройна, и оттого греческий костюм, несмотря на крупные формы, ей очень шел, подчеркивая величественную осанку.

— Я просто счастлива, что ты избавил меня от этой отвратительной дыры — Парижа, где ценят только искусство шагистики, а платят только холуям от литературы и лизоблюдам газетчикам. Императорское золото их развратило, но и они, в свою очередь, развратили императора. В борделях там несчастных женщин заставляют маршировать под музыку, высоко задирая ноги. Это их, видите ли, возбуждает. И потом, так привычнее: будто и не уходили с учебного плаца. Парижане королю отрубили голову, над королевой надругались, навалили гекакомбы трупов и ввергли Европу в бесконечную войну!

— Но я надеюсь, — смеялся Бенкендорф, несколько утомленный критикой современного положения Франции, — что ты счастлива не только из-за перемены климата?!

— И поэтому тоже.

Чаще они выбирали для уединенных прогулок облюбованный Бенкендорфом еще с юности Юсупов сад, разбитый, как говорили, самим Кваренги. По его тенистым аллеям предпочитал гулять и покойный государь, особенно в летнюю пору. Юсупов сад Бенкендорф посещал с аббатом Николя и братьями Орловыми, чьи гувернеры в каникулы брали шефство над Бенкендорфами, лишенными родительской заботы. Сюда приводили подышать свежим воздухом и смольнянок. Он мог повидаться лишний раз с сестрой Доротеей. Словом, Юсупов сад Бенкендорф вспоминал не без приятного волнения. Здесь, на аллеях и в беседках, разворачивался первый бурный роман с прелестной дамой — супругой сенатского чиновника Мадлен К. Тогда он изучил все укромные уголки и заштрихованные листвой гроты. Здесь он увидел будущую свою жену рядом с няней и двумя очаровательными малютками. Сейчас он приводил в знакомые места Марго. Но почему-то ощущение безопасности исчезло, хотя что, в сущности, могло угрожать флигель-адъютанту свиты его величества и адъютанту обер-полицеймейстера столицы?

Антракт в Юсуповом саду

Между тем чутье Бенкендорфа не подводило. В погожие дни Юсупов сад напитывался публикой, фланирующей по Большой Садовой. Необширный и негустой, он привлекал уютом недолгой прогулки, за время которой удавалось познакомиться с красоткой — пусть лишь взглядом. Изящно вырытый прудок в жару давал прохладу. Посередине у разноцветных клумб бил фонтан, выбрасывая вверх трепещущую расплавленным серебром струю, опадавшую потом вниз пляшущим и рассыпчатым водопадом. И Марго полюбила Юсупов сад. До июльской премьеры они там сиживали или прохаживались в толпе чуть ли не каждодневно. Но Бенкендорф обратил внимание на то, что по дороге им попадались одни и те же мужские лица. Кроме того, он два или три раза заметил лошадиную физиономию некоего Жака де Санглена, давнего гражданина Ревеля и усердного посетителя тамошней масонской ложи, носившей название супруги и сестры Осириса. Изида олицетворяла супружескую верность и материнство. Она была матерью Гора, богиней плодородия, воды и ветра, волшебства и, что весьма важно для ревельцев, мореплавания. Кроме того, Изида покровительствовала умершим. Ее изображение — женщины с головой коровы или только с ее рогами — украшало главный зал ложи.

Жак де Санглен еще в девяностых годах XVIII века поступил на службу к генерал-губернатору Ревеля князю Репнину по известной, как тогда выражались — подлой, части. Теперь он, вероятно, в Петербурге. Бенкендорф сталкивался с ним и на Дворцовой площади, когда де Санглен покидал Зимний. Но к кому он приезжал и с какого подъезда проникал внутрь, оставалось секретом. В Юсуповом саду де Санглена нередко сопровождал специфической внешности молодой человек, рыжеватый, по облику — иерусалимский дворянин, но тем не менее до крайности самоуверенный и наглый. Звали его, кажется, Фогель. Бенкендорф совершенно точно знал, что он наружный агент. Завидев де Санглена, Бенкендорф испытывал прилив тревоги, да и как остаться равнодушным, когда на твою даму и тебя смотрят исподтишка с кривой усмешкой. Не лезть же на рожон? Что-то Бенкендорфа останавливало. Если бы не предстоящее свидание с императрицей-матерью и будто бы ненамеренные встречи с де Сангленом и Фогелем, Бенкендорф чувствовал бы себя в раю, как в былые — доалександровские — времена.

Однажды теплым августовским утром 1800 года после завтрака Бенкендорф сопровождал в Юсупов сад государя Павла Петровича на моцион. Сад был почти пуст. Публика, когда приезжал грозный монарх, старалась незаметно раствориться. Никому не удавалось предугадать, что придет государю в голову. Строгий взор серых навыкате глаз, необходимость неукоснительного исполнения предписаний генерал-губернатора фон дер Палена, что́ должно совершать подданному при виде государя; мелкая небрежность в туалете, любая вольность — круглая шляпа, шарф яркой расцветки, дорогие пряжки на туфлях, прическа à la Робеспьер — все, решительно все могло вызвать вспышку страшного гнева. Никому не хотелось навлекать на себя несчастье. Одни няни с детьми продолжали сидеть на скамейках, надеясь, что взгляд государя на них не задержится. Няня не гувернантка, ей надо опасаться лишь пожарных и будошников. К няне офицер не пристанет. У самого поворота к фонтану Бенкендорф увидел скромно одетую женщину без особых примет, держащую на руках ребенка в картузике и пелерине. Длинный цветной козырек затенял лицо. Государь, который проходил мимо, беседуя с Бенкендорфом, вдруг резко повернулся на каблуках и посмотрел на ребенка взором, который мог бы усмирить анаконду.

— Чей?! — спросил громко государь, отмерив два шага к скамейке. — Отчего не кланяешься и дитю дурной пример подаешь — не приучаешь здороваться с императором?!

Няня вмиг сомлела и повалилась на колени. Бенкендорф хотел ее поддержать, но не успел, лишь ребенок очутился в руках. Государь потянулся и сдернул картузик с головы малыша.

— Вот как надо! Вот как надо! — притопнул он ботфортом.

На Бенкендорфа через плечо императора смотрели синие прозрачные глаза, а носик и губки начали морщиться. Ребенок жалобно шмыгнул, но не заплакал.

— Чей?! Я кого спрашиваю, нянька!

— Пушкины мы. Пу-шки-ны.

— Какого? — спросил, мягчея, государь.

Фамилия Пушкиных у него вроде не на плохом счету.

Бенкендорф поднял повыше ребенка и показал государю.

— Смотри, какой прехорошенький! — усмехнулся государь.

Он и годовалый подданный долго глядели друг на друга, внимательно, словно изучая.

— Не Сергея ли Пушкина отпрыск?

— Сергея Львовича, — пролепетала няня в ужасе.

Ребенок опять шмыгнул носиком, широковатым к концу и чуть приплюснутым.

— Он, как и ты, забывчив, — произнес государь. — Видно, и в доме у вас непорядок. Передай, что я велел тебя отчитать и примерно наказать за непочтение.

— Слушаюсь, батюшка!

— Назови имя.

— Александр.

— И твой и наш тезка, — сказал удовлетворенно государь, обращаясь к Бенкендорфу. — Небось в гвардию метит. Я проверю, нянька, передала ли мой приказ. Вдругорядь не своевольничай. — И он потрепал малыша по макушке, которую покрывал белокурый пух. — Ну, надевай картуз, не то голову напечет. Что за нерадивая нянька!

Так они побеседовали пару минут, и затем государь скорым шагом почти побежал вон из сада. Бенкендорф вернул малыша и поспешил вслед. Он почему-то надолго запомнил синие вопрошающие глаза, приплюснутую нерусскую курносость и крупные, резко очерченные и пухлые губы. Бенкендорф обернулся и увидел, как няня, не поднимаясь с колен, напялила на голову картузик и так оставалась, не отошедши от страха, до тех пор, пока государь не исчез в глубине пустой аллеи.

Небрежение поручика лейб-гвардии Егерского полка Сергея Пушкина установленной формой одежды врезалось в память государя, похожую на кладовую мелочей и лавку древностей. Впрочем, если порыться в монологах принца Гамлета, то похожую тягу отметишь и там. В последние два года государь особенно часто приглашал молодых офицеров на балы в Зимний. Танцы были в разгаре, когда он обратил внимание, что один из них упрямо подпирает стену, иронически глядя на веселящуюся толпу. Привычка вникать в каждый пустяк и тем сильно досаждать подданным заставила государя приблизиться к Пушкину и спросить по-французски:

— Отчего вы никого не приглашаете, сударь?

Легко вообразить, что ощутил бедняга, примагнитивший высочайшее внимание, впрочем не перешедшее еще в неудовольствие. Пушкин отчаянно смешался.

— Я потерял перчатки, ваше величество.

Причину, к счастью, он отыскал сравнительно безобидную. Сослался бы на забывчивость — не миновать гауптвахты или чего похуже — выключки со службы или Сибири. Вокруг Петербурга бродили шайки изгнанных из армии офицеров, лишенных шпаг, добывавших пропитание грабежом и разбоем. В спальне зверски умерщвленного государя признаки офицерской чести лежали в углу навалом. Шпаги почему-то его раздражали. Эспантоны были милее, что офицеров в свою очередь бесило.

Бенкендорф, дежуривший в тот день, заметил, как лейб-гвардеец побледнел, и вполне посочувствовал ему. Бенкендорфу перчатки тоже досаждали. Государь, нередко выказывавший истинную доброту, поспешил снять с рук предмет туалета, о котором шла речь, и подал его Пушкину со словами и улыбкой:

— Вот вам мои!

Пожалев в душе поручика и стремясь продемонстрировать, что он вовсе не столь придирчив и грозен, как говорят о том — ведь потеряны перчатки, а не эспантон, — государь взял Пушкина об руку и с ободрительной миной повел к одиноко стоявшей и скучающей даме:

— А вот вам и па́ра!

Таким образом он облагодетельствовал сразу двух оробевших подданных. Окружающие ожидали иного исхода, но, убедившись, что чреватый царским гневом инцидент исчерпан, разрешившись благополучно, принялись выделывать па с удвоенным старанием и энергией. Бенкендорф заподозрил, что Пушкин не потерял перчатки, а просто забыл дома. Как он мог потерять, ежели они часть формы и надеваются сразу вместе с мундиром. Офицеру без них никак нельзя; Придворный этикет Бенкендорф изучил досконально и малейшие отклонения подмечал сразу. Иначе при государе не удержаться. Император Александр стоял на иной точке зрения. Когда ему доложили, что есть немало офицеров, не соблюдающих форму, он ответил:

— Тем лучше! Я быстрее узнаю, кто относится ко мне с уважением, а кто пренебрегает интересами службы.

Английское золото

Зимой перед прогулкой государя, который с трудом отказывался от привычных маршрутов, Бенкендорф ездил в Юсупов сад проверять, тщательно ли расчищены аллеи от снега.

Скорым шагом обойдя сонно-сказочный, притихший по-сумеречному сад, подсвеченный желтоватыми фонарями, государь возвратился к саням, усадил в них случайно встреченного графа Салтыкова и отправился во дворец ужинать. Бенкендорф сопровождал сани верхом, чутко прислушиваясь — не позовут ли. Государь немного простужен, и надобность напрягать голос раздражала его. Сани дважды меняли направление, скользили то вперед, то назад, крутились на пятачке возле Аничкова и наконец замерли у парапета набережной. Государь вышел на тротуар, продолжая объяснять что-то Салтыкову, оживленно жестикулируя. Затем они снова сели в сани и стрелой помчались по Невскому. У Полицейского моста государь притормозил и окликнул Бенкендорфа:

— Поручик, извольте побеспокоиться и приблизиться.

Пришлось сойти прямо в сугробную хлябь. Бенкендорфу зная, что государь и такую мелочь не упускает, никогда не выбирал удобного сухого местечка. Шагал, не раздумывая, по колено в воде и грязи, не отряхиваясь никогда и как бы не замечая помех. Вот он — особый флигель-адъютантский шик! Для новичка единственный способ укрепиться в свите.

— Отправляйся сию минуту к господину генерал-губернатору фон дер Палену и передай мое повеление: немедля насадить бульвар из наипервейших и наиблагороднейших деревьев от Полицейского моста до Аничкова дворца!

У Бенкендорфа екнуло семнадцатилетнее сердце. Правильно ли уразумел слова его величества? И Бенкендорф повторил:

— Бульвар от Полицейского моста до Аничкова дворца…

Оказалось, что не ослышался. Государь поудобнее устроился в санях, откинулся на сиденье и крикнул кучеру:

— Гони!

В дворцовых сенях вновь распорядился:

— Александр, к Палену! Живо!

Бенкендорф стремглав бросился к генерал-губернатору, благо — недалеко. Быстрота исполнения тоже наиважнейшее качество флигель-адъютанта. Медлительному подле государя ничего не светит.

В кабинет Бенкендорф вошел без доклада в сопровождении ротмистра Борга, паленского приближенного, вывезенного из Лифляндии. Бенкендорф помнил Борга по рижской юности. Ординарец Палена славился тем, что ломал пальцами подкову, жонглировал пудовыми гирями и мог в одиночку выпить не отрываясь целый штоф царской водки, а штоф — одна десятая ведра. Через несколько месяцев Борг будет держать карету в двух шагах от Михайловского дворца на случай провала заговора. Фон дер Палену в руки Обольянинова и Макарова с Николаевым попадаться нельзя. Вмиг содрали бы кожу. Светлые лики их как-то померкли в тени Шешковского, очевидно из-за краткосрочности владычества, массовости репрессалий и отсутствия среди схваченных опасных личностей вроде Емельяна Пугачева. Шешковский на Пугачеве выехал — на допросах яицкого самозванца. Павловская Тайная экспедиция дотянула лишь до апреля 1801 года.

Под стать упомянутым мастерам сыска и расправы оказался Егор Борисович Фукс, бывший правитель канцелярии генерал-фельдмаршала Суворова-Рымникского. Фукс заноза почище Шешковского, застрянет — клещами не вытянешь. Да что, в конце концов, Шешковский! Видимость одна! Хоть и под дыбой Пугачева на табуретке сиживал. Тройка из павловской Тайной экспедиции через себя в год в семь раз больше дел пропускала, чем екатерининский циклоп. Уж как какой-то ничтожный Николаев над Суворовым в опале измывался, описать — не поверят! Чтобы русского фельдмаршала подобными штуками унижать?! Только в сталинщину аналогии отыщутся.

Мятежному графу фон дер Палену, конечно, не избежать дыбы, окажись золотая табакерка Николая Зубова полегче. Сначала Фукс его бы отъелозил, потом Макаров помотал на немецкий лад и щеголяя хох дойчем, на коем изъяснялся прилично, а на закуску Николаев бы с заплечными явился. И маму курляндскую фон дер Пален не успел бы вспомнить. Александр Семенович Макаров в душу остзейскую давно проник, а хох дойч особую остроту допросам бы прибавил. Любопытно, что, когда время реабилитации подкатило — дней Александровых, как сказал пиит, прекрасное начало, тайного советника, сенатора и кавалера ордена святой Анны первой степени, главу упраздненной конторы сын умерщвленного государя сделал членом комитета, созданного 15 сентября — в день коронации — для пересмотра судебных приговоров. И впрямь — кому иному пересматривать сподручнее, как не первым лицам учреждения, сиречь Тайной экспедиции. Но это к слову…

— Ваше сиятельство, — не очень уверенно обратился Бенкендорф к фон дер Палену, который что-то быстро писал, озаренный ярким светом ветвистого канделябра, — его величество желает, чтобы завтра к семи часам пополудни был насажен бульвар от Полицейского моста до Аничкова дворца. Его величество изволил пояснить: это приказ!

Зная Палена и манеру давать волю чувствам в отсутствие государя, Бенкендорф ожидал, что генерал-губернатор вспыхнет от негодования и начнет отыскивать причину для удлинения срока или вообще отклонения подобного несуразного требования. Но ничуть не бывало!

Пален оторвался от бумаг и вперил взгляд в пространство поверх Бенкендорфа.

— Садись, Alex, и перестань дрожать, что тебя отчислят из свиты, — произнес он, тонко улыбаясь. — Пока я на месте, с тобой ничего не произойдет. Как идет служба?

Бенкендорф сразу не нашелся что ответить. Мозг буравило повеление государя.

— Чего молчишь? Как служба идет, спрашиваю! Доволен ли? Не надо ли чего? Я с твоим батюшкой Христофором славно проводил деньки еще не так давно в Риге. Быть может, в деньгах нуждаешься? Мне в молодости всегда содержания не хватало. А ты, сказывают, мот. Женщины, ботфорты, шпаги с драгоценным эфесом. — И Пален приподнял мизинцем крышку шкатулки, стоящей на столе.

На красной подкладке дьявольским соблазном сверкнули золотые монеты. Столбик лежал колбаской — одна к одной. Бенкендорф таких монет в руках пока не держал. Это могли быть гинеи или соверены. Английское золото! Или скорее гвинейское, потому что гинеи чеканили из драгоценного металла, вывезенного из Гвинеи.

— Ваше сиятельство, спасибо! Я всем доволен. Служба — дай Бог, чтоб не хуже. — И Бенкендорф осторожно добавил: — Я ни на минуту не опоздал, доставляя вам повеление государя.

Ему почудилось, что Пален упустил из виду, зачем прискакал флигель-адъютант. По его расчету, генерал-губернатор должен прийти в отчаяние. Наверное, он в ту же минуту начнет суетиться, рассылая во все концы курьеров… Но Пален продолжал вести себя спокойно, даже с подчеркнутой медлительностью.

— Передай его величеству, чтобы он не сомневался — приказание к назначенному часу исполнится.

Как в сказке: исполнится! Пален его намеренно задерживал, продолжая безмятежно, с каким-то удовольствием расспрашивать о последних дворцовых толках и привычках нынешней флигель-адъютантской молодежи. Бенкендорф отвечал, стараясь не ошибиться, и все не мог избавиться от ощущения, что Пален чего-то недопонял и что из этого выйдут ужасные неприятности.

Возвратившись во дворец, Бенкендорф не сумел доложить о результатах беседы с генерал-губернатором: государь ушел в спальню. Ранним утром, когда на небе еще не погасли ночные звезды, Бенкендорф отправился проверить посты: не задремал ли кто? не отлучился ли? С удивлением он обнаружил государя на ногах. Он будто поджидал его.

— Бенкендорф, задержись. Тебе быть в свите до назначенного вчера часа. Мало передать приказ, надо убедиться в точности исполнения.

Целый день Бенкендорф мотался по городу с мелкими поручениями. Вечером он обратился к государю сам:

— Не пора ли мне, ваше величество, отправиться к генерал-губернатору?

— Молодец, Бенкендорф! Службу при мне понял. Скачи да проверь хорошенько. С Богом!

Смиря трепещущее сердце, Бенкендорф стрелой помчался к Полицейскому мосту, а затем в Аничков. Бульвар по волшебству поднялся на всем протяжении и выглядел так, будто рос здесь со дня основания города. Карета Палена чернела у дворца, и Бенкендорф заподозрил, что и здесь его поджидали. Возле толпился работный люд с лопатами и кирками. Они низко кланялись флигель-адъютанту с видом весьма довольным. У дверцы толстенный подрядчик мял в руках меховой картуз:

— Я за тебя, граф, вечно буду Бога молить. Славно ночку провел! Робя, — обратился он к толпе, — с меня причитается. Айдате к Кузьме Егоровичу в трахтир радоваться.

И толпа, вскинув на плечо инструмент, весело, с песней двинулась прочь. Бенкендорф смотрел на все это действо в чрезвычайном изумлении.

— Сообщи его величеству, — сказал, подмигивая, Пален, — что он имеет возможность совершить прогулку по новому бульвару. Не хуже разбит, чем ваш хваленый Юсупов сад.

Прискакав в Зимний, Бенкендорф доложил. Государь отмахнулся:

— Иди отдыхать, друг мой! Я тобой доволен.

Никогда Бенкендорф так крепко не спал, как в ту ночь. Ах, как славно отдыхалось! Ах, какие райские сны снились! И только одно портило возникающие в сознании цветные картинки — бледная, землистого цвета, физиономия горбуна, стоявшего, с независимым видом опершись на лопату, и без всякого энтузиазма взиравшего на окружающее: Палена, Борга, толпу, карету и самого Бенкендорфа, державшего свою лошадь под уздцы. Лошадь во сне — он помнил с детства — примета нехорошая. Лошадь — ко лжи, к обману. И обман тот каким-то странным образом связывался с Паленом и золотыми монетами в шкатулке на пунцовой подкладке.

Сплошные огорчения

Давно намечаемое свидание откладывалось из-за нездоровья императрицы-матери. Наконец пришло долгожданное приглашение в Павловск. Бенкендорф любил бывать там. Любил бродить по густому лесу, который служил продолжением чудесного парка. Ему нравилось, как в чаще неожиданно открывается то белостенное здание Фермы с башенкой, то Хижина угольщика, внешне действительно похожая на убогое жилище рабочего. Он любил и Молочню, и Старое Шале, погруженные в нетронутую природу. Он мог долго стоять и любоваться Пиль-башней, с полукруглыми стенами и остроконечной крышей, неожиданно вырастающей на берегу ручья. Когда через много лет он купит мызу Фалль на берегу Финского залива и начнет ее перестраивать, образ Павловска всегда будет мелькать в воображении. Павловск — сказка, само изящество, душа императрицы, воплощенная в дерево и камень. По склонам реки и в рощах она находила короткий приют в многочисленных павильонах и легких беседках, которые напоминали о молодости, проведенной в Монбельяре. Она стремилась к идиллии и находила ее в самой атмосфере этого уголка, созданной гениальной фантазией нескольких поколений архитекторов. Но, конечно, более остальных для Павловска сделал первый его управитель Карл фон Кюхельбекер. Только он понимал императрицу Марию Федоровну до конца.

Императрица приняла Бенкендорфа в кабинете «Фонарик». Он никогда раньше здесь не был, хотя хорошо знал дворец с детства. Кабинет и впрямь походил на фонарик. Через застекленную белую колоннаду полукруглого эркера, выходящего к цветникам Собственного садика, лились потоки света, оживляя интерьер. Кабинет будто бы сиял изнутри. Кариатиды поддерживали высокую арку. Они были задрапированы одеждами. Струящиеся складки скрывали тяжкие повреждения, нанесенные временем оригиналам, с которых делались гипсовые слепки. Красивый орнамент отличался простотой и выразительностью. Белые книжные шкафы с черным узором — выпуклым и ярким, оливкового цвета вазы из яшмы в специально устроенных витринах, вазы-треножники золотисто-бронзовой окраски веселили глаз. На камине стояли таганы в виде фигурок чтиц, а со стен на посетителя смотрели картины, о которых Бенкендорф мог лишь сказать, что они принадлежали кисти великих итальянцев. Впоследствии стены Фалля он тоже украсит живописными полотнами и даже приобретет за огромную сумму произведение Франческо Альбани — мастера, которого он видел когда-то в «Фонарике».

Императрица полулежала в глубоком кресле. Ее побледневшее лицо выдавало сильное недомогание. Она велела Бенкендорфу сесть подле.

— Наша встреча, Alex, будет короткой, но не потому, что я сержусь на тебя. Ты сам видишь, в каком я печальном положении. Я не хочу возвращаться к твоим ошибкам…

Бенкендорф знал, что императрица обойдется без злых упреков, и тем неприятнее сознавать, что она недовольна и имеет на то веские основания.

— Я велела князю Куракину расплатиться с долгами. Часть средств придется взять с твоего счета, хоть это основной вклад Тилли. Но делать нечего! Ты слишком расточителен. Не обессудь, но я прошу тебя более не рисковать своим положением. Ты хорошо служишь, но государь рассчитывает на большее.

Здесь она явно ошибалась. Император Александр как раз большего и не желал.

— Страсть, разумеется, многое объясняет и все спишет, кроме безумных трат. Они оставят на твоем будущем незатягивающиеся раны. Я не берусь давать советы, но лучше тебе уехать в армию, пока не утихнет международный скандал. Я не хочу тебя запугивать, но у маркиза Коленкура состоялся с государем довольно острый обмен мнениями по поводу случившегося. Наполеон может потребовать выдачи сбежавшей из Парижа компании. Причины всегда найдутся. Однако Коленкур не будет подливать масла в огонь. Он выдает себя за друга России. Он сказал государю: «Франция настолько населена, что не станет гоняться за беглецами». Корсиканец вероломен и хитер, но вряд ли он затеет из-за нескольких актеров и актрис драку. Этого добра в Париже действительно хватает. У русских есть пословица: береженого Бог бережет. И — с глаз долой — из сердца вон. Другая умная пословица. Ведь ты нарушил законы Французской империи, будучи адъютантом посла. Купил фальшивый паспорт и похитил знаменитую актрису — гордость «Комеди Франсез», между прочим, даму небезразличную главе дружественного государства. Одно дело посещать ее будуар и ухаживать, и совсем иное — умыкнуть из-под носа полиции, вывезти из страны через всю Европу и поселить в центре другой столицы, которая еще недавно воевала со страной, откуда ее похитили. В древности из-за подобных проделок вспыхивали войны.

— Я знаю, — вздохнул Бенкендорф, — читал, помню.

— Ты не Парис, но мадемуазель Жорж, как я слышала, вполне способна сыграть роль прекрасной Елены, а корсиканец не откажется от лавров храброго и гостеприимного Менелая. Он тебя с удовольствием обвинит в том, чем сам страдает, — он тебя обвинит в вероломстве. Разрешения на брак, о котором ходит так много сплетен, ты не получишь. Для того надо оставить службу. Что ждет государя и российскую дипломатию, если сотрудники московских посольств начнут столь странным образом добывать себе жен и наложниц? Ни у одного из флигель- или генерал-адъютантов нет супруги-актрисы — пусть и знаменитой. О боги, боги! Уезжай в Южную армию, Alex. Я напишу сама графу Каменскому.

Бенкендорф молчал. Он понимал, что императрица-мать права. Узел затягивался туго. Бенкендорф не подозревал, что Бонапарт писал Коленкуру сразу после их побега, который в Париже восприняли как своего рода женский каприз. Но сам император придавал поступку более серьезное значение. Впрочем, он не отказался бы от сверхштатного французского агента при петербургском дворе. «Несколько артистов сбежали из Парижа и нашли себе убежище в России, — спешил сообщить корсиканец своему послу. — Мое желание, чтобы вам не было известно об их дурном поступке. В чем другом, а в танцовщицах и актрисах у нас в Париже недостатка не будет».

Отзвуком этого распоряжения и были слова Коленкура, сказанные императору Александру. Все, что раньше казалось Бенкендорфу приемлемым и даже необычайно важным, внезапно потеряло цену, померкло и уменьшилось в размерах до незначительности. Бенкендорф произнес несколько ласковых слов, пожелал здоровья императрице, поцеловал руку и покинул «Фонарик».

Над Павловском гремела гроза. Бенкендорф вскочил в седло и, не пережидая ливня, погнал коня в Петербург. В глубине души он и раньше понимал, что отношения с Марго обречены. Службу он оставить не в состоянии, и не потому, что у него нет средств. В службе царю — смысл жизни. Он мечтал служить. Служба заменяла семью, родину — все! Он относился к ней искренне и ничего другого не желал. Его связывало с Россией слишком многое Десятилетиями Бенкендорфы жили в чужой стране, и постепенно она стала для них единственной.

Косые струи исхлестали лицо, но вместе с тем принесли успокоение. Когда он отправится на войну с турками, между ним и Марго произойдет разрыв. На что-либо иное надеяться глупо. Утрата Марго невосполнима и горька, но служба при дворе научила справляться с чувствами, подавлять их. Недаром у русских есть пословица: близ царя — близ смерти. Надо готовить себя к любому исходу. Он впутался в интригу, в которой действовали люди, способные сломать судьбы миллионам. Конечно, из-за мадемуазель Жорж Бонапарт не двинет армию против России, но у него постепенно накапливались причины для враждебного отношения к ней. До истории с расстрелом герцога Энгиенского, отзыва из Парижа посланника Убри и непризнания императорского титула недавнего пожизненного первого консула екатерининский генерал Заборовский в 1779 году отклонил прошение поручика Наполеони ди Буонапарте о приеме его в царскую службу. Формальной причиной послужила претензия корсиканца на майорский чин. Через два года после бегства мадемуазель Жорж он получит новый афронт от императора Александра: ни великая княгиня Екатерина Павловна, ни великая княгиня Анна Павловна не примут его предложения. Ничего с Россией не получалось. Мир не приносил успокоения. Но он не желал с этим смириться. И громоздил одну ошибку на другую, пока не разразилась катастрофа. История появления в Петербурге мадемуазель Жорж стоит в ряду других болезненных уколов самолюбия. Пусть и не на первом месте. Нельзя смотреть на все эти факты как на маловажные и незначительные, если должным образом отнестись к бурному темпераменту, мстительному нраву и ни с чем не сравнимому самомнению корсиканца.

В поисках русского Савари

После аустерлицкого разгрома, короткого торжества под Прейсиш-Эйлау и жуткого поражения при Фридланде, после лицемерного Тильзитского мира и не менее лицемерного свидания в Эрфурте император Александр проявил острый интерес к французской полиции, тайно встречался и долго беседовал с Савари. При дворе сплетничали, что неофициальные разговоры русского императора с Наполеоном касались исключительно парижских актрис, одной из которых, веселой девице Бургоэнь, Наполеон велел отправиться в Россию. Бургоэнь ненадолго привлекла внимание северного властелина бесшабашной удалью, миловидной внешностью и манерами парижского gamin. В придворных кругах она не имела успеха, простой же народ валом валил на Бургоэнь.

Но это была лишь легкомысленная видимость. В действительности русских интересовала больше полиция, сыскная система и шпионские приемы. Чернышев собирал по крупицам сведения о работе французских тайных служб, иногда и за кулисами Гранд-опера и Comédie Française. По приезде в Париж Чернышев специально знакомился с деятельностью Фуше. Между прочим, он в конце концов перехитрил префекта Паскье и перед самой войной ускользнул из-под носа агентов с необходимыми досье, воспользовавшись подкупностью чиновников, неосторожно выдавших документы, позволяющие без хлопот оставить пределы ненавистной Франции. Бонапарт оттого впал в ярость, и немало полетело голов среди полицейского начальства. Император Александр, конечно, не Бонапарт, но и он в последнее время окружал себя тайными службами, требуя, в отличие от корсиканца, чтобы они действовали незаметно. Бонапарта подобные мелочи не волновали. Рев старой гвардии: «Vive l’empereur!»[29] — покрывал все. Этот рев давно отменил понятие репутации.

Жак де Санглен не случайно попадался Бенкендорфу на аллеях Юсупова сада. Он неплохо зарекомендовал себя в Ревеле у Репнина и показался императору Александру подходящей фигурой для создания тайной службы, работающей исключительно по заданию Зимнего дворца. Ему нравилось, что де Санглен не гнушался при надобности и сам кое-что вызнать. В тайной полиции часто поднимались со дна и выныривали на поверхность. Видок тому лучший пример. Тут талант нужен природный, а не генеалогическое древо или генеральские аксельбанты. Император Александр присматривался к новому человеку, появившемуся на горизонте, внимательно и не спеша. Наблюдать за мадемуазель Жорж — пустяк. Она не заговорщица и не шпионка. Но тонкость здесь необходимое условие. Вот Жак де Санглен и проходил в Юсуповом саду проверку на тонкость. Как член масонской ложи «Изида», он быстро подружился с гроссмейстером Бебером — директором кадетского корпуса и главным руководителем масонов в Петербурге. Через де Санглена в Зимнем становились известны протоколы важнейших заседаний, на которых обсуждались различные политические вопросы. Быть приятелем гроссмейстера Бебера оказалось весьма полезно для карьеры в стране, где масонство официально не поощрялось. Однако де Санглен пока не получал назначения, хотя лично докладывал императору сведения о мадемуазель Жорж и Бенкендорфе, почерпнутые из различных источников. Наружный агент Фогель целыми вечерами простаивал возле дома Грушкина.

Проект организации министерства полиции лишь обсуждался летом 1808 года императором Александром с ближайшими друзьями — Толстым, Балашовым и Кочубеем. Между тем сотрудников уже подбирали потихоньку. За месяц-другой настоящую секретную службу не сформируешь. На это уходят годы, тем более что император Александр капризен. Он по-прежнему не желает бросать тень на свою репутацию человека, разогнавшего Тайную экспедицию екатерининских и павловских времен, чиновники которой прошли выучку у Ушакова, Шувалова, Шешковского и Макарова. Вместе с тем он хочет подробно знать, что происходит в обществе, как действуют французские агенты и следует ли опасаться масонских сборищ. Без секретной службы бороться с Бонапартом нельзя. Ему нужен русский Савари. Именно Савари, а не Фуше. Ну что из того, что без шпионства полиция мертва? Неприятно, нелиберально, но выхода другого нет, и искать его бессмысленно. Так устроен мир. Он раньше не понимал, как он устроен. Он думал, что сладкие мечтания, которым он предавался на аллеях Царского Села с Адамом Чарторыйским, вполне осуществимы, если использовать силу самодержавной власти. Полицию клянут на чем свет стоит, а как где разбой — вопят: караул! Спасите! Или подсмеиваются: опять прошляпили, дурачье! Довольно он без тайной полиции намаялся. На одном будошнике страну не удержишь. Ему во что бы то ни стало нужен русский Савари. Де Санглена он знает давно. Помнит физиономию — лукавую и постную — во время присяги в Зимнем. На роль Савари не годится — мелковат. Но человек дельный, и вторым номером или в крайнем случае третьим ему быть в будущем министерстве полиции. А сейчас пусть вертится, крутится, завязывает связи.

Летом 1808 года де Санглен впервые завел беседу со своим товарищем Готфридом Магнусом фон Фоком. Он вызвал его фельдъегерем из Москвы, где тот проводил отпуск в кругу родных. Готфрид женат на дочери доктора Фреза, долгое время пользовавшего покойную мать де Санглена. Таким образом связь существовала давняя и прочная. Де Санглен жалел отчасти Готфрида из-за внушительных размеров бородавки на правой брови, придававшей ему странный и страшный вид. Де Санглен давно обратил внимание, что люди с каким-нибудь физическим дефектом охотнее идут на сделку с правительством, словно надеясь на то, что их оградят от насмешек.

Два ведущих сотрудника будущего министерства полиций проявляли повышенный интерес к Бенкендорфу, то и дело попадаясь на аллеях Юсупова сада. Когда Марго впервые увидела фон Фока вблизи, ей сделалось дурно.

Успех

Более ничего, кроме встреч с императрицей-матерью и де Сангленом, не омрачало жизнь Бенкендорфа и Марго перед премьерой. Они продолжали регулярно посещать Юсупов сад, подъезжая к нему с Екатерингофского — более безлюдного — проспекта. Дебют Марго в «Федре» откладывался, что, впрочем, не тревожило. Марго готова, но обновляли костюмы, сколачивали и подкрашивали декорации, стараясь угодить парижской знаменитости. Марго не капризничала, со всем соглашаясь, что вызывало немалое удивление. Какая ей, в сущности, разница, что нарисовано на заднике, если зритель следит только за ней?! Она была щедра и расточительна. Щедра на комплименты коллегам и расточительна в обращении с деньгами. По приезде в Петербург сразу обзавелась собственным хозяйством и сменила гардероб. Бенкендорфу пришлось заложить кое-что из фамильных драгоценностей. Деньги превратились в столовое серебро и фарфоровые сервизы. Здесь, в России, страсть Марго к персидским коврам и турецким шалям почти ничем не ограничивалась. Бенкендорф однажды оплатил счет, изумившись проставленной сумме. Бонапарт пророчествовал не зря.

— Марго, ты не императрица! — воскликнул Бенкендорф. — И по-моему, теряешь меру.

Упрек Бенкендорфа прозвучал достаточно мягко, но Марго была раздражена, и они поссорились. Впервые за долгие месяцы знакомства. Вскоре, правда, помирились.

— Я тоже не знаю меры, — признался Бенкендорф, — Однако я еще не расплатился с парижскими долгами. Ее величество сделала мне выговор. Теперь мне придется сбежать на войну с турками или сесть в долговую яму.

Услышав о турках, Марго разрыдалась:

— Боже, какие отвратительные шали я накупила. Неужели из-за них тебя могут послать на войну и убить? Я не желаю тебя терять. Что будет со мной?

Она бросилась Бенкендорфу на шею и обещала вести себя примерно. Наивность и прагматичность в характере Марго содержались в равной пропорции.

— У тебя не будет причин больше сердиться на меня.

— Посмотрим, — ответил Бенкендорф.

Немногословие и снисходительность — хорошие качества у мужчины. Но размолвка каким-то необъяснимым образом приблизила отъезд в Южную армию.

День премьеры приближался. Стояла жаркая погода. Но изнурительные белые ночи имели все-таки свою прелесть. Они удлиняли бодрствование, делая его каким-то ирреальным. Невозможное становилось возможным. Белые ночи восхитили Марго. Город казался погруженным в жемчужный воздух. Здания приобретали фантастический, сказочный облик. Они выглядели нерукотворными, а возникшими естественно, будто проступившими сквозь почву, взлелеянные этой чудесной божественной атмосферой, оттененной оранжевой зарей по краю неба. Кто их создал? Растрелли? Казаков? Баженов? Кваренги? Тома де Томон? Нет! Их создала сама природа, потому что ничего иного и не приняли бы невские берега.

Марго была, что называется, нарасхват. Ее всюду приглашали, и Бенкендорф даже стал забывать неприятную размолвку, свидание с императрицей и прочие огорчения. Они продолжали вести довольно размеренный образ жизни. Во время последних прогулок в Юсуповом саду у Бенкендорфа укрепилась уверенность, что за ним постоянно наблюдают. Петербургской полиции не привыкать следить за высокопоставленными военными и чиновниками. Когда в государстве действует несколько самочинных полиций и секретных служб — ничего удивительного! За самим Аракчеевым тянулся хвост наружных агентов. Охрану совмещали со сбором информации. Все это считалось в порядке вещей. Жаловаться ведь некому.

Императрица Елизавета Алексеевна тоже изъявила желание послушать декламацию Марго. Это лето для нее более или менее спокойная пора. На время утихли сплетни. Князь Адам Чарторыйский, который долго преследовал настойчивыми ухаживаниями и которые она не менее настойчиво отвергала, получил постоянное дипломатическое поручение за границей. Вечера с музыкой, танцами и отрывками из драм и трагедий, прочитанными с эстрады, проходили в Гатчине, где пустовало прекрасное помещение для театральной игры. Елизавета Алексеевна любила Гатчину, некогда выкупленную бабушкой мужа у наследников ее любовника Григория Орлова и подаренного великому князю Павлу Петровичу. Окрестности и сам гатчинский дворец настолько очаровывали посетителей, что слухи проникли в Европу. Григорий Орлов, чтобы не отстать от императрицы Екатерины, завязавшей переписку с энциклопедистами, пригласил Жан-Жака Руссо поселиться в Гатчине и заслужил тем благодарность, сдобренную вежливым отказом. Знаменитости побаивались России.

Выступала Марго и в Петергофе, и в Эрмитажном театре, вызывая всеобщий восторг, особенно у мужской части двора. И впрямь она была весьма соблазнительна. У Бенкендорфа появилась масса завистников. Достаточно часто он ловил злобные взгляды обер-гофмейстера Нарышкина, который после каждого концерта пытался увезти Марго к себе в Зимний.

Успех Марго объяснить несложно. Перед глазами не слишком избалованной русской публики предстала вовсе не парижская дива с вульгарными движениями и слабеньким голоском, а величавая женщина, обворожительная и несчастная, сжигаемая преступной страстью к пасынку. Декламируя одна на сцене отрывки из «Федры», Марго добивалась, как ни странно, бо́льшего эффекта, чем в ансамбле. Богатая мантия небрежно покрывала царский стан. Мягкие округлые руки, в которых ощущалось что-то лебединое и оттого обреченное, призывно обращались к невидимому божеству. Плавная и вместе с тем энергичная походка — само женское достоинство! Лицо Марго покрывала бледность. Бриллиантовые слезы сверкали в глазах, которые так и хотелось назвать очами. Но когда ее охватывал любовный порыв, взор мутнел, и казалось, внутренний огонь сжигает ее душу. Подталкиваемая неестественной страстью, Федра быстро приближалась к краю пропасти, увлекая за собой очарованных и взволнованных зрителей.

Император не отрываясь следил за каждым ее движением и мизансценой. Но для организаторов интриги, увы, настали трудные дни. Марго пока не снискала его сердечного расположения. А ведь в интриге были задействованы мощные силы, возможно, сам император. Ведь граф Толстой получил тайное предписание через министерство иностранных дел содействовать бегству мадемуазель Жорж. Что за сим стояло? Желание видеть актрису в Петербурге или стремление уязвить Наполеона?

Стихи Расина Марго произносила как бы в забытьи, будто кто-то диктовал ей. Мощный и свежий голос преодолевал преграду, которую всегда стремится воздвигнуть зритель, по природе своей скептик. Словом, Марго везде добилась абсолютного успеха. Единственным критиком выступил великий князь Константин Павлович. С драгунской непосредственностью ценитель совершенно иного типа женской красоты иронически бросил после премьеры яростному поклоннику мадемуазель Жорж обер-гофмейстеру Нарышкину:

— Вы бы лучше пополнили состав комической оперы, чем выписывать нам образец трагедии. Впрочем, что бы вы там ни говорили, ваша мадемуазель Жорж и в трагедии, не стоит моего выездного коня на параде.

Но Нарышкина мнение великого князя не поколебало, и мадемуазель Жорж продолжали приглашать на дворцовые вечера.

В сумерках, продленных белым небесным светом, если они оставались дома, то устраивали ужин для близких друзей: приглашали князя Сергея Волконского, братьев Орловых, князя Шаховского, графа Василия Валентиновича Мусина-Пушкина-Брюса, графа Михаила Воронцова, если, конечно, те находились в Петербурге. Вечеринки у Бенкендорфа не носили политического оттенка, хотя там и велись масонские разговоры. Но больше, времени уделяли театральным новостям, предстоящим премьерам Марго и будущей войне с Наполеоном, в приближении которой никто не сомневался. Иногда Марго приглашала на вечеринки коллег — летучего Дюпора, знаменитого танцовщика и биржевого игрока, разбогатевшего при Консульстве и дававшего уроки корсиканцу, Оскара Манвиля с женой и младшую сестру Марго веселую Бебель, покорительницу кавалергардских сердец, правда, несколько удрученную тем, что чужая слава затмевает ее успехи. За Бебель усердно ухаживал Лев Нарышкин, сын обер-гофмейстера и соперника Бенкендорфа. Развлекали гостей вечные спутники Марго актеры Форжер и Флорио. Марго охотно демонстрировала приобретенное в годы нищей молодости умение приготовить быстро и экономно вкусный салат и жаркое. Теперь она овладела и русским стилем.

— Я придаю сейчас всему казацкий вкус, — смеялась она. — Мой друг Бенкендорф очень любит и почитает казаков. Нас часто посещает атаман Иловайский.

Разумеется, подобное счастье — любовь, прогулки и вечеринки пополам с успехом у публики — не могло длиться вечно. Дурные предчувствия угнетали Бенкендорфа. Он не представлял себе, как разлучится с Марго. Но антракт в Юсуповом саду близился к концу. Одновременно с днем дебюта приближался и день отъезда в армию, которая вела изнурительную войну с турками.

Бог рати он!

Бенкендорф шагнул вслед за Воронцовым в покосившуюся избу. Он не узнал сразу князя Петра Багратиона, несмотря на давнее знакомство и характернейшую физиономию, где твердость и мужество смешались с чисто грузинским добродушием и готовностью улыбнуться. Улыбка постоянно таилась у губ Багратиона, хотя сейчас он был раздражен и вовсе не благостен. Князь Петр сильно исхудал, и без того длинный нос на костистом лице заострился еще более и напоминал птичий клюв.

— Наконец-то! Ты ли это, Бенкендорф?! Ну, дай я тебя обниму! Господи, наконец-то! Я уже не знал, что и предполагать. Проклятые французы! Как ты не попал им в лапы? Ну да вашего брата семеновца голыми руками не возьмешь. Молодец! Дай я тебя обниму! Быстро сказывай — и отдыхать. Чай, задницу намозолил? Карту! — велел он ординарцам.

Вмиг огромной картой, как скатертью, накрыли стол.

— Что государь? Здоров ли?

Багратион с нетерпением нервно разодрал пакет.

— Слава Богу! — воскликнул он, прочитав первые строки. — Значит, мы, граф Михайла, не ошиблись, что ускоренным маршем бросились на Слоним. Слышишь, что государь требует: идти к первой армии, сиречь к Барклаю, через Новогрудку и Вилейку. А где сейчас сам государь?

— В Свенцянах. В Свенцянах, если все как намечено, — ответил Бенкендорф. — Туда приказано стянуть пятый корпус. Затем, вероятно, он отойдет к Даугелишки, где намерены обосноваться главной квартирой. Французы бьют встык, князь Петр, между тобой и генералом Барклаем. Государь быстро раскусил маневр Бонапарта. Коли через Новогрудку и Белицу у тебя не выйдет — отступайте на Минск и Борисов. Но, ради Бога, не теряй из виду Барклая. Государь соединению армий первое место отводит.

— Правильное решение. Я так помыслил: Бонапарт будет рваться через Ковно на Вильну. Иероним от Гродно висит у меня на хвосте. Значит, кого-то отправят к Минску, чтобы путь перерезать. Если припомнить постулат Бонапарта: в главном месте всеми силами, то против нас надо ждать Даву, и никого иного.

Он скользнул орлиным оком по карте и показал Воронцову предполагаемое движение войск. Недаром чуткий русский солдат расшифровал его грузинскую фамилию на свой лад: Бог рати он!

— Итак, спешим к Новогрудке. Двадцать второго, а если постараемся, то и на день раньше там будем. Как зайцы побежим — вприпрыжку. Ты, Бенкендорф, с нами. Из Новогрудки поскачешь назад, когда наступит полная ясность. Господа офицеры, — обратился он к присутствующим, — рескрипт государя указывает нам единственно верный путь к победе, на который мы вступили и по которому идти продолжим.

Своего достоинства и верности принятому решению гордый Багратион никогда не умалял.

— По коням, господа офицеры! «На зачинающего Бог!» — вот слова государя. Жизни своей не жалеть. Но прошу помнить, что России нужны солдаты, а не трупы.

Сказать точное и вдохновляющее слово Багратион умел, и за то его любили и почитали в армии.

— Воронцову — в арьергард. Диспозицию довести вплоть до батальонных начальников. Казаков Иловайского из третьего и четвертого полков — в разъезды. В сшибку не вступать, а катать назад к нам с донесением. Вперед, господа офицеры! Выступаем. Бенкендорф, если задница болит, садись на фуру. — И он радостно засмеялся смехом человека, у которого давно лежащий камень свалился с души.

Князь Петр поразил Бенкендорфа чутьем. Пятнадцатого государь действительно приехал в Свенцяны, где и провел в семидесяти километрах от Вильны неделю. На следующий день узурпатор с боем взял Вильну, наметив разъединение первой и второй Западных армий, и, не теряя ни часу, повернул сорокатысячный корпус Даву на Минск. Через четверо суток, то есть 12 июня, Семеновский полк отошел к Даугелишки.

В Свенцянах получили окончательное оформление стратегические идеи императора. Лейб-казачьи разъезды сразу доложили, что части Барклая отступают к этому городку. Именно здесь император решил назначить начальником штаба первой армии генерала Ермолова, а генерал-квартирмейстером полковника Толя, давнего противника генерала Фуля и Дрисского лагеря. Именно здесь он дал карт-бланш Барклаю, сказав:

— Сохраните мою армию — у меня нет другой!

Именно здесь он ощутил до конца, что означала победа Кутузова над великим визирем на берегах Дуная, и начал торопить переброску войск с южного фланга, посылая туда гонцами флигель-адъютантов.

В Новогрудке Багратиона догнал другой посланец императора — генерал-адъютант барон Винценгероде. Бенкендорфу приказано присоединиться к нему, чтобы помочь в организации отдельного отряда. Винценгероде предстояло идти к Велижу, действуя вполне самостоятельно. Бенкендорф, однако, с ним разминулся.

Утром 22 июня, попрощавщись с Багратионом и Воронцовым, он на рысях из Новогрудки двинулся в обратную дорогу, спрятав настоящее донесение в подкладке мундира, а письмо от Багратиона с тонко составленным враньем поместил у сердца. Если бы разъезды Даву его взяли, то вряд ли нащупали бы плоский пакет, тщательно заделанный Суриковым в твердый, как сталь, проложенный конским волосом воротник. И Даву и Бонапарт прекрасно знали адъютанта графа Толстого, похитившего мадемуазель Жорж, и неожиданная встреча с ним в случае неудачи экспедиции, вероятно, отвлекла бы от более внимательного поиска истинных намерений командующего второй армией. Но Бог миловал! И Бенкендорф без всяких приключений добрался до назначенного места.

Fantômes[30]

Что знала Тилли Бенкендорф о духовной жизни России, когда корабль, на котором она плыла с Христофором, медленно и торжественно под звуки оркестра вошел в Ревельскую гавань? Ровным счетом ничего, кроме того, что в Санкт-Петербурге запрещено ставить «Гамлета» на театре.

— Да читал ли там кто-нибудь пьесу? — спросила Тилли у супруга.

— Она пользовалась огромным успехом до счастливого восшествия на престол ныне здравствующей императрицы, — ответил осторожный Бенкендорф, знающий, что в отечестве и у палубы имеются уши. — Драматург Сумароков перевел трагедию для русской сцены.

— Ах! Но почему пьеса теперь запрещена? — удивилась Тилли.

— Ты еще спрашиваешь? Ты сама внимательно читала «Гамлета»?

— Я знаю Шекспира почти наизусть.

— Тогда, право, помолчи о том, иначе нас с тобой ждет не лучшая судьба, чем его героев.

Гамлетовские мотивы неоднократно вспыхивали во время поездки — вспыхивали и гасли. А в европейских салонах сейчас не прочь посудачить о явном сходстве, принца Датского с графом Нордом. Дания вообще присутствовала в русском имперском сознании, и отношения с ней живо обсуждались не только советниками Екатерины, но и в Гатчине при Малом дворе. Тонкость эту — интимную и политическую — хорошо чувствовали современники, но позднее она стерлась, как пятак от долгого употребления, и забылась, как забывается всякое невозобновляемое ощущение. Династические интересы — стержень любой монархии: идет ли речь о Стюартах или Тюдорах, Бурбонах или Бонапартах, Гогенцоллернах или Голштейн-Готторпах, Милославских или Нарышкиных. Внутренние, скрытые от глаз народа, то есть от совершенно посторонних глаз, переплетения и болезненные противоречия лежали, по существу, в основе всех исторических событий или, во всяком случае, близко их касались.

Да, Дания — тюрьма! — имела, как ни удивительно, непосредственное отношение к далекой России и была ей небезразлична. Гамлетовские аккорды особенно громко зазвучали, когда цесаревич сошелся дружески с графом Андреем Разумовским и затем женился на Вильгельмине принцессе Гессен-Дармштадтской, получившей при крещении имя Наталии Алексеевны.

Христофор Бенкендорф не раз присутствовал при обсуждении в узком кругу линии поведения, избранной принцем Датским. Острый интерес, возбуждаемый шекспировской трагедией, легко понять, если иметь в виду несколько обстоятельств. Они помогают понять, почему Христофор Бенкендорф порекомендовал молодой жене — любительнице Гёте и Шекспира да и остальной международной изящной словесности, а также театральных представлений — лучше помолчать пока о том.

Территория Шлезвига и Голштейна в XVIII веке принадлежала Дании на основании персональной унии с 1460 года. Голштейн-Готторпская династия правила в части Шлезвига до 1773 года, когда был окончательно утвержден договор, подписанный императрицей Екатериной в сентябре 1767 года, по которому она отказывалась от имени несовершеннолетнего сына от права на Шлезвиг и уступила Дании герцогство Голштейн в обмен на графства Ольденбургское и Дельменгорстское, предназначенные в пользу младшей ветви Голштейн-Готторпского дома. За великим князем Павлом Петровичем, однако, оставался титул герцога Шлезвиг-Голштейн-Готторпского, иначе он числился как бы в безродных. Едва в Копенгагене — столице древних данов — представители России поставили кряжистые подписи, Екатерина вздохнула с видимым облегчением. Ей показалось, что связь сына с окровавленной тенью незабытого отца стала слабеть. Призрак несчастного Петра III будто начинал бледнеть и растворяться, как если бы пропел трубач зари — петух. Не ведала еще она, что во глубине принадлежащей ей России этот измученный призрак с ликом разбойного яицкого казака готовился явить свой новый ужасный и лживый облик.

Карл Петр Ульрих, сын готторпского герцога Карла Фридриха и дочери Петра Великого Анны, был вызван в 1742 году ее сестрой бездетной императрицей Елизаветой в Санкт-Петербург и определен наследником престола. Так Голштейн-Готторпы и проложили собственную династическую линию в имперском доме Романовых. В их жилах текла мятежная нарышкинская кровь. А кровь лицемерных и жестоких Милославских просочилась сквозь песок и ушла навеки, а вместе с ней и ветвь старшего соправителя Петра Великого — Ивана V, чьи потомки не сумели удержаться на постоянно колеблющемся троне. После внезапной кончины нестарой дочери невнятного отпрыска Милославских герцогини Курляндской Анны Иоанновны, возведенной на российский престол верховниками и бездетной, несмотря на усилия герцога Бирона, так же как и Елизавета Петровна — несмотря на усилия певчего придворной капеллы Разумовского, несколько месяцев царствовал новорожденный Иван VI., сын внучки Ивана V Анны Леопольдовны и герцога Брауншвейгского Антона Ульриха. Ивана VI убили в Шлиссельбурге при Екатерине в 1764 году, когда цесаревичу Павлу Петровичу исполнилось десять лет. За это время он пережил два убийства царственных особ: отца и дальнего родственника.

Он надолго запомнил ночь, когда узнал, что подпоручик Смоленского полка Василий Яковлев Мирович сожжен обезглавленный купно с эшафотом. Смерть давно свергнутого юноши потрясла цесаревича и возбудила новую печаль и новые страхи. Если этак с ним, то почему не со мной?

Недавние кошмары, связанные со слухами о насильственной кончине отца, вновь являлись в ночной мгле. А если и его так? И головка набок? Он представлял себе отца именно со свернутой набок головой.

Не проходило ни единого дня, чтобы цесаревич не поминал, как материнский прихвостень Панин ворвался в спальню, цепкими руками выхватил его из тепленькой душноватой постельки и вынес, прижимая и обдирая шитьем щеку, в прохладную светлую ночь. В разбитой, дрянной коляске, тряской и скрипящей, кренящейся то и дело на сторону — не сумели позаботиться о лучшей! — они промчались по Невскому в Зимний, и там его, не переодев, как был — im Nachtzeuge[31], дюжий Гришка Орлов — le butor d’Orloff[32], дуралей Орлов, отобрав скрюченное тельце у Панина, буквально выплеснул на балкон и под надсадный ор ошалелых и распаленных вином гвардейцев показал петербургской зловонной черни и войскам, толпящимся в беспорядке у Зимнего.

— Виват Екатерина! — кричал le butor d’Orloff. — Виват Екатерина — м-м-мать ваша!

А затем, вновь сунув онемевшее тельце ребенка Панину, завопил что есть мочи преображенцам:

— Громче, сукины дети! Не то убью!

И преображенцы, испугавшись — они-то знали нрав Орлбвых, завопили истошно:

— Виват Екатерина! Виват! М-м-мать наша!

С той поры цесаревич начал тайно интересоваться смертью отца, и каждый, кто сумел ему о чем-либо намекнуть, становился укрываемым от материнских глаз другом. Вот почему он сблизился с графом Румянцевым-Задунайским, а позднее с Андреем Разумовским, племянником морганатического супруга императрицы Елизаветы и сыном последнего украинского гетмана.

Дружба с графом Андреем началась сердечными излияниями: говорилось все подряд, что приходило на ум. Душа открывалась нараспашку. Христофор Бенкендорф часто бывал свидетелем этих странных бесед. Достаточно было взглянуть на физиономию графа Андрея, чтобы усомниться в его искренности, но взглянуть надо было неожиданно и повнимательней.

Тень отца цесаревича все чаще и чаще являлась к ним. Еще несколько лет назад, когда юношеский пух покрывал подбородок царственного сироты и близкие люди позволяли себе над ним подтрунить, он мгновенно вскипал, давая про себя клятву разделаться с мерзкими шутниками, когда пробьет час.

— Что вы ко мне пристали? — бросал он раздраженно Порошину, Панину и Чернышеву. — Какой я немецкий принц? Я великий князь российский.

Призрак датского принца, конечно, незримо присутствовал в подобных стычках. Ведь Шлезвиг-Голштейн — это Дания. Да, да, Дания! Между тем он в глубине души не порывал со зверски убитым отцом, для которого Германия и на российском престоле — родина! А родину, как известно, не выбирают. Родина дается однажды и Богом.

Теперь, в весенних сумерках, когда брак с Вильгельминой был делом почти решенным благодаря доброму и великому дядюшке Фридриху, но еще до того, как слухи о яицком хорунжем Емельке Пугачеве докатились до Петербурга, он вспомнил с особой тоской о своей далекой одатчанинной земле.

— Подумать только, что каких-нибудь сто с лишним лет назад гамлетовский сюжет был так современен, что взволновал самого Шекспира, и уже тогда в Эльсиноре, быть может, находился и какой-нибудь мой предок! Неспроста все это.

— Не быть может, а несомненно, — отвечал Разумовский с тонкой змеиной улыбкой.

«Он в нем разжигает тяжелую и дурную страсть к мщению», — думал иногда Бенкендорф.

Граф Андрей не любил императрицу Екатерину и действительно старался поддерживать в царственном друге и предубежденность против матери, и страх за собственную жизнь, и вместе с тем он приучал цесаревича не опасаться его, вызывая на откровенности и открыто сочувствуя скорби по отцу, павшему от предательской руки не то самого Орлова, не то Барятинского.

— Русские не пощадили верных императору голштейнцев, — говорил колко Разумовский. — Их ожидала ужасная участь. Они стали fantômes!

Терпкий запах вражды и измены

Христофор Бенкендорф часто наезжал в Санкт-Петербург из Южной армии по квартирмейстерским заботам. Он передавал цесаревичу записочки от графа Петра и всегда кое-что на словах. Корреспонденты ему полностью доверяли. Точность, скромность и безотказность остзейца приглянулись цесаревичу, и он часто звал его к себе в покои, расспрашивая о войне и замыслах фельдмаршала. Он видел, что заведенные при Малом дворе порядки не смешат Бенкендорфа.

Прочие острили:

— Militaire marottle[33]. Это у него от отца.

Однако сыновья Александр и Константин одобряли то, что происходило в Павловске и позднее в Гатчине. Возможно, думал цесаревич, и от отца, но скорее — от прадеда. Он искал своего Лефорта, как царь Петр. Общался исключительно с военными, постепенно осваивая тайны экзерцирмейстерства Фридриха Великого. Над прадедом и его потешными полками как насмехались?! А где нынче те, кто их недооценил? Рассеялись в российской исторической дымке. То-то, брат! Сегодня преображенцы, измайловцы да семеновцы — Чудо! С большой буквы — Чудо! Это не описка. Чудо-богатыри!

Под Нарвой прадеду наложили, зато под Полтавой он взял реванш. И не мелькало цесаревичу, что граф Андрей Разумовский смотрит в Мазепы, да вдобавок отнюдь не малороссийские.

Реванш — вот прекрасное слово. Реванш! И не только под Полтавой. Карла XII он не жалел. Голштейн-Готторпы на шведский престол взгромоздились через сорок лет после разгрома, от которого этот храбрый, но неразумный король уже не оправился.

— Послушай, друг, — сказал однажды цесаревич, раскрывая томик Шекспира и обращаясь к Разумовскому в присутствии Бенкендорфа, — сколько людей убил добрый и человеколюбивый Гамлет?

Вопрос прозвучал неожиданно. Разумовский возвел глаза к потолку и начал считать. Цесаревич заулыбался.

— Нет, нет. Слишком мало. А ты что думаешь, Бенкендорф? Ты станешь когда-нибудь моим офицером, как Бернардо и Марцелл. Ты, Андрей, — Горацио! Право: ты — Горацио! Я ведь не ошибаюсь? — И цесаревич посмотрел в упор на Разумовского.

— Я жду этого часа с нетерпением, ваше высочество, — ответил Бенкендорф. — И считаю дни.

— Гамлет убил шестерых, — жестко отрубил цесаревич.

— Неужели?! — воскликнул Разумовский. — Такой милый юноша. Вот незадача! Кого же?

— Считай: норвежца Фортинбраса на честном поединке перед войсками…

— Раз!

— Полония безжалостно в покоях королевы…

— Два!

— Лаэрта его же отравленным мечом!

— И короля, почтенного дядюшку. Три и четыре. Где же шестерых? Да и четырех — многовато!

— Присовокупи Розенкранца и Гильдестерна — друзей-предателей, которых принц коварно подвел под британский топор, пусть в качестве самозащиты. Вот список гамлетовских жертв.

Христофор Бенкендорф часто вспоминал эту крамольную для екатерининского века беседу цесаревича с Разумовским, которая нашла внезапное разрешение, едва не кончившееся драматически, когда цесаревич столкнулся с графом Андреем в Неаполе. Андрей Кириллович обставил временное жилище для путешественников с величайшей роскошью. Король Фердинанд III и королева Мария Каролина, помогавшая посланнику советами, оказали графу и графине Норд почести, каких не удостоивались и коронованные особы. Но цесаревич пренебрег услугами бывшего друга, Он не мог ему простить ложной дружбы и предательства. Он не мог ему простить, того, что не простил Гамлет Розенкранцу и Гильдестерну. Кто знает, какие замыслы бродили в голове у сына гетмана, уже однажды молившего его о пощаде? Он заподозрил в Разумовском человека, пожелавшего отнять украденный матерью престол и передать его Наталии Алексеевне. И головка набок! Если дядя графа Андрея сумел стать законным супругом императрицы Елизаветы, то почему удачный опыт нельзя повторить?! Но удача опыта — смерть цесаревича!

В августе 1773 года принцесса Вильгельмина обручилась с ним в церкви Зимнего дворца, Венчание назначили на первые числа октября. Едва Вильгельмина появилась в Петербурге и получила все права жены, она тут же удалила прошлое окружение, оставив из приближенных лишь Разумовского, пленившего не только ее ум, но и воображение.

Тревожные дни наступили сразу после свадьбы. Пришло известие о появлении лжеимператора Петра III, и давние fantômes вновь поселились в покоях Зимнего, преследуя затем цесаревича в аллеях Царского и мелькая в глубине бесчисленных зеркал. Призраки гнались за ним по пятам в кварталах ночного Санкт-Петербурга, подмигивали из-за театральных кулис, щелкали подковками ботфорт за спиной. Он нуждался в дружеской опоре, нуждался в участии и находил его лишь у жены, Разумовского, в записочках графа Петра и сочувственной улыбке Бенкендорфа. Он ничего не замечал, что происходило между Вильгельминой и сыном гетмана, да и не желал ничего замечать. Он жил и мучился иным. Он часами обсуждал с Бенкендорфом — докой по квартирмейстерской части — хозяйственное и административное положение полков, которые собирался вскоре сформировать.

Но императрицу Екатерину не удавалось обмануть. Она сразу уловила запах предательства, терпкий запах вражды и измены. Плотский запах воровато сблизившихся тел.

— Мой друг, неужели ты ничего не видишь? — спросила она сына.

Он смотрел исподлобья, впрочем, как всегда, неспокойным, блуждающим взором.

— Я не хотела, чтобы ты стал жертвой неискренних и злых особ. Тебе оказывают неблагодарность. Слишком часто Вильгельмина остается наедине с графом Андреем. Я разумовскую породу знаю, и их козни мне хорошо известны. Обрати внимание на поведение тех, кому отдал чистое свое сердце.

Да, он обладал чистым и добрым сердцем, и с этим добрым сердцем обращался к тем, кого считал верными до гроба друзьями. Он открылся им во всем, выложил все подозрения и слухи. Наконец, он упомянул грозное имя матери. И Вильгельмина разрыдалась у него на плече. Она плакала навзрыд и клялась, что ее и Андрея оклеветали, призывала в свидетели Бога и фрейлину Нелидову и провела собственную партию с такой непревзойденной ловкостью, что цесаревич усомнился не только в донесениях агентов матери, но и в ней самой, в ее словах, в ее умении проникать в самую суть вещей и событий. Неужели жена хотела отнять у него престол?

По приезде из армии Христофора Бенкендорфа он прямо спросил:

— Что мыслит о сем происшествии граф Петр? Ведь он чтил моего отца. Кому верить посоветуешь? Mutter? Кающимся интриганам?

Бенкендорф развел руками и опустил голову. В Москве ежедневно шли допросы Пугачева. Многое из того, что он показывал, передавалось Шешковским Екатерине устно и не вносилось ни в какие наисекретнейшие протоколы. Слишком часто мелькало имя покойного супруга и тоскующего сына, на которого хитрый казак прилюдно делал ставку: мол, сынок Павлуша не попустит надругательства над отцом и отомстит. Он и впрямь рассчитывал добраться до Петербурга. Если бы удалось захватить в плен юного цесаревича, будущее нельзя было бы предугадать. Народ на наследников падок. Императрица знала, что пугачевцы везде разыскивали бумаги наипервейших русских фамилий, имевших не менее прав на престол, чем Романовы с Голштейн-Готторпами на запятках. Что тогда ждет цесаревича? И головка набок?!

— Пойдешь ко мне служить, — сказал цесаревич Бенкендорфу. — Мне умные и честные люди сейчас, как никогда, нужны. Так и передай графу Петру. А себе пусть сыщет другого квартирмейстера. Там воров полно!

Окажись Пугачев в Петербурге, гвардия и русские немцы не сумели бы спасти трон и императрицу. Судить ее было за что — мужеубийца! Да и кто знает, как повели бы себя немцы-колонисты, а их возле пугачевщины крутилось немало. Что ими руководило? Какой интерес? Часть манифестов писалась готикой, и подметные письма валялись даже в сенях Зимнего. Чего искала вообще Европа в русской неурядице? И чего добивалась? Россия лакомый кусок не для одних голштинцев. И императрица решила сохранить мир любой ценой внутри семьи — мир между Гессен-Дармштадтским, Голштейн-Готторпским и Ангальт-Цербстским домами. Но когда с Пугачевым и пугачевцами она разделалась, а Вильгельмина через год с небольшим отдала Богу душу, прихватив на тот свет и неизвестно чьего малыша, Екатерина не дала спуску цесаревичу. Она ознакомила сына с досье и выложила на стол неопровержимые, по ее мнению, доказательства. Да их и нельзя было расценить иначе, как бесспорные. Граф Андрей составлял безумные проекты обустройства России и обсуждал будущие реформы с Вильгельминой, вовсе не ставя в известность цесаревича — единственного законного, обладателя власти. Какую участь эта парочка готовила ему? Не участь ли отца? И чтоб головка набок?! Вильгельмина нуждалась, разумеется, в деньгах и делала займы в счет грядущих доходов. Значит, ей верили и ставили на Гессен-Дармштадтскую линию?! Значит, претензии почитались основательными. В сущности, Екатерина незаконно пользовалась и ее властью. Ведь именно она супруга наследника Петра III. Частица ее власти в руках императрицы. Хитрая и пронырливая гессенка надеялась на союз с Францией. В бумагах остались следы сношений с французским посольством. Любовная связь между Вильгельминой и графом Андреем более не вызывала у цесаревича сомнений.

— Кому ты верил? И ради кого ты предавал собственную мать? — едко вопрошала императрица, передавая одну страшную улику за другой из вороха изъятых бумаг.

Шекспировский сюжет на Петербургских подмостках

Он смотрел на мать пустыми глазами и думал совсем о другом — о том, что ему нужна своя армия, свои потешные полки, возглавляемые верными офицерами. Армия, прежде остального, — это организация, хозяйство, деньги. Ночью он послал курьера с короткой запиской: «С получением — быть при мне. Павел». Адрес вывел тщательно: «Господину обер-квартирмейстеру подполковничьего чина Христофору Ивановичу Бенкендорфу».

Но мать, мать! Мать, совмещавшая странным образом в одном естестве, как гермафродит, королеву Гертруду и дядюшку Гамлета — короля Клавдия, — опять оказалась права. Да, права!

— Какую тебе готовили участь? — тихо и зловеще спросила она. — Только ли обманутого мужа?

Сквозь отношения Вильгельмины и графа Андрея все явственней просвечивались отношения императрицы Елизаветы с Алексеем Разумовским, простым украинским казаком, который между тем не последнюю скрипку сыграл в устранении брауншвейгского отпрыска, царствовавшего Под русской личиной Ивана VI. И головка набок! Да только ли те, давние, отношения просвечивали? А сама мать и Орловы? Гвардейцы, в кордегардии говорили с усмешкой:

— Не один Гришка пользует матушку, но и братец Алексей.

Он содрогался от отвращения и обиды за себя, за непутевую мать и растерзанного отца.

— Вон из Петербурга презренного раба! — крикнул цесаревич, выбегая из кабинета императрицы. — Прочь! Убью!

И Гамлет убивал, не раздумывая, людей, стоявших на пути и унижавших его. При чем здесь: to bee or not to bee? Символ колебаний? Разумовские, однако, были еще очень сильны. Фельдмаршал граф Кирилл Григорьевич сидел в Батурине и по-прежнему влиял на малороссийское шляхетство, хотя и утратил гетманские клейма. Екатерина предпочитала не ссориться с теми, у кого к поясу были приторочены сабля и аркан, а за спиной болталось меткое ружье. Запорожское казачество било из них не хуже, чем Преображенские гренадеры. Казачьи пушкари ни в чем не уступали бомбардирам. Жар пугачевщины едва начал сползать с ее полных, пока не обвисших, но уже в красных прожилках щек. Она удалила графа Андрея сначала в Ревель, к немцам, чуть позже отослала к отцу в Батурин и, наконец, когда гнев сына поутих и новая любовь слетела к нему с небес, а свежая — крепкая, красивая и выносливая — супруга зачала будущего императора Александра, коварного друга отправили посланником в Неаполь.

— Пусть козни строит там. Авось напорется на наваху. Неаполитанцы — горячая публика. Ты не печалься и вспоминай прошлое. Жена у тебя такая прелестница и умница, каких свет не видел. Пусть случившееся будет уроком. Верь матери, и только ей!

Матери он по-прежнему не верил. Получив в подарок Гатчину, вовсю развернул подготовку к созданию личной гвардии. Христофор Бенкендорф ни в чем отказа не имел. Ермолая Бенкендорфа цесаревич произвел в дворцовые коменданты. Христофор сам дневал и ночевал на петербургских фабриках — выбивал лучшую амуницию и к тулякам за оружием часто мотался.

— Ты с кем воевать собрался? — спрашивала мать полусерьезно. — Больно много берешь.

— С Индией! С кем еще?! — отвечал сын.

— С Индией?! Это хорошо, — говорила мать. — Давно пора.

Угрозу убить графа Андрея цесаревич чуть не выполнил в Неаполе. Отказавшись заранее жить в приготовленном доме, он, однако, во время осмотра ради любопытства, а то и с тайной целью, схватил внезапно графа Андрея за рукав и увлек в другую комнату, громко сказав:

— Flamberge au vent, monsieur lecomte![34]

Он занял боевую позицию и стряхнул ножны с лезвия шпаги. Бенкендорф и Салтыков стали между ними.

— Что подумают о русских добрые неаполитанцы! — запричитал Салтыков. — Зачем они отправляются путешествовать? Чтобы убивать друг друга? Опомнитесь, ваше высочество!

Бенкендорф мощной широкой ладонью держал цесаревича за запястье, не позволяя сделать выпад. Он чувствовал, как яростно бьется пульс. И цесаревич вдвинул шпагу в ножны. Граф Андрей насмешливо поклонился и вышел. Ему, вопреки прогнозам императрицы Екатерины, ничто не угрожало на территории Неаполя. Он находился под покровительством королевы Марии Каролины и даже вел переписку с русским двором из ее спальни в промежутках между любовными утехами.

Великая княгиня не ревновала мужа к прошлому, как и советовала ей Тилли Бенкендорф. Друг-предатель вызывал у великой княгини презрение, и она любила супруга за пережитые страдания и унижения с еще большей страстью jusqu’à la folie — до безумия! Она до подробностей поведала Тилли историю неудачного брака цесаревича. Впервые за долгие годы сердечных отношений с Тилли она не избежала эротических подробностей. Эротические причуды самого мужа она по молодости лет считала обычным проявлением всепожирающего чувства.

— Да это Шекспир, — шептала Тилли, — просто Шекспир! Бедный Павел, бедная моя подруга! Как тяжко жить с подобным грузом воспоминаний.

Несмотря на то что в Неаполе они славно провели время: слушали чудесные оперные голоса и мелодии уличных музыкантов и даже принимали участие в карнавалах, где с помощью обнаженной плоти демонстрировались самые разные человеческие возможности и пристрастия, посетили Помпею и Геркуланум, взбирались на Везувий, ощущая себя там в волнующей власти тайных мировых сил, — ни цесаревич, ни особенно великая княгиня и ее alter ego[35] Тилли фон Бенкендорф все-таки не ощущали себя полностью свободными и по-настоящему счастливыми. В последний раз бросая взгляд на Неаполитанский залив, великая княгиня сообщила Тилли о том, что граф Андрей и здесь остался верен собственным гнусным принципам. Ему мало, видно, приключений в портовых кабачках, которые он посещал переодетым в сопровождении наемных неаполитанских слуг, так он вдобавок, не очень-то скрываясь, соблазнил жену короля Фердинанда Марию Каролину, и их отношения, причем самые интимные, стали темой для шуточек рыночных торговок рыбой.

— И Бог не покарает этого aimable roué[36], — сокрушенно возмущалась Тилли, отчего-то особенно невзлюбившая графа Андрея. — Как можно терпеть в составе имперского посольства такого утонченно безнравственного человека? Это позор для твоей страны, дорогая.

Через два года граф Андрей преспокойно покинул Неаполь, и пророчества императрицы Екатерины не сбылись. Наваха его миновала. Он увез оттуда горы королевских подарков, бесчисленные ящики с антиквариатом и вкус поцелуев страстной неаполитанки. Для любителей международной эротики замечу, что итальянские солдаты в войну 1941–1945 годов умыкали украинок и женились на них, поплевывая на строгие приказы дуче.

В вихре парижских встреч воспоминания о шекспировском Гамлете как-то потеряли болезненную остроту, хотя тамошние умники чаще и чаще за спиной цесаревича шептались о безусловном сходстве принца Датского и русского наследника престола. Д’Аламбер от него пришел в восторг. Сколько ума и благородства! Какая чарующая мягкость! Какие познания в различных областях! В мастерской Грёза он обсуждал творчество Сальваторе Роза, а с Гудоном разбирал достоинства античных скульптур, которые видел в Геркулануме.

— Я с удовольствием сделал бы ваш портрет, — робко предложил на прощание Гудон, — и запрошу недорого. Такое лицо, как ваше, запоминается художнику надолго.

— Прекрасно! Но только если вы согласитесь на это время стать моим личным гостем в России, — любезно ответил цесаревич.

Тилли ассистировала цесаревичу во всех беседах. Она показала себя лучшим толмачом и замечательным ходячим справочником.

На Марсовом поле маршал Бирон устроил в честь северных гостей военный парад. Французские драгуны выглядели бесподобно, что обрадовало Христофора Бенкендорфа. Он мечтал, чтобы основой армии цесаревича стали драгунские соединения. Он хотел, чтобы цесаревич отдавал предпочтение кавалерии — более дорогому удовольствию, но зато самому надежному военному кулаку. Тяжеловооруженные, в сверкающих шлемах, с пышными султанами, верхом на массивных лошадях, они олицетворяли не просто мощь и порядок в армии, но и красоту военного искусства, столь любезную сердцу каждого русского офицера.

По духу цесаревич родился пехотинцем, а Бенкендорфы обожали лошадей. Англо-нормандская порода давно привлекала Христофора изяществом, мускулистостью и аристократичностью экстерьера. Знаменитый генерал Флери позднее много сделал для укрепления этой ветви достойных всяческого уважения существ. Нормандия, а точнее, Ле-Мерлёро и Ле-Контантен поставляли лучшие образцы. Родиной отродья Мерлёро был весь департамент, но особенно кантон Орн. Предания гласили, что порода была обязана своим происхождением армориканской расе, жившей в западной Галлии у берегов Атлантического океана. Арморика — это, по сути, Нормандия и Бретань. Лошади там мельче и благороднее, они своего рода кавалерийские аристократы. При Людовике XV начался расцвет коннозаводства.

— Наши знатоки, — сказал с горечью маршал Бирон, — предприняли попытку — надо признать, неудачную — скрещивания с датскими жеребцами… — И здесь, на Марсовом поле, их не оставляла в покое Дания. — Страна Гамлета, подражавшая своим южным соседям, усиленно разводила и экспортировала жеребцов. Но они наградили наших норманов тяжелыми головами, плоскими ребрами и предрасположенностью к всевозможным болезням — свистящему удушью, лунной слепоте и другим.

Христофор Бенкендорф запомнил слова Бирона, чтобы предупредить отечественных ремонтеров.

Король Людовик XVI, чувствуя пристрастие русских к лошадям и видя, как у одного из них, Бенкендорфа, загораются глаза, весело рассказал цесаревичу, как он спас нормандскую породу:

— Я приказал моему шталмейстеру князю де Ламбек отправиться в Британию и купить там пятьдесят полукровных английских жеребцов. Крепких, немножко туповатых, как все островитяне. Но улучшение породы, конечно, длилось долго. Английские жеребцы с ленцой. Мой отец обожал лошадей, но ничего не понимал в коннозаводстве, хотя считал себя покровителем этого промысла. К сожалению, он был высокого мнения о проклятых датчанах, испортивших нам породу. Он любил Шекспира, и при его жизни Гамлет верхом на лошади проезжал по сцене.

Довольный своими намеками, Людовик XVI перевел беседу на другую, но не менее щекотливую тему.

— Я слышал, что в составе вашей свиты нет лица, на которое вы могли бы положиться полностью. Если это так, то, может быть, в спутники вам назначить герцога де Линя — человека в высшей степени благородного? Неужели слухи верны, ваше высочество? — настойчиво спросил король.

Цесаревич побледнел и смутился.

— Не совсем. Я окружен преданными людьми. Но я был бы очень неосторожен, если бы держал при себе какого-нибудь любимого мною и отвечающего мне тем же пуделя и императрица знала бы об этом. Прежде чем я покинул бы Париж, я уверен, мать моя из Петербурга велела бы бросить несчастную собачку в Сену с камнем на шее, чтобы лишить меня верного стража. Поэтому никому не проговоритесь, что вы подарили мне прекрасную лошадь и слышали, как я назвал Бенкендорфа своим другом. Иначе их ждет печальная участь.

— Самое неприятное и опасное заключается в том, что всегда находятся люди, охотно выполняющие подобные приказы, сопровождающие нас неотступно, — тонко улыбнулся Людовик XVI, несмотря на собственное легкомыслие, нередко попадающий в точку.

Система зеркал: спектакль в спектакле

Слух о том, что сам д’Аламбер сравнивал в частной беседе графа Норда с принцем Гамлетом, быстро распространился по Парижу и достиг ушей русских. Он усилился особенно после свидания взволнованного цесаревича с бароном Неккером, недавним министром финансов короля и человеком, чьи интересы далеко выходили за рамки чисто коммерческие. Его дочь — будущая мадам де Сталь, уже сделавшая первые шаги на литературном поприще и прославившаяся позднее глубоким пониманием исторической ситуации, знавшая тогда о России больше, чем многие просвещенные умы Франции и Швейцарии, не могла не отметить бросающегося в глаза сходства.

Перед отъездом из Парижа, где они жили сперва в Английском трактире, а затем в доме князя Барятинского, между великой княгиней и Тилли в присутствие Бенкендорфа произошел разговор, целиком посвященный этим быстро распространившимся сплетням и чуть не послуживший основанием для дипломатических осложнений.

— Какая же роль отводится мне? — наивно поинтересовалась у Тилли несколько встревоженная великая княгиня.

— Ты главный персонаж из первого акта еще не написанной русским Шекспиром пьесы.

— Трагедии?

Тилли пророчески молчала. Еще когда в Вену — сразу после посещения Киева и Варшавы — приехали родители великой княгини из Монбельяра и празднества, балы, концерты, спектакли чередовались с длительными прогулками по австрийской столице и беседами с императором Иосифом II, кто-то из придворных предложил сыграть «Гамлета», который шел с великим Брокманом в заглавной роли. Фамилия титулованного остроумца осталась неизвестной. Его, однако, поддержали. Охотников до скандальных ситуаций всегда немало. Заманчивое зрелище: увидеть в зале человека, чья судьба так или иначе изображается на сцене. Спектакль — в спектакле! А там — в шекспировской пьесе — ведь еще один спектакль. Система зеркал углубляет эпоху. Бернардо или Марцелл походили бы на Бенкендорфа. Гример Михаэлис подчеркнул бы сходство двумя легчайшими прикосновениями кисточки.

Да, весь мир — театр и люди в нем — актеры! Как не подивиться столь точной мысли? Однако Брокман вдруг отказался от столь лестного предложения — играть в присутствии таинственных гостей из Санкт-Петербурга, один из которых носил титул герцога Шлезвиг-Голштейн-Готторпского и на котором лежал отблеск далекой Дании. Брокман представил театральной дирекции аргументированное возражение: в помещении окажется два Гамлета, что безусловно не понравится императрице Екатерине. Брокман продемонстрировал незаурядную предусмотрительность, за что и получил от императора Иосифа II пятьдесят золотых дукатов. Вена таким образом счастливо избежала ссоры с могущественной русской соседкой. В Австрии скандал не выплеснулся наружу, но Париж не Вена, Париж свободный город. Здесь, несмотря на Бастилию, слухи порхают легко, свободно, как почтовые голуби. Гамлетовский шлейф протянулся за цесаревичем через всю Европу.

— Это слишком опасное сходство, — сказала великая княгиня Тилли, — и я просто в отчаянии от мысли, что императрица придаст значение болтовне безответственных умников. Если она откроет томик Шекспира и возобновит в памяти текст, то беды не миновать. Скандальные слухи могут попасть в газеты, и тогда один Бог знает, что нас всех ждет по возвращении.

— И Бог не знает, — заключила Тилли. — Ваш православный Бог совершенно непредсказуем.

Один Бенкендорф лучше жены и ее подруги, лучше всей свиты понимал, что их ждет в Петербурге. В офицерской среде имели опыт общения с императрицей: ее гнев не ограничивался никакими разумными пределами. Он заходил так далеко, как только могла заходить власть в России. Власть была орудием индивидуального гнева и была безгранична.

Великая княгиня открыла наугад томик Шекспира.

— Сколько раз императрица, иногда почти теми же словами, увещевала моего дорогого мужа: «…сбрось свой черный цвет… Нельзя же день за днем, потупи взор, почившего отца искать во прахе. То участь всех: все жившее умрет и сквозь природу в вечность перейдет». А он ей отвечал: «Сударыня, я вам во всем послушен».

Бенкендорф почел за благо оставить подруг вдвоем. А Тилли отобрала у великой княгини сборник пьес и с присущей ей любовью к точности принялась искать строки, напоминающие происходившее в Зимнем и Царском Селе.

— Да это просто история вашего двора! Шекспиром должен был бы заняться Шешковский. Англичанин знал русскую интригу не хуже нашего бедного Клингера. Сколько раз за месяцы, что я рядом с тобой, слышала намеками то, что Гамлет вещал открыто: «Еще и соль ее бесчестных слез на покрасневших веках не исчезла, как вышла замуж…» При виде Орловых Павел темнеет лицом. Разве ты не замечала? А видела, как он смотрит на их руки?

— Он мне по секрету поведал о них ужасные вещи. Он каждый день готов с ними расправиться, и я не сомневаюсь — расправится, когда взойдет на трон. Он не терпит унижений.

— А эти слова как тебе? — И Тилли прочла: — «Дух Гамлета в оружье!»

— Оружие он обожает. Это правда. Он сам не раз декламировал мне из «Гамлета», и в речь свою то и дело вставляет цитаты оттуда, иногда скрытые. Окружающее дурачье пьесы не читало — не поздоровилось бы ему в противном случае. Еще вчера в беседе с д’Аламбером он бросил: «Подгнило что-то в Датском государстве», имея в виду давние события на Урале. Я страшно испугалась, когда он — мы впервые осматривали вдвоем участок земли, который подарила императрица, — кинулся с протянутой рукой вперед и с невнятным криком исчез за деревьями. Его преследовали Fantômes. Мы в тот момент оставались, к счастью, одни. Возвратившись, он повторил дважды: призрак, призрак! О, отомсти за гнусное убийство. Я позже эти слова отыскала у Шекспира. Вообще он часто вспоминал о призраках. С другой стороны, его отношения с матерью вполне укладывались в завет отца Гамлета: «Но как бы это дело ни повел ты, не запятнай себя, не умышляй на мать свою, с нее довольно неба и терний, что в груди у ней живут, язвя и жаля». Я полагаю, что это одна из причин дьявольской ненасытности, которая так унижает и оскорбляет сына.

— Не преувеличиваешь ли ты, Софи? — ответила осторожно Тилли. — При всей поразительности очевидных совпадений Шекспир, называя Данию, имел в виду Англию, а не Россию, о которой если и имел сведения, то весьма поверхностные. Вместо Англии и Дании не будет ложью подставить, например, Испанию или Пьемонт: «…что можно жить с улыбкой и с улыбкой быть подлецом; по крайней мере — в Дании».

— Нет, я не преувеличиваю, — настаивала великая княгиня. — Ты знаешь, Тилли, его отношение к дядюшке Фридриху. Он считает его настоящим героем, и мы вдвоем обязаны ему семейным счастьем. Я лично обязана своим высоким саном. Ну пусть обстоятельства изменились. Я это хорошо понимаю. Я даже могу согласиться с тем, что мои братья раздражают дядюшку и что им следует потерпеть, пока ситуация улучшится. Но, скажи мне на милость, откуда ждать улучшения, если императрица запретила поездку в Потсдам, мы не посетим Сан-Суси и муж не обнимет своего кумира — великого Фридриха? Ты не знаешь, что сказал Павел, когда ему передали, что Орловы и Потемкин отсоветовали императрице включить Пруссию в наш маршрут. Мало того, понудили ее воспретить видеться с дядюшкой. «Пусть оберегутся, — прошептал он яростно, — пусть оберегутся! Они вспомнят судьбу Розенкранца и Гильдестерна, когда настанет час!» А предательство этого ничтожного фата Разумовского?! Затеять любовную интригу с супругой повелителя и друга? Политически интриговать с ней и для нее! Какие муки должен был пережить бедный Павел!

«Но какие муки суждено пережить и тебе, и нам всем, — подумала Тилли. — Да, Дания — тюрьма! Но что тогда Россия?!»

— И еще он добавил, что они пытаются на нем сыграть, как на флейте, извлекая самые различные им угодные звуки. Однако у них ничего не получится, сколько бы ни нажимали на клапана. «Я более сложный инструмент, чем какая-то паршивая дудка…»

— А я уже совсем запуталась, — грустно произнесла Тилли. — Чьи это слова: Гамлета или Павла?

— Павла и Гамлета.

Неожиданно дверь распахнулась, и в комнату вошел цесаревич в сопровождении Бенкендорфа, баронессы Оберкирх и герцога де Линя.

— Завтра утром мы уезжаем в Брюссель.

— Ну и слава Богу, — воскликнула великая княгиня. — Париж нам изрядно надоел сплетнями. Правда, Тилли? А в Этюпе нас заждались. Еще в Амалиенгоффе в начале зимы я обещала матери, что весной мы обязательно будем в Монбельяре и проведем с ними все лето. Сегодня седьмое июня, а мы еще в Париже.

— Ваше высочество, — взмолился де Линь, — день-два вы проведете в Генте. Затем коротенькая остановка в Брюсселе — и вы в объятиях родителей. Поедемте в Брюссель! Я не прощу себе никогда, если не покажу вам пляжи Остенде, старинные улочки Брюгге и абсолютно неповторимый Гент. Там есть на что посмотреть! Ах, Гент! Чудо-канал вынесет вас на побережье Северного моря. Совершенно незабываемая прогулка. Ваша родина, — продолжал с тонкой улыбкой де Линь, — Санкт-Петербург. Мне рассказывали, что он весь изрезан каналами, и вашему высочеству будет чрезвычайно полезно ознакомиться с тем, как они выглядят у нас в Европе. Тем более что его величество король Франции передал мне личный приказ сопровождать вас и предлагать вам лучшее, что есть у нас для обозрения. Кроме того, в Генте суконные фабрики выполняют военные заказы, производя тысячи метров великолепной ткани, образцы которой тоже вызовут интерес у вашего высочества. Полковник Бенкендорф говорил мне о ваших планах переустройства армии, о стремлении экипировать войска по новым моделям. Неужели вас, рыцаря, не привлекает Фландрия, прекрасная, изумительная по красоте земля. Вы увидите там старинные замки, напоминающие Эльсинор! И потом, гентский алтарь братьев ван Эйк… Мы с князем Юсуповым продумали каждый день до мельчайших подробностей.

— Хорошо, мы едем в Гент, — сказал решительно цесаревич. — Мы осматриваем Фландрию. Мы переночуем в Брюсселе. Мы катаемся на барке по каналам. Мы веселимся под вашим руководством, мой дорогой герцог! Бенкендорф, распорядитесь!

Сутки они провели в Остенде и Генте. Выехав на рассвете, днем уже оказались в Брюсселе и, едва успев перевести дух и переодеться, отправились в оперу. Доктор Крузе отпаивал дам чудодейственными эликсирами, снимавшими утомление. Музыка и превосходные голоса настроили путешественников на романтический лад. Цесаревич, который был неравнодушен к замкам и прочей рыцарской атрибутике, все вспоминал поместье герцогов Фландрских, сохранившее подлинный средневековый аромат. Одно время он носился с идеей выстроить нечто подобное в Павловске, но потом уступил уговорам великой княгини и Карла фон Кюхельбекера, которые убедили его в том, что среди зубчатых стен и подъемных мостов наследнику российского престола жить неприлично да и неудобно. Надев, однако, на себя императорскую корону, он вскоре занялся проектом замка, которому дал имя архангела Михаила, и соорудил мощное здание в кратчайшие сроки посреди Санкт-Петербурга. К чему это привело — известно.

Бенкендорф поддерживал рыцарские увлечения цесаревича, рассказывая ему о хитроумных форпостах Ордена тамплиеров, руины которых пока не исчезли с лица прибалтийской земли.

Опять fantômes

Подали ужин, но великая княгиня, сославшись на усталость, усугубленную посещением оперы, вышла вскоре из-за стола и, взяв с собой Тилли, отправилась отдыхать.

— Я оставляю вам Lane, — сказала она. — Надеюсь, баронесса будет достойно представлять меня и не позволит соскучиться дорогому де Линю.

Lane — интимное имя графини Генриэтты фон Вальднер — второй сердечной подруги великой княгини, вышедшей замуж за барона Оберкирха и оставшейся поэтому в Европе, о чем великая княгиня ужасно сожалела. Но скажите на милость, если у человека есть хоть малейшая возможность не ехать на житье в Россию, то кто от нее откажется? Великая княгиня мечтала увезти Lane в Санкт-Петербург. Тилли, конечно, ей была ближе, но Lane обладала своими непревзойденными качествами — нежным характером, впечатлительностью и острым ироничным умом, ни в чем не уступающим мужскому. Ей недоставало твердости Тилли, решительности, смелости. Тилли более надежная опора в борьбе с превратностями судьбы. Она скорее поможет выжить, выстоять, чем мягкая и лиричная Lane, получившая свою кличку от усеченного слова Саtalane[37]. Однажды в Монбельяре она явилась на маскарад в каталонском костюме — черные кружева на красном и белом фоне. Фурор, который произвела Генриэтта фон Вальднер, навсегда закрепил за ней звучное — Lane, отголосок тех счастливых дней, когда Монбельяр, притаившийся в розовых отрогах Вогез, постепенно становился настоящей провинциальной Меккой на северо-востоке Франции.

Как они наслаждались свободой и поэзией в садах Этюпа! Великая княгиня, Тилли и Lane составляли своеобразный и, надо заметить, противоречивый альянс, где две стороны вместе устремлялись к третьей под углом и из разных точек и вдобавок не очень ладили между собой. Баронесса Оберкирх в мемуарах ни словом не обмолвилась о существовании Тилли, будто мадам Бенкендорф в природе не существовало. Lane иногда игнорировала Тилли, Тилли часто не замечала присутствия Lane.

Тилли настояла на том, чтобы великая княгиня удалилась в приготовленные для сна покои. Остальные предпочитали провести вечер более весело. Герцог де Линь предложил, чтобы каждый рассказал какую-нибудь забавную или чудесную историю из собственной жизни. Все молчали, никто не отваживался начать первым.

— Разве в России нет ничего сказочного или волшебного? — спросил язвительно герцог. — Я слышал, что Россия — это страна чудес.

— Вот именно, — согласился цесаревич, темнея взглядом. — Слишком много чудес, и слишком много призраков.

— О, призраки, призраки! Это так интересно, так замечательно! — воскликнул герцог де Линь. — Я обожаю повести о призраках!

— Нет, нет, — сказала баронесса, — только не о призраках.

— Бенкендорф, — велел цесаревич, — давайте что-либо из своих военных приключений. Ну хотя бы про то, как вы с графом Петром в бурю переправлялись через Дунай. У тебя всегда неплохо получалось. А потом вы, князь, — обратился он к Юсупову.

Бенкендорф слыл весьма искусным и удачливым собеседником. Он умел развлечь собравшуюся публику приготовленным заранее любопытным случаем. Недолго думая, он повторил присутствующим, как вместе с генерал-фельдмаршалом Румянцевым пересек на барке в дурную погоду бурную реку и как один из моряков утверждал после, что он явственно видел на носу призрачную женскую фигуру в длинных белых одеяниях, которая плавными взмахами рук отгоняла кипящие волны.

— У меня было полное ощущение, что мы плывем по водам Стикса, — заключил Бенкендорф.

Он говорил увлеченно и живописно, с юмором и не без остроты, и слушатели остались довольны. Затем настал черед князя Юсупова, вспомнившего итальянское — игривое — происшествие, пережитое в молодости. Увлеченный красавицей с летучей походкой в одном из старинных дворцов Флоренции, он очутился в обществе давно отошедших в мир иной великих художников, которые рассуждали о принципах изображения женских прелестей, о дозволенном и недозволенном в искусстве.

Призраки выглядели так натурально, что Юсупов и впрямь поверил, что его фантастическим образом перенесли на несколько веков в глубь времени. Долго он не мог очнуться и разгадать эту волшебную загадку. В действительности оказалось, что подмастерья известных во Флоренции мастеров нарядились в старинные костюмы, загримировались и изображали любимых живописцев, попутно импровизируя текст, в который вкладывали собственные современные мысли об искусстве прошлого. Но князь Юсупов, и узнав правду, до сих пор не сумел отделаться от волнующего ощущения — ход времени шел назад, а затем двигался вперед, и все это происходило помимо его воли. Ему чудилось, что он побывал среди призраков. Цесаревич покачал головой:

— Ну, раз дело пошло о призраках, о Fantômes, то Куракин и Бенкендорф знают, что и мне будто бы возможно поделиться с вами не менее других любопытной историей. Но я стараюсь удалить подобные мысли: они меня когда-то достаточно мучили.

Никто ему не возразил. Цесаревич отвел глаза от сидящих за столом и продолжал с оттенком грусти:

— Не правда ли, Куракин, что со мной приключилось кое-что очень странное?

— Даже столь странное, ваше высочество, что при всем уважении к вашим словам я могу приписать этот факт лишь игре воображения.

Куракин выражался осторожно, страшась, с одной стороны, стать предметом насмешки, что при его самолюбии было бы абсолютно невыносимо, а с другой — вызвать неудовольствие друга и повелителя.

— Нет, это правда, сущая правда, и, если госпожа Оберкирх даст слово никогда не говорить об этом моей жене, я расскажу вам, в чем было дело. Но я также попрошу вас, господа, сохранить эту дипломатическую тайну, — прибавил он, улыбаясь детской и простодушной — почти смущенной — улыбкой, — потому что я вовсе не желаю, чтобы по Европе разошлась история о привидении, рассказанная мною, да еще о себе. За мной и так тянется слишком длинный шлейф. Но особенно моя просьба имеет отношение к тебе, Бенкендорф. Если ты поделишься с Тилли, то ничто — никакие клятвы не удержат ее, и жена все будет знать в подробностях. Ведь дружба выше клятв, не так ли, господа?!

Бенкендорф дал слово. Все последовали примеру Бенкендорфа, подогреваемые не просто откровенным любопытством, но и известными слухами о сходстве гамлетовской и павловской судьбы. Каждый втайне надеялся, что речь пойдет о призраке отца — императора Петра III, и требование молчания будто бы поддерживало эту надежду.

— Вы, ваше высочество, — сказал герцог де Линь, — можете во мне не сомневаться.

— А вы что думаете о моей просьбе, баронесса?

— Конечно, ваше высочество, будьте уверены в моей скромности. Я не подведу вас.

Куракин оставался вне подозрений. Но именно мягкая и добрая Lane первая не сдержала данного слова и в тот же вечер не поленилась вписать в альбом мелким бисером услышанное и позднее обнародовала в мемуарах. Именно ей, а не Тилли Бенкендорф мы обязаны поражающей воображение повестью, подтверждающей — из первых рук — связь шекспировского Гамлета с цесаревичем Павлом и, главное, свидетельствующей о том, что он от этого смертельно опасного сходства не открещивался.

Стенограмма баронессы Оберкирх

— Однажды вечером или, скорее, ночью, — начал цесаревич, — я в сопровождении Куракина и двух слуг шел по улицам Петербурга. Мы провели вечер у меня, разговаривали и курили, и нам пришла мысль выйти из дворца инкогнито, чтобы прогуляться по городу при лунном свете. Уверяю вас, господа, что если бы с нами тогда находился мой друг Бенкендорф, то мы бы совершили прогулку под конвоем эскадрона драгун, а вы были бы, в свою очередь, лишены любопытной истории. Не правда ли, Христофор?

В отсутствие Тилли Бенкердорф был беззащитен и становился удобной мишенью для острот цесаревича.

— Ничего не поделаешь, ваше высочество, мое дело безопасность и забота о вашей священной особе, а призраки не имеют ни пропуска, ни паролей. В свою защиту я хотел бы привести мнение его величества императора Иосифа Второго об организации вашего путешествия и, в частности, прогулок…

— Ну, не обижайся, Бенкендорф, ты знаешь, как я ценю твои заботы. Итак, погода не была холодная, дни удлинились; это было в лучшую пору нашей весны, столь бледной в сравнении с этим временем года на юге. Мы были веселы; мы вовсе не думали о чем-либо религиозном или даже серьезном, и Куракин так и сыпал шутками насчет тех немногих прохожих, которые встречались нам по пути. Я шел впереди, предшествуемый, однако, слугою; за мной в нескольких шагах двигался Куракин, а сзади на некотором расстоянии шел другой слуга. Правильно ли мы расположились, господин полковник? — спросил цесаревич, обращаясь к Бенкендорфу.

— Более или менее, — ответил тот. — Но лучше бы вам поменяться местами с князем.

— Будем в другой раз знать, ваше превосходительство, — засмеялся цесаревич. — Итак, луна светила настолько ярко, что было бы возможно читать, тени ложились длинные и густые. При повороте в одну из улиц я заметил в углублении одних дверей высокого и худого человека, завернутого в плащ, вроде испанского, и в военной, надвинутой на глаза шляпе. Он, казалось, поджидал кого-то, и, как только мы миновали его, он вышел из своего убежища и подошел ко мне с левой стороны, не говоря ни слова. Невозможно было разглядеть черты его лица; только шаги по тротуару издавали странный звук, как будто камень ударялся о камень.

Здесь Бенкендорф невольно вспомнил недавнее посещение Печерской лавры на окраине Киева. Какое сильное впечатление на цесаревича произвели древние захоронения, заключенные в деревянные колоды! Он не мог отвести глаз от одной ниши, в которой на досках лежала маленькая иссохшая мумия, и потребовал, чтобы ему показали, где нашел себе последний приют летописец Нестор. Он медленно двигался в полумраке за митрополитами по узкому пещерному ходу к небольшим подземным церквам, Антониевской, Варлаамовской и Введенской, и молча стоял у мраморного белого с серыми прожилками столба, подпирающего сводчатый потолок, устремив вверх взор, будто увидев кого-то вверху. Долгое время он провел у иконостаса, который создал по собственным рисункам резчик-сницар Карп Шверин, восторгаясь шедевром и все-таки все время оглядываясь, как человек, чувствующий присутствие кого-то, о ком знает он один.

Иконостас Шверина напоминал иконостас Растрелли в Андреевском соборе, но это было его достоинством, а не недостатком. Резчик-сницар получил от монастыря грандиозную сумму в четыреста рублей (пара лучших рабочих волов серой украинской породы стоила всего три рубля).

Воспоминание о задумчивом и каком-то оматериализованном взгляде цесаревича заставляло Бенкендорфа поверить в петербургскую повесть, которую не впервые слушал сейчас.

— Я был сначала изумлен этой встречей, — продолжал цесаревич, — затем мне показалось, что я ощущаю охлаждение в левом боку, к которому прикасался незнакомец.

У герцога де Линя невольно вырвалось:

— Когда Гамлет явился на свидание с призраком отца, он заметил: «Как воздух щиплется: большой мороз», а друг Горацио ему вторил: «Жестокий и кусающийся воздух».

Однако цесаревич не обратил внимания на многозначительную реплику.

— Я почувствовал охватившую меня всего дрожь и, обернувшись к Куракину, сказал:

«Мы имеем странного спутника!»

«Какого спутника?» — спросил он.

«Вот того, который идет у меня слева и который, как мне кажется, производит достаточный шум».

Куракин в изумлении раскрыл глаза и уверил меня, что никого нет с левой стороны.

«Как?! Ты не видишь человека в плаще, идущего с левой стороны, вот между стеной и мною?»

«Ваше высочество, вы сами соприкасаетесь со стеной и мною, и нет места для другого лица между вами и стеной».

— Я протянул руку, — и цесаревич поднялся из-за стола и действительно протянул руку, как слепец, — и впрямь почувствовал камень. Но все-таки человек был тут и продолжал идти со мною в ногу, причем шаги его издавали по-прежнему звук, подобный удару молота.

Бенкендорф хорошо знал эту манеру цесаревича — протягивать руку и как бы ощупывать что-то в воздухе. Он делал такой жест, правда, редко и в минуты крайнего душевного возбуждения.

— Я стал рассматривать его внимательно, — продолжил цесаревич, — и заметил из-под упомянутой мной шляпы особенной формы такой блестящий взгляд, какого не видел ни прежде, ни после. Взгляд его, обращенный ко мне, очаровывал меня; я не мог избегнуть действия его лучей. «Ах, — сказал я Куракину, — не могу передать, что я чувствую, но что-то странное».

Цесаревич часто высказывался подобным образом. Недавно в Киеве после посещения Михайловского и Софиевского монастырей они отправились крещатицким взвозом на Подол, где у Триумфальных ворот гостей встречал войт и граждане с хлебом и солью. После службы во Флоровском монастыре и теплой беседы с монахинями из лучших фамилий империи все отправились ужинать в магистрат. Едва стемнело, как вспыхнула иллюминация. Вверху под короной изображалось вензелевое имя императрицы, чуть ниже по сторонам имена великой княгини и цесаревича, еще ниже и посередине пиротехник вывел: Александр и Константин. Под этим пылающим великолепием рисовалось внутреннее убранство храма с жертвенником, а на нем тринадцать горящих сердец — по числу чинов, присутствующих на ужине в магистрате.

Цесаревич долго смотрел на картину, созданную искусным мастером, и потом промолвил, но так, чтобы никто, кроме великой княгини и Тилли, не мог услышать:

«Когда я вижу наши имена рядом — Павел и Мария, — меня охватывает какое-то тревожное чувство. Я многое бы отдал за то, чтобы здесь сияло имя только моего отца, а не матери».

Цесаревич протянул руку и указательным пальцем в воздухе вывел вензельную букву — начальную его имени и имени отца.

Два памятника

— Я дрожал не от страха, а от холода, — поежился цесаревич, сел вновь за стол и выпил бокал вина. — Какое-то непонятное чувство постепенно охватывало меня… — Опять это необъяснимое чувство! — И проникало в сердце. Кровь застывала в жилах. Вдруг глухой и грустный голос раздался из-под плаща, закрывавшего рот моего спутника, и назвал меня моим именем:

«Павел!»

Я невольно отвечал, подстрекаемый какой-то неведомой силой:

«Что тебе нужно?»

«Павел!» — повторил он. На этот раз голос имел ласковый, но еще более грустный оттенок. Я ничего не отвечал и ждал; он снова назвал меня по имени, а затем вдруг остановился. Я вынужден был сделать то же самое.

«Павел, бедный Павел, бедный князь!»

Я обратился к Куракину, который также остановился.

Бенкендорф посмотрел на Куракина. Скептическая улыбка застыла на полном красивом лице князя. Но он не вмешался в рассказ цесаревича.

«Слышишь?» — сказал я ему.

«Ничего, ваше высочество, решительно ничего. А вы?»

Что касается до меня, то я слышал; этот плачевный голос еще раздавался в моих ушах.

— Голос призрака?! — не то поинтересовался, не то уточнил герцог де Линь.

Цесаревич не ответил.

— Я сделал отчаянное усилие над собою, — продолжил он свою повесть с каким-то особенным выражением на лице, — и спросил таинственного: кто он и чего он от меня желает.

«Бедный Павел! Кто я? Я тот, кто принимает в тебе участие. Чего я желаю? Я желаю, чтобы ты не очень привязывался к этому миру, потому что ты не останешься в нем долго…»

Так вот почему цесаревич не хотел, чтобы великая княгиня узнала подробности невероятного происшествия на улицах Санкт-Петербурга! Пророчество дурно подействовало бы на нее.

«Живи как следует, — продолжил монолог таинственный незнакомец, — если желаешь умереть спокойно, и не презирай укоров совести: это величайшая мука для великой души…»

Желание и завет призрака надо привести на языке оригинала, чтобы не допустить ни малейшего произвольного толкования. А верить или не верить — дело каждой души.

Вот французский текст: «Je veux que tu ne t’attaches pas trop a ce monde, comme tu n’y resterds pas long temps. Vis en juste, situ desire mourrir en paix etne me prise pas les remords: c’est le supplice le plus posgnant des grandes ames».

— Он пошел снова, — и цесаревич будто набрался свежих сил для продолжения повести, — глядя на меня тем же проницательным взором, который как бы отделялся от его головы. И как прежде я был должен остановиться, следуя его примеру, так и теперь я вынужден был следовать за ним. Он перестал говорить, и я не чувствовал потребности обратиться к нему с речью. Я шел за ним, потому что теперь он давал направление нашему пути, это продолжалось еще более часу, в молчании, и я не могу вспомнить, по каким местам мы проходили. Куракин и слуги удивлялись.

— Посмотрите на него, — прервался цесаревич, указывая на Куракина, — он улыбается, он все еще воображает, что все это я видел во сне. Наконец мы подошли к большой площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо подошел к одному месту этой площади, к которому я, конечно, последовал за ним, и там он снова остановился.

«Павел, прощай, ты меня снова увидишь здесь и еще в другом месте».

Вот пророческие слова незнакомца на языке оригинала:

— Paul… — повторил герцог де Линь. — Это почти дословно совпадает с шекспировским: «Но теперь прощай! Уже светляк предвозвещает утро и гасит свой ненужный огонек. Прощай, прощай! И помни обо мне!»

— Ничего удивительного, — сказала взволнованная до глубины души Lane. — Все призраки ведут себя одинаково. Они молят нас, живых, чтобы о них не забывали. Это так естественно.

Цесаревич благодарно ей улыбнулся.

— Затем его шляпа сама собой приподнялась, как будто бы он прикоснулся к ней; тогда мне удалось свободно разглядеть лицо. Я невольно отодвинулся, увидев орлиный взор, смуглый лоб и строгую улыбку прадеда Петра Великого. Ранее чем я пришел в себя от удивления и страха, он уже исчез. На этом самом месте императрица сооружает знаменитый памятник, который изображает царя Петра на коне и вскоре сделается удивлением всей Европы. Громадная гранитная скала образует основание этого памятника. Не я указал матери на место, предугаданное заранее призраком. Мне страшно, что я боюсь…

Слова наследника великого престола о страхе звучали на языке оригинала так: «J’ai peur d’avoir paur…»

— …вопреки князю Куракину, который хочет меня уверить, что это был сон, виденный мною во время прогулки по улицам. Я сохранил воспоминание о малейшей подробности этого видения и продолжаю утверждать, что это было видение. Иной раз мне кажется, что все это совершается еще и сейчас передо мною. Я возвратился во дворец изнеможенный, как бы после долгого пути, и с буквально отмороженным левым боком. Потребовалось несколько часов времени, чтобы отогреть меня в теплой постели, прикрытого одеялами. Надеюсь, что рассказ мой обстоятелен и что я недаром задержал вас.

— Знаете ли вы, ваше высочество, что эта история значит? — спросил герцог де Линь.

— Она значит, что я умру в молодых летах.

Дословно он выразился: «J’ai mourai jeune». И действительно, он погиб в сорок семь лет, а предрекал, что проживет на свете сорок пять! При подобных обстоятельствах ошибка несущественная.

— Извините, если я не разделю вашего мнения, — возразил герцог де Линь. — Ваша история доказывает, несомненно, две вещи: во-первых, что не следует гулять ночью, когда хочется спать, и, во-вторых, не следует прикасаться к стенам, едва оттаявшим, в таком климате, как у вас. Другого заключения я из этого вывести не могу; что же касается вашего знаменитого прадеда, то призрак его, извините меня, существовал лишь в вашем воображении, а воображение возбуждали, быть может, прочитанные книги. Я уверен, что одежда ваша была запачкана пылью от стен домов с левой стороны. Не правда ли, князь? — закончил герцог де Линь, повернувшись к Куракину.

Слова герцога де Линя не вызвали ни протеста, ни одобрения, и вскоре все разошлись по комнатам. Через месяц с небольшим, когда цесаревич и великая княгиня в сопровождении Бенкендорфов и баронессы Оберкирх гуляли в садах Этюпа, пришла депеша с извещением об открытии памятника великому прадеду на брегах Невы. Когда Бенкендорф читал вслух депешу, он одновременно увидел, как цесаревич приложил палец к губам и сильно побледнел. Перед отъездом из Монбельяра он шепнул Lane, когда великая княгиня и Тилли уже сели в карету:

— Это сказка, придуманная, чтобы просто напугать вас.

Иными словами: «C’est un conte. a dormir, debout c’est une tolie, une extravagance pour m’amuser».

Но Бенкендорф так не думал. Слишком много совпадений. Как военный человек, он знал им цену. За совпадениями всегда стояла истина. В 1800 году перед Михайловским замком за несколько месяцев до убийства бедного Павла установили второй памятник Петру Великому. Прекрасный и неоцененный, надо сказать, памятник! Всадник и лошадь исполнены сдержанности и благородства. Он никуда не скачет и никуда не летит. Таинственная улыбка блуждает по смуглому, опаленному огнем лицу. Взор сверкает из-под военной шляпы. Среди листвы или в переплетениях облетевших веток его можно и не заметить сразу. Он невелик размером и появляется почему-то неожиданно, как призрак. Еще одна странная подробность. Статуя была отлита намного раньше, чем цесаревич и Куракин прогуливались ночью по улицам Санкт-Петербурга.

Из журналов князя Сергея Волконского и других участников войны

Соединение первой и второй Западных армий произошло в районе Смоленска, всемерно сейчас укрепляемого. Барон Винценгероде, оставив вместо себя полковника Бенкендорфа, отправился в город Духовщину для принятия под команду Казанского драгунского и трех казачьих полков. В его задачу входило также наладить сообщение между главной армией и корпусом графа Витгенштейна, который прикрывал дорогу на Петербург. Захват фуражиров и всяческие мелкие помехи французам вызвали в отряде немедленное желание войти в соприкосновение с неприятелем по-настоящему, и барон Винценгероде повел людей встык между Поречьем и Велижем. Нервы у всех были напряжены до предела. Коварство и вероломство Бонапарта вызывали всеобщее негодование. Россия ожидала сражения с Францией с замиранием сердца. Но когда корсиканец переправился через Неман и нашествие стало историческим фактом, многие ужаснулись, поняв по начальным сводкам, сколько неслыханных бедствий оно принесет любезному отечеству.

Казачий офицер хорунжий Ревунов рассказал Бенкендорфу на марше, как он удивился, впервые увидев солдат в неизвестной форме на нашем берегу.

— Я подскочил к ним и спросил: кто вы такие? И чего вам здесь надобно?

Старший по званию, в шикарном, золотом расшитом мундире и, очевидно, поляк, гордо воскликнул:

— Разве вы ослепли? Мы — французы!

Ревунов все-таки не поверил: войны вроде никто не объявлял, а Франция, чай, не близко отсюда. Вдобавок офицер говорил на ломаном русском языке с варшавским акцентом.

— Зачем же вы пришли в Россию? — спросил Ревунов.

И тут на него посыпалось со всех сторон и по-польски, и по-французски, и по-немецки. Кое-что он разобрал:

— Воевать с вами!

— Взять Вильну!

— Выгнать царя из Москвы!

А один сапер с сумкой, из которой торчали инструменты, крикнул яростно:

— Освободить, в конце концов, Польшу, черт побери!

Ревунов повернул коня и ускакал. По нему трижды стреляли, но он спешился и кинулся в зеленую мокрую от росы рожь, отогнав коня подальше. Тем и спасся.

— У них глаза горели ненавистью, как у голодных волков, — подытожил впечатления хорунжий.

Везде виднелись следы нашествия жестокого врага. Сожженные избы, ограбленные крестьянские дворы зияли выбитыми воротами, церкви осквернялись с особой изощренностью.

— Смотри, князь, что делают культурные европейцы, — позвал Бенкендорф ротмистра Сержа Волконского.

Картина, представшая перед глазами, не могла не ужаснуть. Пятеро молоденьких девушек в исподнем лежали, зарубленные, вповалку на земляном полу. Что они пережили перед смертью, нетрудно было догадаться. Естественное отвращение к описанию надругательств не позволяет дать более полное представление об извращенности солдатни.

Волконский схватился за голову и побежал прочь. Потом он долго стоял, прижавшись лбом к седлу.

— Остынь, Серж. Война, по сути, еще не началась, — сказал Бенкендорф. — Рубили палашами — значит, драгуны!

Барон Винценгероде скомандовал построение, и они сели на лошадей. В первые же дни войны сотоварищей по флигель-адъютантству полковника Бенкендорфа и ротмистра князя Волконского втянул водоворот событий, так как они оба находились в непосредственной близости к государю. Судьба связала приятелей надолго, и они пережили вместе очень трудные дни, успев хорошенько узнать друг друга. Еще до нашествия они сошлись тесным кружком, когда Бенкендорф возвратился из Парижа при довольно романтических обстоятельствах с дамой под густой вуалью. Но романтика не помешала по приезде собрать добрых товарищей и зачитать оригинальный проект для подачи государю, основанный на впечатлениях, полученных в наполеоновской столице. Бенкендорф там увидел, какую истинную пользу приносит жандармерия, водворяя спокойствие, чистоту и порядок по всей стране.

Волконский перед чтением, опустив ладонь на эполет Бенкендорфа, произнес несколько прочувствованных слов:

— Кристальная душа Александра, светлый его ум искренне верят, что жандармерия, созданная на честных началах людьми нравственными и смышлеными, может стать полезной и царю и отечеству.

Бенкендорф в проекте утверждал, что для управления державой образование такой целой отрасли соглядатаев принесет несомненную пользу. Он приглашал присутствующих и их друзей вступить в новую когорту добромыслящих. Однако проект, представленный государю, по сути, отвергли. Серж Волконский и Бенкендорф часто возвращались к нему в недели, предшествующие войне, словно предчувствовали, с какими явлениями русской жизни вскоре предстоит столкнуться.

Волконского судьба бросила в огонь сражения едва ли не раньше, чем Бенкендорфа. Его первым государь послал доставить высочайшее повеление второй Западной армии князя Петра Багратиона — идти через Могилев и Оршу на соединение с генералом Барклаем-де-Толли. И Волконский поскакал с верными казаками и драгунами, стараясь не попадаться маячившим на горизонте французским разъездам. Руки чесались вступить с ними в стычку и захватить хотя бы одного неприятеля. Позднее Волконский узнал, что, не имея ни от него, ни от князя Багратиона никакого положительного уведомления, послал с точно таким же приказом Бенкендорфа, а за ним вдогон — генерал-адъютанта барона Винценгероде. Кто-то из трех должен был добраться. Добрались все трое, только в разное время, ибо Волконскому пришлось пропустить целую колонну французов, шедшую наперерез.

В глазной квартире князя Багратиона, когда посланцы сошлись, был избран путь, по которому следовало действовать. Государь приказал Волконскому и Бенкендорфу оставаться при Винценгероде и помочь в создании отдельного отряда, а затем идти в Смоленск и превратить его в неприступную крепость. Отряд предназначался для диверсий в тылу Великой армии. Это было Волконскому и Бенкендорфу вполне по душе, ибо предполагало немедленное без санкции начальства нападение на захватчиков. Настоящий партизан сам себе хозяин и отвечает перед Богом и государем лишь за себя.

Тут надо сделать необходимое уточнение. Миновав Сурож, тайно отряд подошел к Велижу. Ни шороха не издали, ни звука. Казаки прекрасно осуществляют такой ночной поиск. Их хлебом не корми — только приказ дай! Подобрались и замерли, наблюдают: спокойно ли, дремлет ли враг по-прежнему. Вот время подошло, и внезапно сотня гикнула впродоль большой и широкой улицы. Остальной отряд кинулся стремглав на предместья. То-то каша заварилась! В полной темноте сшибки яростнее, и нет ни секунды на обдумывание. Но казаки мыслят быстрее, чем французы. Опасность подстерегает во мраке повсюду. Ночью вообще нелегко атаковать, а днем казакам не под силу. Французов куда больше. И пушки есть на конной тяге. Но пришельцы, когда наступает мрак, сразу теряются. Неуютно им и боязно.

Бенкендорф взял с десяток драгун и, после того как казаки скрылись, выждал, пока немного успокоится, и ударил снова по той же улице вдоль, разбивая окна и бросая внутрь зажженную паклю. Крики увеличивали сумятицу врагов. Дело напомнило Бенкендорфу события под Рощуком во время русско-турецкой войны.

Девятнадцатого июня 1811 года Михайло Илларионович Кутузов перешел из Журжи вместе с корпусом генерала Ланжерона. Его цель была соединиться с генералом Эссеном и таким образом сосредоточить общие силы за Дунаем.

На другой день перед самой оранжевой зарею, какие бывают едва ли не в одной Азии, когда природа застыла в таинственном, одурманенном ароматами сне и голосистые певчие птицы на мгновение умолкли, чтобы набраться сил и с первыми острыми лучами солнца вновь грянуть утреннюю томительно-любовную песню, коварные турки, неслышно подобравшись к аванпостам, внезапно напали на дремавшую казачью цепь. Турка в коварстве перешибал казака, как казак перешибал француза. Но турка против француза — пустяк, а казак — наоборот, с казаком приходилось считаться.

Палатка Бенкендорфа, разбитая поодаль от цепи, зашаталась от поднявшейся суматохи. Пробужденный выстрелами, он велел Сурикову немедля седлать. Но, выскочив наружу и ничего не увидев дальше десяти шагов из-за поднявшегося тумана, он, на удивление младших офицеров, страшно обрадовался.

— Ребята! — крикнул Бенкендорф. — Не бойся турка! Вопи что есть мочи за двоих, а то и за троих! Вступай в бой, где застал врага!

Сумятица и вопли усилились, но это была лишь видимость неразберихи у русских. Казаки и драгуны, избавленные от необходимости искать начальство, чтобы получить от него указание, бились где придется и как придется, и вскоре все было кончено. В ближнем бою турка трудно одолеть, если не напугать. Характером он слаб, и в одиночку ему трудно сражаться. В массе турки почти непобедимы, потому что жизнью не дорожат.

— Ваше Высокоблагородие, — подбежал к Бенкендорфу Суриков, таща на аркане пленного янычара, — вот турка и по-русски понимает. Сколько, думаете, за него возьму?! Майор Храпов просит позволения ударить отбой. Турки забоялись и перестали преследовать казачков на флангах. А у нас глотки пересохли!

Сам Бенкендорф, полуодетый, в белой разодранной рубахе, отирал травой окровавленное лезвие сабли. У копыт его любимого коня Валета валялся, скрючившись, турецкий офицер в тюрбане — рыжий и голубоглазый, выплескивая изо рта толстую струю черной жидкости. Это был не первый зарубленный Бенкендорфом, но отчего-то он его пожалел сильнее прочих, подумав, что если бы не война, то мог бы с ним встретиться при совершенно иных обстоятельствах.

— Смотри, — сказал он Сурикову, — какой красивый малый. Женщины, вероятно, его любили.

— Бабы ноздреватых любят, — ответил Суриков, — и кривоногих.

Пленный янычар, сидя на земле, грустно смотрел на своего товарища, просунув два пальца под аркан, чтобы не задохнуться.

— Это сын нашего паши, — сказал он и заплакал. — Тело продайте отцу. Золота много получите, больше, чем за меня.

Когда солнце очистило воздух, перед бенкендорфовским авангардом замерла сильно поредевшая конница турецкого паши Хасана. Тогда Бенкендорф разослал ординарцев на все передовые посты и дал команду атаковать. Завязалось правильное кавалерийское сражение. Вперед пошли Ольвиопольский гусарский, Чугуевский уланский и два казачьих полка…

За действия под Рощуком, особенно за дело от 22 июля, когда он при нападении на тыл с левого фланга опрокинул во главе чугуевских улан густые турецкие толпы и перебил лучших наездников, Бенкендорф получил орден Святого Георгия четвертого класса и благодарность Кутузова.

С той поры Бенкендорф при недостаче войск полагался на солдатские глотки.

В поисках отечества

Французы встретили отряд плотным ружейным огнем, и пришлось отступить. Где наши, где неприятель, разобраться невозможно, но когда начало рассветать, Волконский с Бенкендорфом очутились друг против друга с саблями наголо и, слава Богу, только посмеялись своему неудачному наездничеству.

Попытку внезапной атаки признали потом все-таки не очень обоснованной, хотя и французам досталось порядком.

Двадцать шестого июля в Озерок был послан разъезд для обозрения вражеских сил, сконцентрированных у Поречья. В двенадцати верстах наткнулись на неприятельский патруль и захватили одного офицера и два десятка кавалеристов, ссадив их с коней. В Поречье тогда находился корпус генерала Себастиани, шедший прямиком на Москву. Он располагал двадцатью пушками. Разведка донесла о приближении русских. Не зная их количества, Себастиани отступил к Рудне. Вот тут и началось сражение под Велижем, которое получило позднее известность. Два французских батальона противостояли Винценгероде. Решили напасть на них врасплох. В авангарде двигался Бенкендорф. Барон с драгунским полком должен был ворваться в город.

Двадцать восьмого июля перед рассветом Бенкендорф у вражеских аванпостов взял влево, чтобы освободить дорогу для основного отряда Винценгероде. Но если бы поспешил прямо и не свернул, то успел бы больше. Однако французы увидели казаков и открыли ружейный огонь.

Винценгероде приказал отступить, жалея живую силу. Кавалерия кинулась им вдогон — до сотни сабель. Казаки пустились наутек и, заманив, повернули коней, рассыпаясь по полю и взяв неосторожных в клещи. Кого порубили, а кто и быстро ускользнул назад. Корм лошадям задали возле Велижа.

Особо отличились в схватке отличный казачий офицер полковник Иловайский 12-й и ротмистр князь Волконский.

Барон Винценгероде, однако, намеревался сделать поиск на Витебск. Эта мысль пришла к нему в голову давно. В Витебске провиант, аптека, обоз — словом, Витебск пошатнуть неплохо.

Неподалеку от Бабиновичей на коротком привале в расположение отряда явилось несколько здоровенных евреев в своих удивительных одеждах и сгрузили прямо на землю под копыта бенкендорфовского коня связанного французского капитана, оказавшегося кабинет-курьером, который скакал из Парижа от Савари к императору с наиважнейшими депешами. Наполеон тогда уже был под самым Смоленском. Курьера часа через три отправили под конвоем в Санкт-Петербург к государю, предварительно ознакомившись с секретной корреспонденцией.

Бенкендорф обратил внимание, что с самого начала войны евреи заняли резко антифранцузскую позицию. Вот и сейчас подстерегли кабинет-курьера, который покинул Бабиновичи не таясь и с их стороны никакой каверзы не ожидал. Эскорт ехал вольно, будто на прогулке. Как вдруг на окраине местечка Сульцы, не обозначенного даже на карте, несколько дюжих молодцов в черных длинных лапсердаках, полы которых были засунуты за опояски, молча, без малейшего шума и приписываемого всегда евреям крика схватили не успевших испугаться лошадей под уздцы, стянули рывками на землю польских объевшихся на привале улан, перекололи их обыкновенными кухонными, еще пахнувшими луком ножами, вытащили опешившего курьера из коляски и на более привычной к отечественным дорогам таратайке погнали что есть мочи к русскому авангарду, шедшему в сторону Бабиновичей, а сами бежали рядом, держась за что придется.

— Каков же по численности был эскорт? — спросил недоверчиво Бенкендорф у еле отдышавшихся от бега евреев.

Люди в лапсердаках молчали по причине дурного знания русского языка. Слово «эскорт» их поставило в тупик. Тогда Бенкендорф повторил по-французски. Предводитель евреев ответил, что по-французски разговаривать не желает. Бенкендорф заговорил по-польски и затем по-немецки.

— О, это другое дело! — воскликнул предводитель. — Господин генерал изъясняется по-немецки как настоящий немец!

Евреи наперебой ответили, помогая себе пальцами, что они прикончили с десяток улан. Предводитель являлся одновременно владельцем таратайки — малый лет сорока, крупный, мощный, мясистый.

— Ваше сиятельство, разрешите мне остаться в отряде. На территории, занятой французами, меня ждет смерть.

— Вы ведь всегда поддерживали корсиканца?! — удивился Бенкендорф. — Что же случилось сейчас?

Евреи неодобрительно залопотали, отрицательно замахали руками и даже угрожающе придвинулись поближе к стоящим возле Бенкендорфа казакам.

— Но, но! — осадил их Суриков. — Сдай назад!

Толпа все-таки была вооружена, и не только кухонными ножами. Предводитель сделал успокоительный жест:

— Ваше сиятельство, тот, которого вы называете корсиканцем, обманул нас и позволил полякам надругаться над нашими надеждами. А мы, евреи, народ свободный и давно сбросили с себя египетское иго. Распространился слух, что русский император пообещал нам покровительство. Русские хорошие, добрые люди. Они не обманут, как французы. Ученый рабби из Шклова Иошуа Цейтлин всегда утверждал, что свободу евреи получат от северного царя, а фон Цейтлин — у вас в России его называют фон Цейтлин, — так вот фон Цейтлин знал, о чем говорил, недаром светлейший князь Григорий Потемкин сделал его своим главным фактором.

— Отлично! Надейтесь! — улыбнулся Бенкендорф, — И ловите поболее кабинет-курьеров.

О фон Цейтлине он слышал давно. Известный в Санкт-Петербурге откупщик Абрам Перетц был женат на его дочери и имел сына, а друг Перетца и драматург Лев Навахович написал драму «Сулиоты, или Спартанцы XVIII века», которая шла на театре с успехом. Бенкендорф смотрел и сделал автору, с которым его познакомил князь Шаховской, два-три замечания, поскольку жил на острове Корфу с генералом Спренгпортеном, когда формировал отряды из албанцев против Наполеона, собиравшегося захватить Ионические острова.

Бенкендорф тронул шпорами коня. Еврей дотронулся до его стремени и произнес с печалью:

— Хуже, чем в ksiestwo Warzawskie[38], не будет. Мы дрались за свободу и что получили взамен? Мы ищем для себя отечества, в котором нас бы не преследовали.

«Действительно, что они получили взамен?» — подумал Бенкендорф, поворачивая коня и подъезжая к уже развязанному и пришедшему в себя плененному капитану, чтобы расспросить его.

Когда Бенкендорф жил в Париже, в салонах только и обсуждали Code Napoleon[39]. Императора осыпали похвалами. Еще бы! Code Napoldon представлял всем народам равные права, в том числе и евреям, которые начали занимать в экономической жизни Франции важное место. Но не прошло и полугода, как император отменил собственный декрет и ввел ограничения для евреев на десять лет в северо-восточных — эльзасских — департаментах. Rada Stanu (Совет управления) в Варшаве этим воспользовался. Если в Париже можно прижать евреев, и ничего! — все терпят, то почему в ksiestwo Warzawskie не попробовать? Если Наполеон берет обратно собственные обещания, то полякам сам Бог велел. Никто уже с восторгом не вспоминал, что еврейский отряд Берека Иоселовича погиб на валах предместья Праги во время штурма фельдмаршалом Суворовым польской столицы. Старинная заскорузлая ненависть, подогреваемая клерикалами и подлыми слухами, разгорелась с новой силой.

Евреи разозлились и на французов, и на поляков и обратили свой взор на Север — к русскому царю. Царь — красавец, ухаживает за дамами напропалую и не спрашивает у них ни национальности, ни вида на жительство, ни цензового свидетельства!

Богач и ученый рабби из Шилова Иосиф фон Цейтлин обещал евреям молочные реки с кисельными берегами под ферулой правителя Северной Пальмиры. А фон Цейтлину верили больше, чем Господу Богу.

Евреев поблагодарили и отпустили с миром, а предводителя отправили в обоз, и Волконский таскал его за собой до тех пор, пока русские войска не освободили захваченную вокруг Бабиновичей французами территорию. За голову предводителя сулили тысячу франков.

Скучные военные будни

Тем временем развернулись кровавые сражения под Смоленском. Поиск на Витебск обещал удачу. Драгуны и казаки двигались параллельно большой Смоленской дороге, вылавливая фуражиров и жадных мародеров, нападающих на окрестные селения. Но самое парадоксальное состояло в том, что Винценгероде бил в хвост наполеоновской армии, которая быстро шла к Москве и была вынуждена одновременно вести и арьергардные бои, постоянно чувствуя поблизости воинственно настроенного противника.

Они скакали по скользкой, покрытой грязцой траве впереди эскадрона изюмских гусар, рассказывая друг другу забавные маскарадные происшествия с дамами, и смеялись во все горло, — не как полковник и ротмистр — флигель-адъютанты государя, а как корнеты после удачных и веселых маневров.

— Мы вколачиваем их в Москву, о стены которой они расшибутся, — сказал вдруг Волконский, сдерживая лошадь, словно что-то предчувствуя.

— Бонапарт проиграл войну. Это несомненно. И знаешь почему? — Бенкендорф наклонился к Волконскому и положил руку на плечо. — Да потому, что он не сумел установить свое правление на занятой территории. Гарнизоны стоят лишь в крупных городах. А остальное пространство — главное крестьянское пространство — свободно от постоя.

— Действительно, мы едем по земле, которая у него на карте, вероятно, закрашена синим.

Едва Волконский произнес эти слова — из-за дальнего еще поворота выскочила толпа гренадер. Они быстро заняли боевой порядок в три ряда и открыли беглый огонь по передовому разъезду изюмских гусар. Трех сбили сразу, один повернул назад, пригнувшись к луке седла.

— Бенкендорф, давай врассыпную! — крикнул Волконский, лошадь которого шарахнулась в сторону.

— Эх, дурачье! Где были ваши глаза?! Трах-тара-рах! — выругался Бенкендорф, — Сабли вон! Пол-эскадрона вправо, остальные налево! Марш!

Они начали ловко обходить стрелков по жидковатому полю, но вовремя увидели, как за перелеском прислуга вкатывает на холм два орудия, чтобы перекрыть им дорогу картечью. Если пушки заработают, в тыл гренадерам зайти не получится.

— Волконский, стой! — заорал Бенкендорф. — Накормят горохом!

Бенкендорф послал Сурикова задержать тех, кто его уже не мог услышать. А сам рискнул обернуться спиной к стрелкам и ударить через слабый перелесок по пушкам, пока неготовым к бою. Тонкие ветки хлестали по лицу, Валет грудью ломал поднявшиеся, еще не скошенные зарядами деревца. Только бы успеть!

Он безжалостно вытянул аргамака по крупу и первым влетел на плоскую вершину, достав длинной, видавшей виды зазубренной саблей ближайшего номерного. Он почувствовал, как треск от чьих-то разрубаемых костей звуком пробежал по клинку и неприятно отдался в судорожно сжатой ладони.

— Вали их в Бога душу мать!

Минута — и резня на холме окончилась. Никто не убежал: человек десять посекли, как капусту. Пора было уходить, потому что гренадеры развернулись и открыли огонь по прорвавшимся на холм изюмцам. Одному гусару пуля попала в рот и вынесла наружу весь затылок. Может быть, целились именно в Бенкендорфа? За гренадерами купчились всадники, и ясно было, что они пойдут в лобовую, увидев перед собой немногочисленного противника. Сейчас гренадеры раздвинутся и пропустят их. Ох французы и ловки на всякие тактические приемы! Да, пора было уходить! Второму изюмцу пуля угодила в грудь, и он, опрокидываясь навзничь, выпустил струю крови, хлестнувшую по руке Бенкендорфа. Целили определенно в него. Сам виноват! Всегда в блестящем мундире. Недаром Фигнер, не гнушавшийся переодеться в армяк, его ругал:

— Ты, брат, как парижский павлин! Смотри, подстрелят!

Не немцу говорить это немцу. Солдаты, когда видят блестящий мундир, боевую саблю и устремленность вперед, идут без оглядки. А казаков иначе за собой не увлечешь. Тут: или — или! Или каждый день играй со смертью, или пошел вон!

Волконский между тем спрыгнул с седла, чтобы помочь изюмцам привести пушки в негодность.

— Уходим! — скомандовал Бенкендорф. — Уходим! Ротмистр Волконский — это приказ!

Сбиваясь с шага и скользя, они бросились в распадок. Вязкая грязь не позволила французским кавалеристам на ослабевших конях догнать их.

— Противно убивать людей, — сказал Бенкендорф, счищая веткой кровь и грязь с колена, рукава и сапог. — И скучно. Скучные военные будни.

— Что поделаешь, — ответил Волконский. — Это ведь дорожное приключение. Считай, что мы защищались от напавших разбойников.

— Ты утверждал, что мы у себя дома, Серж. Войну он проиграл, конечно, но мы ее не выиграли пока и не скоро выиграем. У него трудно выиграть. Он сам любит бой и приучил солдат любить. Вот в чем его сила.

Два слова уточнения. Двадцать девятого июля Винценгероде приблизился к Усвяту. Французы ушли по Витебской дороге. В Усвяте было выгодно оставаться. Отсюда казакам и драгунам удобно делать набеги на растянутые вражеские коммуникации и брать в плен отставших. А отставших — не мало. Треть Великой армии отставала. Ее коммуникации испытывали невыносимые перегрузки. Дорогу приходилось охранять на всем протяжении. Еще в первой декаде июля Наполеон, прибыв в Кенигсберг, завершил обзор гигантских продовольственных складов и магазинов с амуницией.

— Надо все иметь с собой, — сказал он Дюроку мрачно, — вплоть до пожарных труб, ведер и насосов.

Беспрерывная бойня, которую он организовал на континенте и в которой непосредственно участвовал, развила в нем дар пророчества, что не удивительно. Много разнообразнейших ситуаций сидело в мозговых клеточках этого человека.

— Если бы в Египте я имел все с собой, то сейчас не мок бы под дождем здесь.

Отчаянные порывы балтийского ветра, пронизывающего и злобного, будто подтверждая слова великого человека, сорвали с него шляпу. Ему пришлось напялить чужую треуголку, совершенно изменившую облик. Дюрок едва удержался от улыбки.

Теперь содержимое этих складов — вдохновенный труд французских рабочих и крестьян — бездарно гибло посреди России, растаскиваемое и сжигаемое, правда, ценой немалой крови, казаками Иловайских и партизанами Винценгероде.

Страшно и больно было смотреть, как гибли плоды человеческого разума. Но еще ужаснее вообразить, что все необходимое попало бы по назначению.

Наполеон приказал после трехдневного Смоленского сражения четвертому корпусу генерала Себастиани покинуть окрестности Сурожа и присоединиться к нему. Себастиани предстояло первому войти в Москву. Винценгероде тогда направился к Витебску, а Бенкендорфа с восемьюдесятью казаками послал в Городок, чтобы очистить его от гарнизона, укрепить и открыть необходимое и регулярное сообщение с корпусом графа Витгенштейна, отвечавшего за безопасность Петербургского тракта.

Стычки принимали ожесточенный характер. Они становились все более жестокими. Пощады не было никому, да и никто ее не просил. Вот, например, что произошло в селе Самойлове, принадлежавшем княгине Голицыной — princesse Alexis. Крестьянские избы там вестфальцы подвергли жесточайшему разграблению. Жгли амбары, забирали все, что могло пригодиться, — утварь, теплые вещи, продукты. Винценгероде решил проучить мародеров. Но вестфальцы не позволили захватить себя врасплох, правильно отступили и лишь частью рассеялись. Кого-то казаки и драгуны перехватили, кто-то успел удрать на коне охлюпкой. Вестфальцы неплохие кавалеристы. Однако до сотни заперлись в большом строении с крепкими стенами у господского дома. На призывы сдаться ответили метким огнем. Убили и ранили до десятка солдат.

Тогда Винценгероде спешил два эскадрона драгун, приказал примкнуть штыки и повел их вместе с казаками на приступ.

Он шел впереди, устремив бесполезную шпагу на врага, возгласами подбадривая атакующих:

— За царя! За отечество! Смерть Бонапарту!

Волконский и Бенкендорф вломились за ним, и началась резня. Тут каждый увидел другого в смертельном бою и получил возможность оценить по достоинству.

Адъютант Винценгероде ротмистр Эльсбангер передал Волконскому приказ: взять обязательно офицера для допроса. Но никого не удалось отыскать — раненых уже прикончили штыками, остальные были мертвы. Всюду царили кровь и смерть. Драка и резня — каша и переплетение тел. Сразу не поймешь: кто — кого! Больше двухсот человек — клубок. Хруст, рев, вой, выстрелы! Ни команды, ничего! Бей, руби, стреляй. Только не промахнись. Никакой разницы между офицерами и солдатами. Грудь в грудь! Не ты — так тебя!

Ужасно, но что делать! Сначала думали выкурить огнем, но тогда какая-то часть вестфальцев спаслась бы, выпрыгнув из окон или уйдя через крышу.

Вестфальцы вели себя в Самойлове как звери. Церковь превратили в хлев. Ожесточение крестьян и солдат и их отношение к захватчикам казалось вполне закономерным. Любопытно, что в имении princesse Alexis жили католические монахи, преподававшие ранее в пансионе Николя. Серж Волконский многих из них знал как прекрасных педагогов. Но крестьяне приписали наставникам русских аристократов совершенно иную роль. Несчастные изгнанники нашли приют под крылышком княгини. А местный народ был уверен, что именно аббаты навели на Самойлово французскую рать, и в горе своем вопиял:

«Вот тебе, княгиня, и аббат Николя!»

«Вот тебе, княгиня, и аббат Соландр! И аббат Мерсье!»

Бенкендорф тоже прошел через игольное ушко аббата Николя, и если бы не горы трупов вокруг, сожженные избы и отчаяние бедных людей, лишившихся в преддверии осени и зимы крова, эти слова и обвинения вызвали бы только улыбку. Уж ненавистника корсиканского узурпатора аббата Николя никак нельзя было принять за французского шпиона.

Волконский и Бенкендорф вошли в чудом уцелевший помещичий дом и расположились в гостиной отдохнуть.

— Послушай, Серж, княгиня в молодости была недурна собой и, говорят, обожала приключения.

— Я не верю сплетням. Однако вкус у княгини отменный. Посмотри на гравюры, развешанные по стенам. Жаль, их попортили огонь и вода. Возьмем, пожалуй, на память по одной. Они нас всегда будут возвращать в этот страшный день.

— Да, день страшный. Я никогда не забуду, Серж, твоего меткого выстрела, который, в сущности, спас мне жизнь.

Волконский подошел к стене и снял две маленькие гравюрки в покоробленных обгоревших рамках:

— На память о смертельной схватке с вестфальцами.

— Они, правда, не представляют никакой художественной ценности, но зато вот этот сюжетик весьма смахивает на пережитое сегодня, — заметил Бенкендорф.

На картинке изображался эпизод из битвы при Фермопилах. Груды тел закрывали вход в узкое ущелье.

Позднее княгиня уверяла всех, что Волконский и Бенкендорф, предводительствуя казаками, дочиста ограбили ее жилище и особенно поживились произведениями искусств.

Через много лет, поздравляя Волконского со званием генерал-майора, Бенкендорф напомнил ему резню в Самойлове и комичные обвинения princesse Alexis:

— Не веришь ли ты по-прежнему сплетням?

— Нет дыма без огня, — рассмеялся Волконский, — а огня и дыма там хватало с избытком.

Томительный август

Седьмого числа отряд Винценгероде приблизился к Витебску. Фуражиры, орудовавшие вблизи города, бежали в ужасе и укрылись за его стенами. В самом городе Бенкендорф захватил триста пленных и потом двинулся к Полоцку. Винценгероде у Витебска взял восемьсот солдат и отправил под конвоем северным трактом в Петербург.

В первых числах августа даже для невнимательного наблюдателя становилось ясно, что наполеоновская армия вступила в полосу кризиса. Французы понесли огромные потери, коммуникации беспрерывно подвергались атакам, везде действовали летучие партизанские партии. Мародеры не забирались вглубь, рыскали только вблизи дорог. Наглости у них поубавилось. Грабеж не проходил безнаказанно. На расстрелы русские отвечали расстрелами. Дисциплина у французов в пехотных частях ослабела.

Восьмого августа Винценгероде хотел сблизиться с войсками Барклая-де-Толли. Бенкендорфу он передал письменный приказ, послав одного из доверенных евреев, который пробрался через захваченную территорию, чтобы вручить его.

Девятого августа отряд собрался в полном составе и отступил от Витебска по направлению к Дорогобужу. А итальянскую дивизию генерала Пино Наполеон направил к Витебску наперехват, и здесь с ее авангардом схлестнулся один из казачьих полков. Сам Винценгероде поспешил к Духовщине, а Бенкендорф начал орудовать по ночам в тылу, мешая Пино сконцентрировать дивизию в единый кулак.

Бенкендорфа поразило варварское отношение итальянцев к людям на занятой территории и особенно осквернение православных храмов. Их превращали в конюшни, кухни, казармы, разбивали иконостасы, срывали оклады с икон.

Итальянцы добрый, веселый народ! Потомки Леонардо да Винчи, Данте и Ариосто.

— Послушайте, сударь, — сказал Бенкендорф итальянскому аристократу, имя и фамилия которого занимали несколько строк, — не стыдно ли вам за ваш народ?

— Нисколько, полковник. Посмотрим, как будут вести себя ваши солдаты в соборе Святого Петра.

— Вы допускаете подобную ситуацию? — спросил Бенкендорф, привыкший к тому, что пленные аристократы поначалу держали себя всегда нагло и отчужденно, особенно когда узнавали в русском офицере немца.

— А почему бы и нет, полковник? Буонапарте обыкновенный корсиканский разбойник, а не Александр Македонский. Имея такого безответственного противника, русские вскоре завоюют весь мир.

Бенкендорф с интересом оглядел итальянца и приказал Сурикову хорошо его накормить и дать итальянского вина из собственного трофейного запаса.

Страшному разгрому подвергся город Белая, и неудивительно, что бельский и сычевский исправники легко привлекли в партизаны десятки жителей. Помещики не менее охотно, чем крепостные, шли в летучие отряды.

В Поречье с помощью партизан Бенкендорф захватил сто пятьдесят французских солдат. Итальянцы каждый день расстреливали обывателей, заподозренных в содействии русской армии, и только внезапный налет драгун и казаков Винценгероде прекратил эти зверства.

Теперь любой манифест Наполеона вызвал бы обратную реакцию. Неуступчивость императора Александра с первых дней войны привела к тому, что Наполеон очень быстро упустил время для политических решений.

Девятнадцатого августа отряд наконец вышел на Дорогобужскую дорогу. Остановку сделали в селе Покров и оттуда посылали партии к большому Московскому тракту.

Впереди лежал Воскресенск. Фланговый марш удался вполне. Отряд находился в двух-трех переходах от главной армии, верховенство над которой уже принял Михайло Илларионович Кутузов при весьма драматических обстоятельствах.

Чего греха таить! Среди высшего командного состава русской армии творилось неладное. Соперничество и клевета, недостойные намеки и сплетни, доносительство и местнические споры разъедали именно ту группу людей, которая призвана была самим временем сплотиться как никогда теснее.

Князь Петр Багратион на одной из встреч с главнокомандующим Барклаем-де-Толли ругал его так, что генерал Ермолов вынужден был принять меры, чтобы нижние чины не оказались свидетелями перепалки, где выражение «дурак» относилось еще к самым мягким. Друг друга крыли, ни с чем не считаясь, прибегая к приемам совершенно недостойным, указывая на нерусское происхождение многих военачальников, что и подрывало к главнокомандующему доверие со стороны простого народа. Однако оставалось абсолютно непонятным, почему грузин Багратион был больше русским, чем лифляндец Барклай.

Наконец армию вручили Михайле Кутузову. Тут уж не подкопаешься. Хотите получить русского главнокомандующего — пожалуйста. И какого русского! Екатерининского закала! Участника штурма Измаила. Командующего Молдавской армией, разгромившей турок под Рощуком. Генерала, изучившего все хитрости Наполеона в неудачную кампанию 1805 года.

Да, дряхлый старик! Через год отдаст Богу душу. Но какой старик! Сам Бог его отметил.

Двадцать третьего августа полковнику Нейдгардту 1-му из квартирмейстерской части главной квартиры поручили перед Бородинским сражением укрепить правый фланг позиции. В помощь ему дали капитана Муравьева, отличного топографа, впоследствии прославившегося взятием Карса и оттого присоединившего к своей фамилии соответствующее добавление.

Едва Нейдгардт и Муравьев обследовали крутой берег Колочи, велели устроить закрытые батареи и распорядились сделать засеки в лесу, как вдруг — снегом на голову — явился в коляске Кутузов. Медленно и тяжело взбираясь на небольшое возвышение против левого фланга второго корпуса генерала Багговута, Кутузов живо обсуждал с сопровождавшим его генералом Толем выгоды избранной позиции.

Этот голубой и ясный день вообще изобиловал неожиданностями. Из застывшей бледно-зеленой густой рощи поблизости, мощно взмахивая крылами, поднялся в небо орел-великан и, ничего не страшась, гордо поплыл к группе военных. На несколько мгновений он буквально замер над головой Кутузова и затем взмыл к солнцу. Потрясенные Нейдгардт и Муравьев замерли в каком-то оцепенении. Генерал Багговут снял фуражку и громко сказал:

— Ein Adler, ach ein Adler![40]

Кутузов тоже снял фуражку и широко перекрестился.

— Победа российскому воинству! — воскликнул он. — Сам Бог ее нам предвещает!

Эпизод у многих вызвал недоверие. Его причислили к разряду патриотических легенд. Но он так же правдив, как правдива история войны, сотканная из одних фактов. Когда спустя год тело Кутузова привезли в Санкт-Петербург, в небе над гробом тоже парил орел, что видели десятки тысяч людей. Вот это, быть может, и легенда, хотя и подтвержденная значительно большим количеством очевидцев.

Слух о добром предзнаменовании моментально распространился в армии и даже проник в тылы Наполеона.

Бенкендорф узнал об этом событии от Сурикова и немедля кинулся к Винценгероде, чтобы объявить построение.

— Ура императору Александру! Ура Кутузову! — надсадно кричали сотни глоток.

— Это первый шаг к победе, — сказал Винценгероде.

Отряд благополучно добрался до села Тесова, лежавшего на дороге из Гжатска в Сычовск. Рыщущих повсюду голодных фуражиров, отнимающих у крестьян продукты, подстерегали из хитро устроенных засад. Здесь, в окрестностях полусожженных и опустевших деревень, жестокость пришельцев проявлялась с не виданной дотоле откровенностью. Повсюду валялись трупы. Никто не мог чувствовать себя в безопасности — ни старики, ни женщины, ни дети. Женщин подвергали особо изощренным надругательствам, возили на телегах связанными за собой и пользовались, когда заблагорассудится. Многие от подобной жизни повреждались в рассудке и, если им удавалось освободиться, убегали в лес, чтобы там наложить на себя руки. Надо заметить, что подобного отношения к женщине не знала в XIX и XX веках в таком масштабе ни одна европейская война. Замужние не желали возвращаться в родные места, стыдясь того, что с ними сотворили, другие приходили в отчаяние, поняв, что их наградили дурной болезнью, третьи носили в своем чреве зародыш от неизвестного отца.

Однажды Суриков прискакал с докладом, что казаки в деревне застали французов прямо во время пирушки в бане с крестьянками, которых принуждали себя мыть. Когда Бенкендорф приехал в деревню и вошел в баню, перед ним предстала отвратительная картина, достойная кисти Босха. Он велел вывести французов наружу и расстрелять всех до одного — голыми, не позволив прикрыть срам. Молоденький паренек — эльзасец — никак не желал умирать, ползал на коленях, вспоминал родителей и клялся, что, если ему оставят жизнь, никогда не будет принимать участия в оргиях.

— Да я невинен, мсье! Я никогда не знал женщин. Клянусь!

Суриков снес эльзасцу голову одним ловким свистящим ударом. Тела побросали в бурьян на съедение волкам.

Винценгероде отступал через леса, окружавшие Москву. Гром пушечных выстрелов достигал предместий, распространяясь по течению реки. О Бородинской битве узнали в отряде только 27 августа, то есть 8 сентября по новому стилю, когда дошли до деревни Сорочнево на полдороге между Можайском и Волоколамском. Отряд нуждался в подкреплении, и Винценгероде собрался ехать к Кутузову, приказав Волконскому сопровождать его. Менее суток они провели в ставке. Главнокомандующий внял просьбе и отдал под начало Винценгероде егерский полк и шесть орудий на конной тяге.

Теперь отряд получил задание занять Звенигород и затруднять движение от города к Москве тех войск, которые будут направлены Наполеоном по этому тракту.

После Бородина и особенно после арьергардного дела при Крымском французов преследовали так слабо, что возникло опасение, как бы вице-король Итальянский не обошел правого фланга и не занял бы Москву, действуя в тылу русской армии. Для недопущения такого маневра и назначили отряд Винценгероде. На обратном пути Винценгероде, Волконский и Бенкендорф едва не попали в плен. Въехали в деревню, не подозревая, что на другом конце засели французы.

Подкрепление подошло быстро и сосредоточилось в Рузе. Оттуда, правда, пришлось ретироваться, хотя французы нажимали не сильно. До Звенигорода добрались без особых приключений. Местность показалась выгодной, и решено было дать здесь отпор неприятелю. Близ Саввинского монастыря в ущелье устроили казачью засаду. Казакам хорошо удавались молчаливые тихие засады и атаки лавой, где голос не менее важен, чем сабля.

Дождались, пока французы подошли на уровень монастыря, и тогда гикнули, да так удачно, что сразу вдребезги разбили вражеский авангард, взяли без счету пленных да и в ущелье оставили, отступив потом, с десяток убитых.

Оказать более серьезное сопротивление все-таки недоставало сил.

Двадцать седьмого августа действительно были получены первые известия о грандиозном сражении на Бородинском поле. Любопытная подробность — весть сообщили пленные. Основная часть отряда расположилась в Сорочневе. Винценгероде решил опять отправиться к Кутузову с докладом.

Двадцать восьмого августа казаки медленно продвинулись по направлению к Рузе. Наткнулись на крупный французский лагерь. Собрали совещание. Бенкендорф высказался за немедленную атаку. Он всегда выступал за самые решительные действия. Прежде всего надо добыть пленного, чтобы выяснить замыслы противника и примерное количество войск. Перед отрядом находился четвертый корпус вице-короля Итальянского. После Бородинской битвы Наполеон поручил ему охранять армию с левой стороны. Дорога из Рузы в Москву была перерезана, что, однако, не помешало отряду встревожить французские посты и, обойдя Рузу, стать на Звенигородской дороге. Тогда кавалерийские части из четвертого корпуса послали сбить отряд с позиции. Кутузов подкрепил Винценгероде егерским и тремя казачьими полками и добавил два орудия с зарядными ящиками. Части четвертого корпуса целый день оставались в Рузе.

Тридцатого августа передовые посты Волконского и Бенкендорфа добрались до Воронцова, остальные застряли в Велькине. Подкрепление, посланное Кутузовым, прибыло поздно вечером в Звенигород. Винценгероде приказал ждать его там, отправясь с драгунским полком искать выгодную позицию для защиты города. Бенкендорфу он поручил с тремя новыми казачьими полками прикрывать в случае чего отступление и следовать по горам, идущим цепью с левой стороны дороги из Рузы в Звенигород.

Тридцать первого августа на горизонте показалась французская армия. Пленные утверждали — не менее двадцати тысяч. Полковник Иловайский 12-й и Бенкендорф медленно попятились, но потом все-таки ударили по неприятельской коннице, и будто бы успешно. Однако вице-король Итальянский отправил к месту стычки пехоту и артиллерию, и Иловайский 12-й с Бенкендорфом были вынуждены уклониться от назревающего сражения. Особенно сильно Бенкендорфу досталось на мосту при переходе через безымянную речку, впадавшую в Москву-реку. Пришлось спешить казаков, чтобы заменить понесших серьезные потери егерей.

Отряд, пройдя Спасское, продолжал отходить к Черенкову, и тут Винценгероде вновь вызвали к Кутузову.

Вокруг Москвы

Все эти маневры и передвижения чрезвычайно важны, хотя невыигрышны для описания. Но тот, кто вникнет в их суть, легко поймет, сколь сложным тактико-стратегическим маневром явилась сдача Москвы Кутузовым. Она должна была произойти таким образом, чтобы у Наполеона оставался минимум преимуществ при овладении столицей. Более того, он должен был втянуться в хорошо замкнутое пространство, не сразу ощутив его замкнутость, и сгореть в нем, в этом замкнутом пространстве, заживо. Он должен был там задохнуться, имея один выход, а не несколько. Из нескольких он выбрал бы лучший, чего нельзя было допустить. Он должен был потерять там собственное величие.

В отсутствие Винценгероде отрядом командовал Бенкендорф. Впервые он с такой очевидностью ощутил хорошую артиллерийскую выучку у наполеоновских войск. Масса их двигалась, увлекая с собой орудия, которые при необходимости смело выкатывали на открытые позиции, чтобы проложить путь картечью. Стрелки и кавалерия делали все возможное, чтобы помочь орудийной прислуге действовать беспрепятственно. Драка чаще завязывалась там, где работала артиллерия. Защищая свою, Наполеон страстно желал подавить чужую, не позволить перехватить инициативу. Эту особенность его тактики не сразу удавалось понять. Ее великий человек всячески камуфлировал.

Примчался курьер от Винценгероде с приказом идти из Звенигорода прямиком к Москве и отражать французов на северо-западе у села Хорошова, где имелась налаженная переправа через реку.

Второго сентября французы метким огнем сбили посты, выдвинутые Бенкендорфом. Днем драгунский полк, егеря с двумя орудиями, перейдя мост, сожгли его за собой. Казаки остались драться, взяли двадцать пленных, перетащили их в барке на другую сторону, а сами переправились вплавь, держась за гривы лошадей.

Авангард четвертого корпуса, ошеломленный столь мощным отпором, остановился, подождал подкреплений и построился в боевой порядок, ожидая сигнала от Наполеона входить в Москву.

Боялись! И не напрасно! То здесь, то там вспыхивали очаги сопротивления, и стихийного, и, как видим, организованного. Возле Кремля вооруженный народ по собственной инициативе закрыл ворота, не подпуская кавалерийские разъезды. Пришлось разбивать преграды ядрами.

Главная армия покидала окольными кварталами древнюю столицу. А в центре начинался грабеж и пьяная вакханалия. Этого следовало ожидать, ибо власти чуть ли не первыми оставили обреченный город.

Винценгероде, получив инструкции от Кутузова, возвратился к отряду и повел его на Владимирскую дорогу.

Конь Наполеона, сбросивший его наземь два месяца назад у переправы через Неман, сейчас резво взбирался на невысокую Поклонную гору под золотыми и теплыми лучами русского солнца…

Отряд пересек Москву и стал на дневку близ маленькой деревеньки Фили, где разместилась главная квартира и где Кутузов провел свое знаменитое совещание. Бенкендорф видел, как блестящая кавалькада предводителей русской армии остановилась возле приземистой избы, где их ждал Кутузов. Они сходили с коней, бросали поводья ординарцам и, сняв треуголки, поднимались на крыльцо и затем исчезали в дверях. Бенкендорфа удивило, что среди приглашенных отсутствовал генерал-губернатор Москвы граф Ростопчин да и другие известные военачальники. Кутузов желал выслушать в узком кругу далеко не всех, хотя на воле он, подремывая, внимательно ловил мнения даже простых солдат и ополченцев.

Винценгероде, оказывается, получил очень важный приказ — идти кружным путем к Петербургскому тракту, чтобы охранять его и поддерживать с помощью летучих мелких соединений надежное сообщение с главной армией, а также расположить части на Ярославском и Рязанском трактах, которые возьмут на себя роль вестников, сообщая государю в Петербург о движении неприятеля, в том числе и по Московскому тракту. Таким образом офицеры Винценгероде и особенно Иловайские, Бенкендорф, Волконский, Орлов-Денисов и другие начинали играть ключевую роль в событиях, развернувшихся вокруг Москвы.

Театр провинциальной войны

Государь распорядился придать отряду все тверское ополчение и восемь резервных батальонов. Для прикрытия подступов к северной столице по-прежнему со стороны Двины держали корпус графа Витгенштейна, который полтора месяца назад разбил маршала Удино под Клястицами. Первая крупная победа русских над французами возвысила графа Витгенштейна в глазах современников и превратила в одного из самых доверенных командиров императора Александра. Дорогу на Петербург надо было наглухо закрыть. Однако тайный план эвакуации царской фамилии и государственных учреждений существовал. Таким образом от согласованности действий Винценгероде и Витгенштейна зависело немало. Отряд первого являлся как бы огромным аванпостом второго командующего.

Тверское ополчение, возглавляемое известным драматургом князем Шаховским, который славился не только своими комедиями, но и предками — Рюриком и Мстиславом Храбрым, без промедления примкнуло к отряду на Петербургской дороге. Мощный заслон давал определенные гарантии, что Наполеону его хвастовство дорого обойдется, если он попытается выполнить угрозу — выгнать царя из Зимнего. Притаившийся на какое-то время в Прибалтике маршал Макдональд дождался своего звездного часа.

В Подсолнечном Шаховской отыскал старых приятелей — Бенкендорфа и адъютанта Винценгероде Льва Нарышкина. Друзья страшно обрадовались встрече и, зная вкусы Шаховского, закатили ему шикарный обед. Настроение у всех приподнятое — силы прибавилось!

Ополченцы выглядели превосходно — крепкие, ядреные мужики и неплохо экипированные. Московские, тверские, ярославские, рязанские и прочие купцы и помещики раскошелились и после недолгих препирательств тряхнули мошной. Ополченцы зиму легко встретят. Обоз у них знатный, свой провиант. Оружия хоть и не вдосталь, но все же у каждого имеется — пусть и рогатина или кистень. В рукопашном бою умелый справный мужик орудовал ими не хуже, чем гренадер штыком и прикладом. Ополчение с тылу подпирало войска человеческой массой — месивом тел. Пускать его в ход, безусловно, не по-людски: враз картечью размечут, но в случае чего — вторым накатом можно, главное — ввести в соприкосновение с живой цепью противника. Тонкость эту стоит понять и оценить. Конечно, Россия воевала телами, но все-таки в XIX веке думала и мужика жалела.

А поют-то как тверяки! Как пляшут! Словно смерти нет! Заслушаешься, заглядишься! И все против супостатов намерены биться — лишь бы государь с Бонапартом не замирился.

Вышли на крыльцо с Шаховским и сразу окунулись в крестьянское море — дегтем вкусно запахло, овчиной и свежим хлебом. Ну куда Наполеону справиться с его тухлой мукой и подгнившей солониной. Эту тонкость тоже надо бы понимать. Одна надежда у корсиканца после рыцарского турнира — мирный договор. И дипломатические экивоки. А тут экивоками и не пахло.

Шаховской подозвал сотского и спросил:

— Ефимыч, способен ответить барину, как мы сюда шли и с каким настроем?

Ефимыч сдернул шерстяной колпак, поклонился Бенкендорфу в пояс, считая главным барином, и, смеясь, певуче произнес врастяжку:

— Только укажи, ваше сиятельство, поголовщину, и мы все шапками замечем.

— Али своими телами задавим супостата, — тихо, но внятно поддержал сотского товарищ, мрачноватый мужичонка средних лет, очевидно понимающий тактику войны, которой испокон века придерживалось русское правительство.

— Как, Ефимыч, мыслишь: стоит нам замиряться с бусурманами-французами? — поинтересовался Шаховской.

— Ни за какие медовые коврижки, ваше сиятельство. Как же так? Посечем их да и турнем взашей — вот тогда и по рукам ударим. Не желаем мы семя французское иметь здесь у нас.

Бенкендорф засмеялся:

— Молодец, Ефимыч! Найди моего ординарца Сурикова и передай, чтобы он тебя и твоих товарищей моей отметил. Если от стакана устоишь, бери еще.

— Ай да барин! Рисковый! Я-то устою. А хватит ли у тебя запаса? Ну-ка, мужики, споем?!

— Споем, что ли?! — поддержал мрачноватый мужичонка.

Вполне идиллическая картина завершилась громкой песней. Бенкендорф, Шаховской, Нарышкин и Волконский вернулись в избу, где их ждал Винценгероде за обеденным столом. Напротив сидел розовощекий офицер в парадном мундире французских гусар. На вид — павлин, совершенно не оробевший и, в общем, ничем не напоминавший перепуганного пленного.

— Знакомьтесь, господа. Это полковник Эмиль Барро — курьер императора Наполеона. Мы ведь обожаем ловить курьеров. Теперь он благодаря нашим казакам вне опасности и может отдохнуть до конца войны.

Барро, видимо, тонко чувствовал юмор.

— Вы, генерал, даже не можете вообразить, насколько близки к истине. Я только и мечтал, чтобы кто-нибудь меня избавил от этой треклятой войны, хотя я сделал три кампании с императором и являюсь кавалером ордена Почетного легиона.

Все расселись, и Барро очутился между Бенкендорфом и Шаховским, которые наперебой подливали ему вина, кстати, настоящее «бордо», отбитое людьми майора Пренделя и присланное на пробу начальству как лучшее доказательство военных успехов.

За окном тверские песни стихли. И ударил бодрый марш. Винценгероде удивился. Он ничего не слышал о появлении в лагере оркестра. Бенкендорф объяснил:

— Это музыканты барона Фитингофа, который бросил их в Москве…

Служители муз попали, что называется, в переплет, оставленные своим хозяином на произвол судьбы. Нарышкин тем временем вышел на крыльцо, и сразу в окна избы полилась возвышенная мелодия «Марсельезы». Барро даже прослезился.

— Я вижу, господа, — сказал он, — что вы люди не только благовоспитанные и умные, но и добрые. Вы оказали бедному пленнику редкую по своему великодушию встречу. Позвольте и мне быть откровенным с вами под звуки нашей патриотической мелодии. Франция принесла вам много страданий, но поверьте, что причиной всего вовсе не моя родина и мои соотечественники, а император Бонапарт, который заботился исключительно о собственной выгоде, бросая в огонь войны сотни тысяч молодых французов. Скоро от преждевременных конскрипций их совсем не останется, и наши прекрасные города и села он заселит кровожадными корсиканцами и итальянцами, которые ему ближе по духу и крови.

Бенкендорф и Шаховской переглянулись. Какая-то правда содержалась в словах Барро. Все молчали, пораженные горькими откровениями гусарского офицера.

— Он обманул нас, господа!

Чтобы сгладить неожиданно возникшую неловкость, Бенкендорф поднял бокал и воскликнул:

— In vino veritas![41]

В обычае у русских нет радоваться несчастью осознавшего вину врага. Волконский и Нарышкин быстро перевели разговор на другую тему, раскрашивая Барро, о чем пишут парижские газеты. Но и эти, казалось бы, пустяковые вопросы вызвали у гусара чуть ли не слезы.

— Ах, господа, наши газеты превратились в семейный альбом Бонапартов. Стыдно читать их. Каждая славит императора и приветствует мнимую победу над Россией, а мы в двух шагах от жестокого поражения.

Спас беседу, принимающую отчаянный оборот, Шаховской. Выяснилось, что Барро завзятый театрал и хорошо знал тайны парижских кулис. Барро прекрасно знал историю исчезновения мадемуазель Жорж из Парижа и был совершенно вне себя, узнав, что именно Бенкендорф умыкнул великую актрису, лишив настоящую публику наслаждения ее игрой.

— Неужели это вы и есть тот человек, который провел за нос всю шайку Савари? Невероятно! А утверждают, что на свете нет чудес! Поразительно, что я вас встретил здесь…

Но Барро еще не знал, какое чудо стрясется с ним через две-три минуты. Чудеса на свете есть, и концовка обеда с успехом доказала их существование. Внезапно в открытые окна ворвался шум, топот коней, звон сбруи и звуки перебранки, свидетельствующие о начинающейся ссоре между казаками. Бенкендорф выглянул наружу и подозвал ближайшего хорунжего, чтобы выяснить причину столкновения. Тот хватски отрапортовал. Оказалось, что «робяты» делят имущество какой-то захваченной вместе с коляской миловидной француженки, которая стояла ни жива ни мертва тут же, держа на руках славного малыша в розовом костюмчике и меховой накидке. Бенкендорф услышал за спиной взволнованный голос гусарского полковника:

— Ah! ma femme![42] — И Барро, отодвинув Бенкендорфа без всяких церемоний, бросился обнимать оторопевшую дамочку.

— Ah! mon mari![43] — вскричала она, заливаясь слезами и сунув казаку малыша, что было весьма кстати, ибо она тут же упала, потеряв от счастья сознание.

Дельфина — так звали супругу полковника — ехала к нему из Польши и дотащилась до Можайска, где коляску отбили, налетев на обоз, казаки Иловайского 12-го, совершавшие дальние рейды по тылам. Вот коляску они никак и не могли поделить. Трофей знатный!

Барро внес Дельфину в избу, за ним шагнул казак с малышом и бережно посадил на лавку.

— Очень у нас просила пощады. Очень ей сынишка дорог — из рук не выпускает!

Шаховской налил стакан дорогого вина до краев и поднес казаку:

— Опрокинь, друг!

Тот выпил, поморщился, но поблагодарил и, пятясь, исчез в дверях. На дворе вновь грянула удалая песня.

А утверждают, что чудес на свете не случается и что народ остервенел.

Винценгероде, оба Иловайских, Бенкендорф, Волконский и Нарышкин вернулись за стол, чтобы в конце концов завершить затянувшуюся трапезу. Счастливых супругов отвели в предназначенное им помещение.

Велика сила языка общения. Французский язык сближал верхний слой врагов, делал справедливо обозленных русских добрее, гуманнее, великодушнее. Они скорее прощали и не были так мстительны, как того заслуживали пришельцы. Многие французские матери и жены должны были поблагодарить свой родной язык, который сохранил им близких.

Падение Москвы

Двое суток отряд Винценгероде кружил в окрестностях Москвы, иногда приближаясь к ней на расстояние десяти — пятнадцати верст. Кровавое зарево обнимало полнеба. Порывы ветра доносили душноватый запах гари, и довольно долго офицеры Винценгероде не могли понять, что происходит в первопрестольной.

Неужели Москва подожжена? Однако бушующее разными оттенками зарево лучше донесений свидетельствовало о начале гигантского пожара. Ничто иное не дало бы такой зловещий небесный отсвет.

Со всех сторон к Винценгероде слетались сообщения. Днем и ночью с пленных офицеров, которых на арканах притаскивали казаки, Бенкендорф и Волконский снимали допросы. Натиск французов, однако, не ослабевал. Постепенно отряд они отжали к Всесвятскому. Ужасно не хотелось отступать дальше — к Черной Грязи, и, посоветовавшись, решили оставить на полдороге Иловайского 12-го с авангардом, выполняющим роль арьергарда.

Материалы допросов, перехваченные французские донесения, данные казачьей разведки Бенкендорф собирал для государя в один пакет. Картина вырисовывалась не очень утешительная, но зато правдивая. Особенно много документов раскрывало истинное поведение французской армии в Москве. В столице мало насчитывалось домов, которые не подверглись бы разграблению. Почту государю доставляли курьеры и фельдъегери всего за сутки. По всему Петербургскому тракту стояли посты связи, которыми командовал подполковник Войска Донского Победнов. Письма Кутузова из главной квартиры буквально по мановению волшебной палочки переносились в Зимний — так хорошо действовала летучая казачья почта, охранявшая тех, кто доставлял пакеты.

Винценгероде решил отправить к государю храброго офицера — поручика лейб-казачьего полка графа Орлова-Денисова. Не успели порядком обжиться в Черной Грязи, как Орлов-Денисов прискакал назад. Ночью он поведал Бенкендорфу и Волконскому, как его встретили в Северной Пальмире:

— Не с хлебом и солью и не с штофом водки. Вся почта, господа, поступает к государю через Аракчеева. Прямо с заставы при казаке меня к нему и отправили. Конвой в город не пропустили.

— Это по-нашему, по-гатчински, — усмехнулся Бенкендорф. — Кто вас знает, ребята, что вы за люди? Не самозванцы ли? Наполеона в мирном Париже знаешь как берегли?

— Ну ладно! Привели к Аракчееву. Вы о нем представление имеете. Даже чаю не предложил. Взял пакет с депешами и велел: «Сиди здесь, носа не высовывай!» Запер кабинет на ключ и ушел. Комедия, да и только! В отхожее место не пустил. Сижу — мучаюсь. Минуты считаю. Наконец возвращается мрачнее тучи. О сдаче Москвы, велит, никому ни полслова. Грозно так посмотрел и спросил: понял? На тройку проводил с конвоем семеновцев — и к заставе! Петербург производит грустное впечатление. Дождик моросит, туман с крыш не сходит. Только там отдали пакет для генерала — и по затылку: иди, мол, скачи, ползи, но не оглядывайся. Спасибо лошадей резвых дали. Обстановочка в Петербурге аховая, на каждом углу патруль.

Поболтали, покурили трубки и уснули, накрывшись шинелями. Нутром чуяли, что продолжение истории будет, потому и поднялись рано. Как раз прибежал ординарец Винценгероде хорунжий Попов:

— Ваши благородия, пожалуйте к генералу.

Пожаловали. Винценгероде держал в руках конверт с печатью государя:

— Regardez quel Empereur nous sommes a la Russie![44] — сказал он с оттенком гордости и протянул конверт Нарышкину.

Тот бережно открыл клапан, стараясь не осыпать сургуч, и стал читать, сразу переводя текст на русский для Иловайских и других казачьих и неказачьих офицеров, которые или не владели французским, или владели слабо.

Удивительная ситуация! И в удивительную ситуацию попал французский язык, а не русские офицеры. Вот какие шутки учиняет история государства Российского. Что там варяги с Рюриком! Что там Гедеминовичи! Что там татарское иго! Вот где иго настоящее — язык!

— «Генерал, — начал звонким голосом Нарышкин, — я не могу постичь, что заставило генерала Кутузова отдать Москву врагу после победы, которую он одержал при Бородине, но все, что я могу вам сказать, — это то, что, хотя бы мне пришлось в поте лица обрабатывать землю в глубине Сибири, я никогда не соглашусь помириться с непримиримым врагом России и моим».

Позднее письмо государя стало предметом спора. Знаменитый историк и участник войны генерал Данилевский между тем считал, что оно адресовано Кутузову и, следовательно, звучало несколько иначе. Однако Волконский сам держал его в руках. Как ему не поверить? Но, быть может, существовало два схожих письма?

Ободренные посланием офицеры живо обменивались мнениями: значит, падение Москвы не вынудит государя искать мира? Конечно, он расстроен гибелью древней столицы, но ведь и князь Пожарский воскликнул в похожих обстоятельствах: «Россия не в Москве!»

Однако и без Москвы Россия — не Россия.

— Да, без Москвы Россия — не Россия, — громко произнес Волконский, прочитав вслух мысли остальных.

— Недолго ему торчать на колокольне, — сказал Бенкендорф.

Пленные на допросах сообщали, что Наполеон первым делом взобрался на Ивана Великого и оттуда обозревал необъятные просторы, открывшиеся перед ним.

Генерал Иловайский 4-й утверждал, что корсиканец хотел увидеть донские степи, обнаружив тем особое свое коварство и желание причинить вред казачьему краю. Наполеон действительно ненавидел казаков, считал их отбросами человечества и всячески поносил.

О пользе и вреде жестокости

Дежурный драгун вызвал Нарышкина наружу — в штаб доставили свежих пленных. Одним из них, на удивление, оказался офицер русской службы Оде де Сион, которого лично знали и Бенкендорф и Волконский. Оде де Сион вчера вечером явился на аванпост переодетым в купеческое платье и потребовал свидания с Винценгероде. Воспитание Оде де Сион получил, между прочим, в Пажеском корпусе, где его отец служил надзирателем. Еще до войны юноша поступил в Литовский гвардейский полк. Теперь он якобы бежал из плена, переодевшись. В начале кампании его взял ординарцем сам Барклай. В штабе Винценгероде Оде де Сиона встретили сперва благожелательно. Офицеры не страдали шпиономанией. Ни у кого не закралось ни тени сомнения. Оде де Сион подробно поведал о собственных злоключениях, и Волконский с Нарышкиным — чистокровно русские люди — предложили ему приют.

— Послушай, Серж, — сказал через пару дней Нарышкин, — пойми меня правильно. Но не кажется ли тебе, что мы совершили глупость? Вот и Бенкендорф косится. А через его руки сколько прошло людей с подмоченной репутацией?

— Да никакой глупости мы не совершили, — ответил простодушный Волконский. — Что ж, бросить знакомца, хоть и не близкого, в беде?

— Ты не обратил внимание на костюм Оде? Бенкендорф человек наблюдательный и заметил в нем неумеренную щеголеватость. С чего бы?

— Что ты хочешь сказать?

— Что он, возможно, не совсем искренен с нами.

— Ну не бонапартовский же он агент?

— Все случается. Ростопчин выслал из Москвы сотни иностранцев, и кое-кого с основательностью.

— Это дело графа, — отозвался Волконский. — А наше дело помочь гонимому. Я не страдаю подозрительностью, и француз способен стать хорошим русским. Правда, за Оде де Сиона я не поручусь. Я с ним пуд соли не съел!

— Вот видишь! Я не хотел тебя, Серж, огорчать, но барон распорядился отправить его в главную квартиру.

— Надеюсь, он сумеет очиститься от павших на него подозрений.

— Ты слишком доверчив, князь, — сказал Бенкендорф, входя в избу и уловив, о ком идет речь. — Его место не здесь. Да и сам он это понимает.

— Вы слышали что-нибудь о деле Верещагина и Ключарева, господа? — поинтересовался Нарышкин. — О нем даже французы болтают.

— Это давняя история. С лета тянется. И не простая история. На ней многое у Ростопчина держится. Конца делу не видно. Я последних новостей не знаю. Слышал, что Верещагин зверски убит. Если это так, то не миновать нам позора, — пророчески заметил Бенкендорф.

Постоянное общение с пленными и оборотной стороной войны развило в нем интуицию и умение предвидеть будущее.

— Да кто тебе сообщил такой ужас? — спросил Волконский. — Что значит — зверски убит? Без суда?

— Возвратился Чигиринов из Москвы. Верещагина у губернаторского дома перед вступлением Бонапарта в город растерзала толпа.

— Кто ей позволил? А Ключарев?

— Ключарев будто бы окончательно изобличен, отстранен от почтмейстерских забот и чуть ли не в кандалах сослан в Сибирь.

— Не может быть! — не поверил Волконский. — Ключарев порядочный человек! Он — наш! Жестокость не всегда полезна, иногда и вредна.

— Согласен, — кивнул Бенкендорф. — Но обстоятельства таковы. Чигиринов высококлассный агент. Сведения его всегда точны.

— Не вздумай, Серж, ходатайствовать перед генералом за Оде. В любом случае в главной квартире он будет в большей безопасности, чем здесь, — предупредил Нарышкин. — Орлов-Денисов передает, что среди казаков большое недовольство.

— Оставим все это, — недовольно промолвил Бенкендорф. — Я Чигиринова отнял у Фигнера. У меня свои неприятности. А Фигнер требует его обратно. Ему скучно в Москву без него ходить.

Армия, несмотря на обилие выходцев из Франции и падение Москвы, по-прежнему оставалась доверчивой, как дитя. Чужая речь в устах офицерства воспринималась как нечто естественное. Баре! На каком же им еще изъясняться! Не на нашем — мужицком! На то они баре, чтобы по-французски болтать. Злоба отсутствовала. Первыми пробудились казаки. Взгляды их выдавали раздражение — пока раздражение. Но чаще и чаще все-таки возникали тревожные слухи — то переодетых разведчиков схватили, то ругали себя за то, что упустили явных предателей. Дело Верещагина, распавшись на ручейки неприятных и противоречивых сведений, постепенно проникало в военную среду. Среди казаков чувствовалось брожение. А они составляли значительную силу.

Из отряда Винценгероде несколько чинов полиции регулярно отправлялись в столицу разузнать обстановку. Сам Фигнер не раз бродил вокруг Кремля во французском мундире, и масса принесенных им впечатлений укрепляла офицеров в решимости сражаться до конца. Бенкендорф поражался, с какой настойчивостью Фигнер регистрировал малейшие изменения в действиях наполеоновской администрации. Он ничего не упускал, ничего не забывал и ничего не прощал. Дениса Давыдова зло спрашивал:

— Ты, сказывают, их жалеешь? Рюмочку наливаешь. Не расстреливаешь, когда ловишь на горячем? Отворачиваешься. Бенкендорф вот тоже отворачивается.

— Жалею? — захрипел простуженным басом маленький Денис Давыдов. — Не-е-ет! Не жалею. Но и не расстреливаю. Зачем?

— Дурак ты, Денис! Ты их вблизи не видел.

— Ну, только на кончике сабли, — захохотал будущий знаменитый поэт.

— Нечего смеяться! Физиономия у тебя неподходящая. От нее сразу русским духом тянет. Да не обижайся — не водкой! У тебя нос — пипочкой! Тебя за итальянца никак не примешь! И за баварца не примешь. А то бы разок с собой взял — другую бы песнь запел. С палачами полезно по-палачески. Для их же пользы и пользы их деток. Чтоб побольше сирот, тогда, может, чего и поймут.

Давыдов в растерянности молчал. Он знал, что Фигнер прав, но у самого рука не подымалась и уста не размыкались отдать кровавый приказ. Сражение — дело поэтическое, тут единоборство в чистом виде, а карать — уж пусть военно-полевой суд займется.

Бенкендорф укорял Фигнера в жестокости, хотя и сам спуску иногда не давал:

— Если есть малейшая возможность простить, то и надо простить.

— Вот ты и прощай, — отвечал Фигнер. — Посмотрим, где мы все очутимся. И сибирских верст недостанет. В Китай убежим, пока вот до Москвы добежали. Нету у меня такой возможности — прощать. Я давеча поймал карету, в которой ехал польский улан с двумя девушками-сестрами. Ну я его обычным способом отправил. Девушки мне описали, как он их отца убил.

Фигнер выстраивал взятых на месте преступления в шеренгу и приканчивал пистолетным выстрелом в голову. Нелегко его упрекнуть за подобные расправы, если трезво посмотреть на то, что творилось в России во время нашествия. Глаза Льва Николаевича Толстого не все приметили.

Однажды Фигнер с небольшим отрядом застал французов в церкви, куда они предварительно согнали десятка два баб и девок. Изнасиловав двенадцатилетнюю девчонку, латник-кирасир тесаком разворотил ей детородный орган. Фигнер распорядился прикончить всех пленных.

Между тем в главной квартире произошел неожиданный казус. Настоящий наполеоновский агент, которого вели на расстрел, встретив по дороге Оде де Сиона, переменившего купеческое платье на русский мундир, указал на него как на сообщника. Поднялась страшная кутерьма, нарядили следствие, но доказать ничего не удалось. Тогда Оде под конвоем отправили в Петербург. У Аракчеева заговорит. Позднее Бенкендорф узнал, что за Оде заступился Барклай.

— Шпион? Не думаю, — резюмировал запутанную историю Бенкендорф, — наверное, прижали, испугался, а французские жандармы хитры, умеют вытянуть из человека, что им надо. Таким образом и выведали какую-нибудь чепуху, дальше — больше, пригрозили и отправили на аванпосты. Я полагаю, ничего за ним другого нет, кроме глупости и трусости.

— Но честь офицера! — горько усмехнулся Волконский, человек восторженный и не любящий разочаровываться.

— Плен, Серж, ситуация сложная. Не дай Бог попасть. В плену иной делается как воск.

— Честь есть честь. Или она есть, или ее нет. Вот и все.

Все эти проблемы живо волновали не только офицеров в отряде Винценгероде, но и остальную огромную русскую армию. К сожалению, они не нашли настоящего отражения в русской литературе, где измена издревле презиралась, а жизнь без чести и в грош не ставилась. Девятнадцатый век на том стоял прочно.

Отец Герцена

Вечером прискакал казак от генерал-майора Иловайского 4-го с эстафетой: сей же час мчаться в Клин к Винценгероде в штаб.

— Что случилось? — спросил Бенкендорф у казака.

— Шпиёна братушки заловили, — весело ответил гонец. — К генералу везут. И с ним целый обоз! С зеркалом!

— Какого шпиона? Что за черт! Какое зеркало?

— Везут в Клин, — объяснил непонятливому начальнику казак. — К генералу. Шпиён обыкновенный, французский, во фраке. Зеркало среди барахла на возу торчит. А какой он на самом деле шпиён, нам не докладывали. Может, разбойник! Сейчас мужики все тянут, что плохо лежит.

«Шпионом» оказался человек, хорошо известный в двух столицах, — богатый и знатный московский барин Иван Яковлев. Доставил его на русский аванпост эскорт под парламентским флагом. На телегах — дворня, узлы да мебель. И зеркало на одном возу. Из окон карет смотрят во все глаза перепуганные домашние. В общем, картина для русского аристократа довольно обидная и мелочная. В довершение сундук на землю слетел, и из него женское нижнее рассыпалось, что и довершило унижение. Яковлева от всего этого душноватого кошмара отделили и повели к генералу Иловайскому 4-му, уже предупрежденному.

— Кто вы такой? — спросил сперва спокойно Иловайский 4-й, правда несколько ошарашенный неряшливым видом Яковлева и такой же неряшливой дворней, его окружавшей, мужского и женского пола, приживалками и приживалами, среди которых вполне могли затесаться неприятельские агенты.

Яковлев, привыкший, что его узнавали в лицо и без предъявления каких-либо бумаг, не пустился надменно в объяснения, а довольно резко ответил казачьему генералу:

— Прошу, ваше превосходительство, немедля направить меня к барону Винценгероде для сообщения чрезвычайной важности.

— Какой такой еще важности? — спросил, наливаясь раздражением, задетый Иловайский 4-й. — Объясни.

Яковлев отчасти смутился от грубого тона, но, вспомнив, как с ним обошелся маршал Мортье, почел за благо не вступать в пререкания, не корчить важную и неприкосновенную персону и не перечить военным. Однако разумное решение пришло с запозданием.

— Я везу послание от императора Наполеона моему государю.

— Твоему государю?! — вскипел Иловайский 4-й. — Да ты кто такой, с французским-то билетом? А?! Давай бумажку немедля! Не то велю тебя обыскать и взять силой. Нету никакого императора Наполеона — еще чего вздумал! А есть проклятый узурпатор и смертельный ворог России, место которому на виселице!

Дело принимало крутой оборот, и несчастный Яковлев только теперь начал понемногу соображать, в какую недостойную историю он ввязался — в буквальном смысле слова: из московского огня да в подмосковное полымя. Из сожженной и дымящейся Москвы, где трупы валялись в канавах и дворах, — в кипяток бурлящего народного гнева. На каждом втором-третьем белела окровавленная повязка. Со всех сторон смотрели лица со сверкающими по-волчьи огоньками глаз. Нету и впрямь никакого императора Наполеона, а есть узурпатор и враг России. Как же он так обмишулился?!

— Ваше превосходительство, — взмолился Яковлев, — я лично знаком с бароном Винценгероде, так как состоял при великом князе Константине Павловиче в Италии во время суворовской кампании…

Но Иловайский 4-й его не слышал.

— Лутошников, скачи в Клин к господину генерал-адъютанту и доложи все как есть. Ты сам видел и слышал, как он, такой-сякой, Бонапарта обзывал императором. Обоз отгони от двора и окружи кордоном. А ты, Совцов, — обратился он к другому офицеру, — прожогом к господину полковнику Бенкендорфу: пусть без промедления едет в штаб. Эту фигуру, — и Иловайский 4-й ткнул в Яковлева нагайкой, — в горницу под крепкий замок. На хлеб и воду до моего повеления. Писульку на стол, сукин сын! Будешь знать, как с французом шашни заводить.

Лутошников и Совцов пулей вылетели из комнаты, а Яковлев, от всего от этого пришедший в полуобморочное состояние, вынул из сафьянового портфельчика, который еле удерживал в дрожащих руках, письмо и опустил на край стола. Иловайский 4-й презрительно подгреб его рукоятью к центру.

— Пакость эту и трогать противно! Двух казаков сюда и сотника Зацепина.

Как из-под земли, возник Зацепин.

— Головой отвечаешь за писульку. Ясно? — И Иловайский 4-й вышел из помещения прочь, досадливо хлопнув плетью по голенищу и даже не взглянув на обомлевшего Яковлева.

Вот бы его перетянуть как полагается — крест-накрест!

Почтовые унижения

После получения точного известия, что Бонапарт занял Москву, Винценгероде отослал егерский полк в распоряжение главной квартиры. Но взамен неожиданно получил два отличных боеспособных соединения — Изюмский гусарский полк и лейб-гвардейский казачий, которые отправил генерал Милорадович провести разведку и рекогносцировку на правом крыле армии. При надобности — вступить в бой и не трусить. Гусары и лейб-казаки не сумели потом отступить через Москву и усилили отряд Винценгероде. Изюмцева там любили. Их эскадрон был давно прикомандирован к отряду. Образовавшаяся довольно крупная часть спокойно добралась до Ярославской заставы, давая приют в обозе и подкармливая жителей, бегущих из столицы в северном направлении.

Завидев русских, французы немедленно послали дивизию Фриана вмешаться и отбили смелый поиск, оттеснив Винценгероде до самой Тарасовки. Пришло подтверждение от Кутузова: строго защищать Петербургскую и Ярославскую дороги, а также извещать великую княгиню Екатерину Павловну, перебравшуюся к тому времени в Ярославль, обо всем, что происходит в окрестностях Москвы.

Основные силы Винценгероде миновали село Виноградово и сделали привал в Чашникове, расположенном на большой дороге, ведущей в новую столицу. Полковника Иловайского 12-го Винценгероде назначил в авангард, а сам с остальным отрядом ушел в Пешковское. Между тем соединения 4-го корпуса генерала Себастиани появились на Петербургском тракте. Кавалерийские аванпосты замаячили у Черной Грязи. Мелкая война изнуряла французов, вынужденных искать по ближним деревням пропитание и фураж. Расчет Наполеона на гигантские запасы не оправдался. Их надо было еще доставить по назначению и распределить на небольшие партии, чтобы они растеклись ручейками среди голодных и жаждущих солдат. При явном отсутствии дорог и хороших карт это была обреченная затея. России Наполеон и его квартирмейстерский отсек в штабе Бертье не знали и не понимали. К настоящей войне они не подготовились. Война с Россией — не рыцарский турнир. В туманном представлении о пространстве растворилось бонапартовское величие.

Партизаны майора Пренделя, с которыми объединились местные жители, не давали покоя неприятелю ни днем ни ночью. Ночью французы хотели отдохнуть. Зачем воевать ночью? Ночью надо спать.

Но не тут-то было! Русские воевали круглосуточно и самым нецивилизованным образом — в лесах, из засад, нападали на обозы, поджигали избы, заваливали колодцы, и не перечислить всего, к чему французы не были готовы. Казакам карта не нужна. Они и без карты проберутся. Однако немножко подъевшая овса французская кавалерия оттеснила все-таки Винценгероде к Клину. Бенкендорф же с лейб-казаками и двумя другими казачьими полками двинулся на Волоколамск, защищая фланг. Он совсем оказачился, если не считать мундира. Ухватку приобрел донскую, сменил коня, пересел на низкорослую мускулистую, но очень резвую и понятливую лошадку. Завел настоящую плеть и удобное седло.

Четырнадцатого сентября он с боями подступил к Волоколамску. Французы, не выдержав напора, бросились наутек, а их гнали, беспощадно рубя, до самого Сорочинева.

Бенкендорф разделил группу на четыре части и назначил сбор в селе Грибове. Каждый самостоятельно отправлялся в поиск и рыскал по лесам и селам, выгребая забившихся туда французов. Вот эта неожиданность и внешняя неуправляемость — нерегулярность военных действий совершенно разрушала врага и держала его постоянно в нечеловеческом напряжении. Наполеон абсолютно не владел тактикой современной национальной войны. Бенкендорф ездил по деревням, сбивая крестьян в ватаги, и сам во главе этих толп подстерегал захватчиков, откалывая от них то обоз с провиантом, то ослабленных в арьергардных стычках гренадер, то угонял по ночам лошадей у драгун, еще сохранивших свой ремонт, не в пример польским уланам и французским гусарам. Драгуны в любой армии составляли наиболее основательные и прочные соединения.

В один из дней Бенкендорф взял до восьми сотен пленных. Сам засел в Порогове и оттуда готовил длинные рейды по тылам. Казаки арканили в окрестностях Рузы и Звенигорода итальянцев, вестфальцев и баварцев и даже на Петербургскую дорогу посягали, хватая из засад наполеоновских курьеров и почту.

Москва находилась в тяжелом кольце, или — что правильнее — полукольце, партизанской бескомпромиссной войны. Она подрывала Великую армию изнутри, разбивая ее железное ядро. За три недели бесконечных дневных стычек и ночных поисков Бенкендорф забрал в плен более семи тысяч неприятельских солдат. Обозы с французским оружием и боеприпасами он сжигал на месте, а скот раздавал жителям, тем самым лишая мяса засевших в Москве.

В конце сентября Винценгероде вызвал Бенкендорфа в Клин. Он решил выделить драгунский и казачий полки, присоединить к ним два эскадрона изюмских гусар и сделать поиск на Дмитров. В задачу Бенкендорфа входило сторожить дороги на Тверь и Ярославль.

Второго октября французы в панике оставили Дмитров, а через шесть дней Винценгероде разбил три полка неприятельской конницы и очистил от врага довольно большую территорию.

Наполеон, не дождавшись от императора Александра ответа на свои авансы, начал подумывать об отходе из разоренной и враждебной столицы.

А всякие авансы корсиканец делал регулярно. На письмо, посланное с Яковлевым, он не получил никакого ответа. Более того, он узнал от пленного, которого допросил лично, с какими строгостями встретили его русского посланца. Нетерпение, с которым он ожидал реакции, вскоре вылилось в раздражение. Он вызвал военного губернатора маршала Мортье и набросился на него:

— Маршал! Вы втянули меня в дурацкую и унизительную историю. Кто такой вообще этот жалкий Яковлев со своими кастрюлями и любовницами? Вы мне твердили, что он богат и знатен и что вы гарантируете… Да, что вы мне гарантировали?.

Мортье привычно молча пережидал приступ гнева у великого человека. Все-таки французы пока в Москве! Сумел бы проделать подобное Александр Македонский? И Мортье молчал, хотя не он уговорил императора использовать сомнительного гонца. Наполеон сам захотел видеть Яковлева и поговорить с ним, поставив условие — русский получит пропуск через аванпосты под белым флагом вместе с дворней и рухлядью, если согласится передать конверт в Петербург. Русский согласился. А почему бы и нет? Он абсолютно не видел в этом ничего зазорного и преступного. Один император пишет другому императору.

— Да кто этот Яковлев, черт возьми?! — бесновался Наполеон. — Повторите сейчас же: кто он? Мортье, вы слышите меня, или вам заложило от канонады уши?

— Сир! — ответил вяло Мортье. — Яковлев — богатый московский барин…

— Это я уже выучил! Дальше…

— Брат русского посланника в Касселе при короле Вестфальском.

— И это я уже выучил. Ведь я сказал этому русскому ослу, что я желаю мира! Неужели недостаточно? Наполеон желает мира.

— Сир! Я ручаюсь, что письмо давно в Петербурге. Никто не осмелится задержать конверт, на котором вашей рукой начертан адресат.

Слова Мортье, с одной стороны, отрезвили императора, а с другой — утешили его. Все-таки никто не осмелится пренебречь автографом великого человека. Но дело объяснялось у русских проще. Посланное в Петербург немедля доставлялось Аракчееву, а уж там решалась его судьба.

Отчаявшись, Наполеон назавтра обратился к Арману де Коленкуру с предложением отправиться к императору Александру. Впервые в разговоре с надменным аристократом, хотя и вполне покорным исполнителем его воли, в голосе корсиканского плебея проскользнули искательные нотки. Он даже унизился до того, что попытался ввести близкого конфидента в заблуждение.

— Коленкур, — обратился он к нему сурово и лаконично, без обязательной улыбки, — я решил идти на Петербург. Я выгоню всю шайку русских и немецких оборванцев из их дворцов и поселю там верных мне людей. Петербург, по вашим словам, жемчужина Европы?

Глаза Коленкура вспыхнули.

— Жемчужина, каких не видел свет, сир! Петербург — это сама Европа, это лучшее, что есть в Европе! Это соединение ума и сердца тех европейцев, которых Европа не оценила, да и не способна была оценить. Петербург — это сон, сказка, фантазия Бога. Это что-то невероятное.

«Рыбка заглотнула крючок», — мелькнуло у привычного к рыбе островитянина.

— Если Александр не покорится, я эту вашу чертову жемчужину сотру в порошок, — тихо и угрожающе промолвил император. — Вы клялись, что любите Петербург и что там вы обрели счастье. Неужели вы допустите гибель столь полюбившегося вам города? Взгляните окрест — во что превращена Москва? Поезжайте туда, передайте царю мое послание. Но помните, чтобы Северный Тальма вас не провел за нос. Он хитрец в облике простофили! И привезите мне мир. Я вас озолочу. Я уверен, что Александр послушает именно вас, испугавшись ужасной участи второй своей древней столицы. Ведь вы, аристократы, одного поля ягоды.

Воцарилась долгая и тягостная тишина. Невыносимая и для императора, и для Коленкура.

— Почему вы ничего не отвечаете, Арман?

— Сир, хотите ли вы знать истину? Или предпочитаете покорность?

Наполеон вопросительно посмотрел на одного из немногих французов в его окружении, для которых интересы отечества стояли на первом месте.

Император пожал плечами. Понятно, что он желает знать истину, хотя предпочитает покорность.

— Моя поездка не принесет ни вам облегчения, ни Великой армии, ни даже Франции.

— Вы ведете речь обо мне, Арман? — иронически удивился Наполеон.

Но Коленкур пропустил сквозь себя язвительную иронию. Она не задела его, как задевала обычно.

— Настала пора, сир, отводить войска за Неман и продолжить войну в привычных условиях, с хорошо изученными противниками.

— За Неман? Вы с ума сошли, дорогой Коленкур! Я собираюсь зимовать в Москве и, как только предоставится возможность, идти на Петербург, чтобы выполнить то, что я вам сейчас обещал.

— Вы шутите, сир?! Москва непригодна для зимовья. Я хорошо изучил Россию и ее народ и повторяю: Москва непригодна для зимовья.

— Я настаиваю на вашей поездке к Александру, герцог.

— Нет, сир! Коленопреклоненно прошу меня простить. Я не могу взяться за поручение, зная заранее, что оно обречено на провал.

И, сделав паузу, Коленкур добавил, чтобы смягчить удар, нанесенный некогда боготворимому властелину:

— Я не хотел бы брать всю полноту ответственности за поручение, которое не сумел бы довести до успешного завершения.

— Я вас более не задерживаю, герцог, — холодно произнес Наполеон.

Граф Лористон не посмел отказаться и через день был передан французским эскортом под защиту эскадрона драгун, которых выслал на аванпост сам Кутузов.

Лористон не Коленкур. Лористона опытный главнокомандующий легко обведет вокруг пальца. В Петербург его, конечно, не пустят и будут кормить завтраками до белых мух. А там с почетом и назад.

Плохие исполнители и плохие ученики

Когда Винценгероде узнал, что действительный статский советник Яковлев добивается личного и конфиденциального свидания, то сразу решил отправить его в главную квартиру под усиленным конвоем, отказавшись от встречи с глазу на глаз. Он уже знал, что Яковлев через Мортье попал к Наполеону и имел с ним долгую секретную беседу. Такой гость вовсе не улыбался Винценгероде. Наполеон, безусловно, расспрашивал Яковлева, и не исключено, что советовался с ним. Яковлев, очевидно, внушил доверие, иначе Бонапарт не использовал бы его в качестве курьера. В сложившейся ситуации принять Яковлева тет-а-тет абсолютно немыслимо. Вместе с тем кто знает, как обернется интрига? Вдруг государь втайне ожидает первого шага заклятого врага и рассердится за суровое обращение с посланцем? Во времена аустерлицкого разгрома Винценгероде пришлось давать объяснения по поводу ходивших слухов, в которых он фигурировал как один из виновников несчастья. Дескать, именно он выдал неприятелю план русского командования. Фамилия барона напоминала фамилию австрийского генерал-квартирмейстера Вейройтера, не без оснований подозревавшегося в контактах с французами. Вдобавок Винценгероде когда-то служил в австрийской армии.

— Береженого Бог бережет, — сказал Винценгероде сам себе и вызвал поручика графа Орлова-Денисова. — Ты, братец, эстафетой, — слово «братец» он произнес по-русски, — собери штабных офицеров, передай приказ генералу Иловайскому, чтобы доставили Яковлева в Клин, разыщи Бенкендорфа и Волконского, и только тогда устроим встречу в присутствии всего офицерского сообщества. Он, конечно, не наполеоновский агент, но человек явно предосудительный и неосторожный.

Когда появились Бенкендорф и Волконский, Винценгероде обговорил с ними дальнейшие намерения.

— Нет сомнения в том, что корсиканец готовится бежать из Москвы. Он там в ловушке. Чигиринов донес, что приготовлено для путешествия специальное депо с двумя отделениями: кабинетом и спальней. Внутренность обита мехом. Личные вещи упакованы и ночью отправлены в Смоленск.

Бенкендорфу мысль барона о том, что Наполеон готовится оставить вскоре Москву, показалась вполне реальной.

— Тогда, пожалуй, на Можайку не худо бы мне перейти, — сказал Бенкендорф. — Оттуда я сумею делать набеги на Смоленский тракт и наблюдать передвижение частей. А вы, ваше превосходительство, вероятно, возвратитесь в Черную Грязь?

— Посмотрим, — ответил Винценгероде. — Ну, что там Яковлев? — спросил он Орлова-Денисова.

— Почистился, отдышался после беседы с Иваном Дмитриевичем и просит позволения войти.

В комнате разлилась напряженная тишина. Яковлев перешагнул порог и замер, пораженный плотной атмосферой недоброжелательства. Офицеры с любопытством, а кое-кто и со злобой вглядывались в человека, который два-три дня назад якшался с корсиканским чудовищем и воспользовался его расположением и милостями.

— Я сожалею, — прервал тягостное молчание Винценгероде, — что вы, господин Яковлев, осмелились принять на себя поручение врага России без санкции на то государя императора.

— Заклятого врага России, — прибавил Бенкендорф.

— Но я буду действовать в соответствии со служебным долгом, — продолжил Винценгероде. — Я сожалею, господин Яковлев, что вы нарушили присягу и вступили в переговоры с теми, кто принес столько несчастья вашей стране. Письмо, доставленное вами, однако, будет немедленно передано в Петербург. Предупреждаю вас, что если вы пообещали Бонапарту какой-то ответ, то наверняка преступно ошиблись. Вы также будете препровождены в столицу, но, разумеется, отдельно от письма.

Яковлев попытался что-то вставить, но Винценгероде прервал его:

— О семье не беспокойтесь. Имущество ваше останется в целости и сохранности. Более я ничего не могу для вас сделать. Очень сожалею. Вы плохо исполнили свой долг русского дворянина, господин Яковлев.

Господа офицеры согласно кивнули, и аудиенция закончилась. Яковлев в самом жалком виде был принужден выйти во двор. Там его посадили в коляску, окруженную казачьей полусотней. Под моросящим дождем процессия, набирая темп, двинулась прочь.

Наполеон тщетно дожидался вестей. Его предложением мира просто пренебрегли. Государь вскоре возвратил конверт нераспечатанным в главную квартиру Кутузова для доставки на французские аванпосты. А над Яковлевым учинили тайное следствие для выяснения причин, побудивших его к сему отвратительнейшему поступку, долго держали в Петропавловской крепости, а затем выслали в деревню под надзор властей со строжайшим запретом въезда в столицы империи.

Не все, очевидно, родились холуями на Руси, и не все дрожали и кланялись при звуках имени великого человека, угробившего сотни тысяч людей. Ненависть к Наполеону тогда еще не научились романтизировать, эстетизировать и покрывать тончайшим флером аристократичной турнирной экзотики. Кровь еще не превратилась в клюквенный морс, а развороченные внутренности тысяч трупов на улицах и в окрестностях Москвы продолжали источать зловоние, ибо духи, которыми позднее попытались его отбить, и не начинали готовиться на парижских парфюмерных фабриках.

Через два дня Бенкендорф ушел на Можайскую дорогу. Проливные дожди не позволяли пока организовать правильный поиск. В курной избе, стоявшей на обочине, Бенкендорф допрашивал французского офицера — одного из секретарей графа Дарю. Как ни удивительно было для пленного, русского полковника не интересовали частности: количество войск, численность ремонта, скорость продвижения провиантских обозов, местоположение штабов и самого Наполеона.

— Собирается ли ваш император зимовать в Москве? Говорите правду, иначе я вас расстреляю. Я хорошо знаю, какую роль в армии и администрации играет граф Дарю, и не скрою, что сведениям, полученным от вас, придам первостепенное значение.

Секретарь не сразу ответил, сидел потупя взор. Потом выдавил из себя:

— По-моему, нет. Но я, разумеется, не могу ручаться. Императора часто спасали непредсказуемые и совершенно неожиданные решения. Великая армия в ужасном состоянии. Лекарства и перевязочный материал иногда добываются с применением угроз и оружия. Количество муки и пороха принуждает меня ответить на ваш вопрос отрицательно. И я не хотел бы, чтобы моя жизнь зависела от столь непостоянной величины, как воля императора.

— Зачем вам понадобилась эта война? Неужели вы надеялись победить Россию?

— Позвольте, сударь, быть с вами до конца откровенным. Франция не желала войны. Она жила плохо, дорого и тяжело и жаждала покоя и мира. Но Англия стремилась к войне. Ей нужны всегда ослабленные соседи на континенте. Все дело в Англии, сударь. Англия ваш враг, а не Франция. И Германия ваш враг. И Австрия.

— Не хотите ли вы убедить меня в том, что Наполеон действовал как марионетка лондонского Сити и барона Ротшильда?

— О нет! Никогда! Но не император формировал обстоятельства европейской политики. Все дело действительно в Сити, сударь. Так, по крайней мере, считает граф Дарю. За военными успехами всегда крадутся экономические интересы. Победив Францию, что не вызывает у нас сомнения, Россия останется нищей. Континентальная блокада била по Англии меньше, чем по Франции. А для России континентальная блокада — на чужом пиру похмелье…

Секретарь графа Дарю поговорку произнес по-русски.

— Нам нужны богатства России, чтобы сдерживать экономическую экспансию гордых бриттов.

— Но ведь Россию одолеть нельзя! Неужели император не изучал историю?

— Изучал. Я сам занимался приобретением для него книг о России по всей Европе. Я ездил даже в Испанию с этой целью в тысяча восемьсот восьмом году. Но он сам творец истории. В этом и состоит роковая ошибка. Творцы истории обычно плохие ученики. Они надеются на себя и не заглядывают в шпаргалки. А теперь, сударь, я прошу вас позволить мне лечь. Открылась свежая рана на ноге, и повязка намокла. Прикажите дать бедному пленнику тарелку каши и ломоть хлеба. Я боюсь потерять сознание от голода.

Когда Бенкендорф остался один, то задумался над мыслью, выраженной несчастным французом. Те, кто считают себя творцами истории, всегда надеются на благополучный исход затеянных предприятий, не понимая, что история, действуя через них и с их помощью, весьма редко считается с личными интересами этих ведущих фигур на шахматной доске. Она иногда поступает безжалостно, сбрасывая в пропасть, забыв, что совсем недавно превращала в счастливчиков, отдавая под их власть целые народы и континенты.

Бенкендорф чувствовал, что сейчас наступает самый решительный момент. Откат наполеоновских войск от Москвы довершит ужасный разгром Великой армии, который начался, как ни странно, сразу после того, как был форсирован Неман. Наполеон шел к поражению сквозь строй кровавых — пирровых — побед. Россия шла от мелких и крупных поражений к одной-единственной победе. На встречном движении пришельцы потерпели окончательное фиаско. Эту тонкость отечественных войн надо бы современным историкам хорошенько понять.

В избу вошел Волконской.

— Я еду в Петербург, — сказал он.

— Счастливого пути, — пожелал Бенкендорф, и они расцеловались.

Бенкендорф поделился с Волконским своими мыслями, провожая его на крыльцо, и еще долго смотрел вслед товарищу, который понимал его лучше остальных. Потом он возвратился в избу.

Петербург почему-то напомнил о доме. Долгие годы он не имел ни дома, ни семьи, а ведь ему под тридцать. Солидный возраст! Да, он любил и был любим. Но женщины как-то проходили через его жизнь, не оставляя значительного следа. Он любил брата, но брат был занят своей жизнью и своей семьей. Отец жил в далеком прибалтийском уголке. Оставалась память о матери, с которой он провел незабываемые годы детства в Павловске и Петербурге.

Да, память о матери! Тяжелая, трудная память! Тяжелая, трудная судьба! Тилли умирала трагично — в полном сознании. Она не цеплялась за жизнь, покидая мир без упрека и сожаления. Горько было сознавать, что единственное существо, которое она любила беззаветно, находилось сейчас вдали и не могло сказать ей последнее прости. Она отталкивала от себя окружающее с каким-то не до конца проясненным чувством облегчения, хотя оставляла, в сущности, на произвол судьбы дочерей и сыновей, которых произвела на свет Божий в муках и которыми гордилась. О муже она думала мало, хотя ощущение вины перед ним терзало. Она стала невольной причиной многих его неудач и страданий. И наконец, сердце не до конца было отдано мужу. Великая княгиня всегда занимала в нем большее место. Обычная придворная история!

Да, да! Если бы не она, карьера Христофора Бенкендорфа сложилась бы куда удачнее и он не претерпел бы столько унижений и разочарований. Пять лет несправедливой опалы тоже подорвали его здоровье, разрушили семью, подтолкнули к краю пропасти, превратили в нищего и, в сущности, разорили гнездо, которое он создавал годы.

Бенкендорф жалел отца. Десятки лет он находился на лезвии ножа. Одно неверное движение — и гибель становится неотвратимой. Как ее избежать? Как совместить несовместимое? Чему и кому служить? Где найти земного Бога? Бенкендорфы всегда служили и хотели служить. В верной службе состояла цель жизни.

В курной избе на обочине Можайского тракта сгущались осенние сумерки, и Бенкендорфу чудилось, что темнота вливается через узенькое оконце и вместе с ней, с темнотой, сюда проникают видения из прошлого.

Уроки пфиффикологии

Если бы не София Доротея, Тилли и мальчики просто умерли бы с голоду. Разве она могла предположить, прощаясь с Этюпом, что в России судьба сложится столь драматично? Нет, никогда! Она была настоящей монбельярской немкой, а значит, самостоятельной, твердой и решительной. Она приехала в Россию по зову сердца, но вовсе не затем, чтобы жить ползком и уступить кому-то место подле Софии Доротеи, с которой дружила двадцать пять лет — почти всю сознательную жизнь. Она искренне любила Софию Доротею за нежность и доброту, кротость и редкую отзывчивость. София Доротея казалась ей ангелом во плоти. Что-то высшее связывало их, и они нуждались друг в друге так сильно, что никакие иные привязанности не в состоянии были разорвать союз сердец, образовавшийся в девичестве. Никто девушек не умел понять до конца, никто не сочувствовал, и они всегда оставались вместе и наедине друг с другом, даже когда тысячи верст пролегали между ними.

И вот теперь история последних пяти лет повторяется в миниатюре. Она умирает здесь, в Дерпте, среди чужих, а София Доротея в Москве на коронационных торжествах, которых они ждали с нетерпением два десятилетия, считая дни. И дождались!

Правда, последние три месяца — зимних и холодных — после смерти императрицы Екатерины, проведенные Тилли в Петербурге, были чудесными, самыми лучшими и спокойными в России и не предвещали близкого несчастья. Обрадованный государь Павел Петрович вернул ее из ссылки и осыпал Христофора милостями, возмещая былые несправедливости и внезапно обрушившуюся после опалы нищету. Речь зашла о назначении его военным губернатором Риги. И действительно, 12 ноября прошлого года Христофора произвели в генерал-лейтенанты, а в день коронации 5 апреля 1797 года его мундир украсил орден Святого Александра Невского. Однако Тилли было не суждено увидеть лицо мужа в тот необычайный для семьи день. Государь твердо пообещал взять Александра к себе флигель-адъютантом. Это был настоящий триумф! Но сколько мучений она испытала на страдном пути к нему. Победа стоила жизни. Она умирала молодой, полной душевных сил и вспыхнувших вновь надежд. Как с ней нечестно поступила судьба! За что она расправилась столь жестоко с детьми, осиротив их, лишив материнской ласки и заботы? Как все глупо сложилось!

София Доротея прислала в Дерпт доктора Бека в попытке спасти подругу, но он ничего уже не сумел изменить, лишь скрашивая пониманием последние мгновения земной жизни. Доктор Бек поддерживал ее и раньше, и сейчас было особенно приятно его присутствие. Сложные перипетии отношений при дворе втягивали в борьбу за влияние на монархов самых разных людей, очень часто открывая им дорогу к власти, деньгам и почету, буквально вырывая из ничтожества и вознося на Олимп к подножию трона.

Дело, конечно, не в том, что сразу после приезда в Петербург фрейлины покойной Вильгельмины встретили Тилли в штыки. Русские фрейлины и позже ее не жаловали, ревнуя Софию Доротею и строя всяческие козни. Она с этим бы справилась. Дело заключалось совсем в другом. Она никогда — ни здесь, ни в Этюпе — не защищала сугубо личные интересы, и оскорбительно ее дразнить магистром пфиффикологии — науки о хитрости, изворотливости и лести. Разве она кому-нибудь льстила? Она желала счастья Софии Доротее и боролась за него яростно, не жалея ни себя, ни семьи.

Нелидова — вот главная причина происшедшей катастрофы, вот злой гений, виновница стольких страданий Софии Доротеи. Недаром достаточно проницательная императрица Екатерина назвала ее как-то petit monstre[45]. И впрямь — petit monstre. Мелкая смугляночка с остреньким взглядом и плавными кошачьими движениями. Рядом с Софией Доротеей — ну просто ничто. Правда, изящна, ловка, умеет себя подать. Походка легкая, танцующая. Но и только! Левицкий ей на портрете куда как польстил. Что отыскал в Нелидовой государь? Злые языки болтали, что лишь в присутствии смугляночки государь чувствует себя воином и рыцарем. Она не подавляла величием и крепкой животрепещущей красотой, как жена. Нелидова не переносила Тилли, считая самой опасной немкой в России, и всячески настраивала государя против четы Бенкендорфов, от которой, по ее словам, некуда деться. Они везде — в спальне, в столовой, в конюшне и прочих местах. Гатчина управляется ими.

Покойная императрица, которая считала полезным поддерживать напряженность в семействе сына, все-таки не могла скрыть восхищения внешностью невестки и ее умением держаться. Однажды, когда София Доротея прибежала в слезах, императрица подвела ее к зеркалу и сказала со смехом:

— Посмотри, какая ты красавица, а соперница твоя petit monstre. Перестань кручиниться и будь уверена в своих прелестях.

Екатерина понимала толк в прелестях, и не только мужских. Ее окружали красивые фрейлины, и она обожала выполнять обязанности свахи, сперва придирчиво оценивая сбываемый с рук товар.

Между тем соперница Софии Доротеи, вероятно, обладала скрытыми от чужих глаз достоинствами и возможностями. Эротические причуды наследника не являлись при дворе тайной. Жертвы таких притязаний не долго помалкивали.

Нелидовой исполнилось всего семнадцать лет, когда София Доротея приехала в Петербург, чтобы венчаться с цесаревичем. Очень быстро она узнала о том, что произошло в первой семье. Узнала, как он был подло обманут и кто посмеялся над его чувствами. Она жалела цесаревича и не поверила, что фрейлины Вильгельмины ничего не значи об интриге графа Андрея.

— Пожалуй что и не знали, — рассуждала Тилли. — Допустим. Но кто носил записочки? Кто дежурил у дверей и бросался в покои, чтобы предупредить о появлении цесаревича? Ведь кто-то это делал?! Нельзя себе вообразить иного. А Нелидова, несмотря на молодость, очень хитра, пронырлива и ловка на всякие каверзы. Ее и не нащупаешь за портьерой. Худа как тростинка. И вдобавок у нее находчивость актриски, которая нетвердо вызубрила роль. Сколько раз она импровизировала на сцене, и всегда — надо отдать должное — удачно. Попробуй такую поймай на горяченьком, а граф Андрей умел обходиться с женской обслугой. Они все — за него!

Две подряд беременности Софии Доротеи позволили Нелидовой укрепить положение при Малом дворе. Кто-то запустил, а кто-то подхватил язвительную реплику:

— Госпожа де Ментенон делала карьеру именно в то время, когда иные занимались увеличением численности населения Франции, оплачивая невыносимой болью прошлые сомнительные удовольствия.

Впрочем, женская боль Нелидовой будто бы неведома, она числилась пока в девственницах. Но разве нет иного способа ублажить цесаревича, ответив на эротический зов, чем потеряв то, что он более остального ценил — во всяком случае на словах?! Это говорилось со злостью разными людьми и вряд ли было верно. Но все-таки что-то странное связывало цесаревича с фрейлиной жены. В их отношениях крылся какой-то неразгаданный секрет, в который никто не умел проникнуть. Нелидова резко отвергала любые ухаживания еще до начала духовного сближения с цесаревичем в середине восьмидесятых годов. О чем они беседовали так часто? Почему цесаревич не пытался скрыть то, что скрывали до него другие наследники престолов и коронованные особы и что было нетрудно сделать? А он, наоборот, будто выставлял отношения напоказ. Тилли терялась в догадках. Когда полковник Вадковский заметил на одном из балов, какое дурное впечатление производят ухаживания за Нелидовой, цесаревич воздел руки к потолку и громко произнес:

— Она — святая! А ты — долой с моих глаз и не смей появляться подле, пока я тебя не позову.

Удалением Вадковского антибенкендорфовский фронт был достаточно ослаблен. Вадковский не на шутку испугался, подхватил шпагу и был таков. Правда, цесаревич через неделю снова послал за ним. Но Вадковский рисковал, и рисковал сильно. С той поры он неизменно поддерживал Нелидову.

В Гатчину достаточно редко возвращались изгнанники. Даже с верным Аракчеевым цесаревич поступил беспощадно и с жестокостью, свойственной больше прадеду, чем императрице Елизавете Петровне, отцу и матери. А дела-то варились пустяковые — сравнительно, конечно. Аракчеев шел всегда на шаг впереди Бенкендорфа. Христофора и дальше бы оттеснили, если бы не отношения Тилли с великой княгиней.

Бенкендорф имел одно преимущество перед Аракчеевым и прочими. Неукоснительная честность и порядочность. Аракчеев же спотыкался на неприятных мелочах.

Однажды кто-то из арсенала совершил покражу.

Бенкендорф сразу признал упущение и предложил нарядить следствие. По сыскной части в Гатчине Аракчеев был главный. Цесаревич вызвал его и прямо в лоб задал вопрос:

— Не твой ли братец в ту ночь караул высылал?

Алексею Андреевичу сознаться бы сразу, а он в хитрость пустился — братца пожалел:

— Государь-батюшка — никак нет! — И черт его дальше за язык дернул: — Караул от полка генерала Вильде.

— Да ну! — изумился цесаревич. — Что-то с памятью моей стало. Не откладывая в долгий ящик, иди-ка, Алексей Андреевич, в гоф-фурьерскую и подробно опиши мне происшествие, допросив причастных.

Аракчеев заюлил туда-сюда, а деваться некуда. Принес спустя два часа бумагу. Цесаревич его отослал. Показал оправдание Бенкендорфу. Тот покачал головой.

На следующее утро, подставляя подбородок под бритву графа Кутайсова, который всегда все знал, и обсуждая покражу, цесаревич пожаловался:

— Что-то с памятью моей стало!

Ну а турок — на то он и турок! — да еще попавший в случай! — возьми и дезавуируй Аракчеева:

— Ничего, государь, с вашей памятью не стало. Память у вас тверже алмаза. Вильде позавчера караул держал, а Аракчеев, подлый лжец и обманщик, брата выгораживает.

— Как?! — И цесаревич в гневе вскочил, сорвав салфетку и размазывая пену по мундиру Кутайсова — брадобрей всегда его пользовал в полной парадной форме, при орденах, ленте и шпаге. — Как он посмел соврать? Убью и расстреляю. Подай рапорт.

И тут же начертал дрожащей от возмущения рукой: «Генерал-лейтенант Аракчеев за ложное донесение отставляется от службы».

Шесть месяцев Алексей Андреевич молил цесаревича простить грех. Вернули — как не вернуть! Аракчеевы на улице не валяются. Так что Вадковский очень рисковал, хотя и таких, как он, нечасто встретишь.

— Ты не должна ему позволять на людях восхищаться Нелидовой и возводить ее в сан святой, — настаивала Тилли. — Ты пренебрегала ею с первых дней приезда, ты старалась не замечать ее — и вот к чему подобная тактика привела. Ты должна поговорить с ним серьезно.

Великая княгиня в тот же вечер поговорила серьезно, на что и получила в ответ от цесаревича пугающую резолюцию:

— Передай этой… этой… — он не сразу подобрал слово, — этой madame Liegendriicker, что я ее вышлю из Петербурга, если она еще раз посмеет науськивать тебя против Катеньки! А сыну ее Александру, несмотря на заслуги Христофора Бенкендорфа, не видать флигель-адъютантского аксельбанта, как собственных ушей! Вадковский на коленях вымолил у Катеньки прощение, и теперь они друзья, потому что Катенька добра и приветлива. Она, повторяю тебе, святая! И никакая грязь к ней не прилипнет. А Бенкендорфша кончит дни в Холмогорах или Березове, хоть она и твоя подруга и жена моего любимого офицера!

София Доротея ушла от цесаревича опять в слезах. Мелкие стычки между великой княгиней и цесаревичем нынче случались чаще и ожесточенней.

Катенька

Цесаревич объяснял неуступчивость и упрямство жены преобладающим влиянием Тилли. В семейных перепалках так или иначе мелькала фамилия Нелидовой. О ней спорили больше, чем о проделках масонов, кознях англичан или предполагаемой смене фаворитов стареющей императрицы. Даже перестройка приобретенной для цесаревича Гатчины не отвлекла от крепнущих отношений с Нелидовой и не приглушила возникшего раздражения против жены, а Тилли Бенкендорф постепенно становилась главным врагом цесаревича и нарушительницей спокойствия.

Тилли считала, что если великая княгиня сдаст позиции, то Малый двор превратится в вертеп наподобие версальского и все это кончится дурно.

— Вначале падают нравы, а потом короны, — пророчествовала Тилли. — Примеров очень много. И за ними недалеко ходить.

Цесаревич подозревал, что за ним наблюдают постоянно, намеренно перетолковывают его слова и сплетничают за спиной с расчетом поссорить с Нелидовой, отдалить бедную девушку от двора и уморить монастырской нищетой. Не раз цесаревич в грубой форме угрожал расправиться со всеми, кто составляет l’autre partie — другую партию — и кто дружит с Бенкендорфшей, держа сторону оскорбленной великой княгини. Цесаревич страшно сердился на тех’, кого подозревал в доносах. Наушничества он совершенно не переносил. Избегал беседовать с Нелидовой — милой Катенькой — в присутствии третьих лиц и постоянно искал укромные уголки для уединения. Суета вокруг Нелидовой приводила к случайным недоразумениям, но в случайности цесаревич не верил и всячески третировал виновных. Подозрительность его росла и укреплялась, питаясь часто пустяками и недоразумениями.

Как-то в сумерках, как на грех, Христофор Бенкендорф, в обязанности которого входили различные хозяйственные заботы, например, наблюдение за экономным расходованием свеч и топлива для каминов, вдруг увидел в дальнем зальце постоянно перестраивающегося дворца слабое желтоватое мерцание. Близилась ночь, и Бенкендорф, вместо того чтобы послать кого-либо погасить огонь, отправился сам в противоположный конец коридора. В уютной гостиной на диване он застал цесаревича, беседующего с Нелидовой. Перед ними на столике под высоким ветвистым канделябром громоздились вазы с фруктами. Старинный кофейный прибор, подаренный императрицей Екатериной, цесаревич, очевидно, велел сюда принести, чтобы сделать Нелидовой приятное. При Большом дворе царил культ кофе. Цесаревич оживленно жестикулировал, Нелидова смеялась. Они чувствовали себя на вершине блаженства. Цесаревичу ничего не было более нужно, как находиться подле боготворимого существа. И вот счастливейшие мгновения оказались безнадежно испорченными чьим-то вторжением. И чьим! Именно Бенкендорфа — мужа ненавистной и въедливой Тилли. Уж теперь она наябедничает великой княгине.

Бенкендорф не успел отпрянуть, как цесаревич обернулся и с досадой воскликнул:

— А, это опять ты, Бенкендорф!

Оставаться с ними нельзя, извиниться и уйти неприлично и опасно. Как поступить? И Бенкендорф решил присоединиться к разговору как ни в чем не бывало. Он вставил одно слово, затем второе, и все неудачно. Цесаревич и Нелидова никак на его реплики не реагировали. Камин догорал, свечи оплывали, цесаревич что-то разглядывал в окне. Нелидова перебирала бахрому на шали. Наконец цесаревич произнес с легкой иронией:

— Дорогой Бенкендорф, не хотите ли вы заняться немного политикой?

— Почему бы и нет, ваше высочество, я готов!

— Позади вас на камине лежит «Гамбургская газета». Возьмите и почитайте. В ней сообщается много нового и прелюбопытного.

Бенкендорф взял с каминной доски газету и решил познакомиться с ней повнимательнее, хотя бы для того, чтобы иметь материал для двух-трех фраз, после которых было бы проще ретироваться. Но, увы, судьба подсунула не саму газету, а прибавление к ней, с извещением о различных продажах, предложениями о найме прислуги и просьбами разыскать и возвратить сбежавших собак за приличное вознаграждение. Битый час Бенкендорф листал прибавления, не находя предлога, чтобы оставить наедине помрачневшую парочку.

Еще несколько подобных, впрочем, весьма невинных эпизодов переполнили чашу терпения цесаревича. Они служили лишь внешним выражением развернувшейся внутренней борьбы за преобладающее влияние. За всем этим стояло будущее России, ибо императрица Екатерина дряхлела, а ее фавориты не обладали качествами незаменимых управителей.

Осмелевший Вадковский, который добился расположения Нелидовой, прямо заявил цесаревичу, что его преданные друзья недовольны семейством Бенкендорфов, их ролью в политике Малого двора.

— Ваше высочество, — нашептывал Вадковский, — на чужой роток не накинешь платок. Вами пытаются манипулировать в собственных целях. Павловск, где в доме Бенкендорфов даются роскошные балы, выступает чуть ли не соперником Гатчины. Гатчину выставляют казармой, где секут солдат за пустую провинность и кормят впроголодь постной кашей.

— Ну, это вранье! Кто в это поверит! Солдат у меня сыт и доволен. Никогда и нигде в России солдаты не жили так вольно и сытно, как в моем гарнизоне. Гвардия Гатчины за меня!

— Все так, ваше высочество. Я-то знаю! Но вам не дают возможности полностью проявить самостоятельность. Полковник Бенкендорф стоит одной ногой здесь, а другой в Павловске. Их дом — центр немецкой партии. Мадам Бенкендорф дурно действует на великую княгиню, вашу любезную супругу. Фрейлина Нелидова постоянно подвергается несправедливым нападкам и упрекам. Ее то и дело отстраняют от дежурств во дворце. Кто-то распускает слухи, позорящие и ее и вашу честь. Дело может закончиться тем, что Нелидова покинет Петербург.

Присутствовавший при неприятном разговоре доктор Фрейганг, симпатизировавший Нелидовой, попытался все-таки сгладить остроту момента:

— Ваше высочество известен добрым нравом и безукоризненным поведением с дамами. Рыцарство вы впитали с молоком матери. Вы настоящий рыцарь — с головы до пят. Но к словам полковника Вадковского не худо бы прислушаться. Высокая нравственность и чарующая доброта великой княгини несомненны. Она умеет привлечь людей сердечным отношением, однако правда и то, что из бенкендорфовского гнезда в Павловске исходят токи, раздражающие тех, кто вам, ваше высочество, предан до гробовой доски. Эти замечания обладают чисто медицинским аспектом, а медицина, как вы знаете, играет огромную роль в придворных отношениях и в делах управления. Больные и взбудораженные люди опасны.

Между доктором Фрейгангом и доктором Беком шла упорная борьба на научном ристалище. Сам немец по рождению, Фрейганг не переставал твердить в присутствии цесаревича и наиболее доверенных приближенных:

— Слишком много немцев, слишком много немецкой поэзии и слишком много наперченной картофельной подливы. Это может оказаться вредным для умов и желудков.

Наперченной картофельной подливой славилась супруга коменданта Гатчинского дворца майора Ермолая Бенкендорфа.

— Вообще трудно объяснить, почему дружба с Тилли Бенкендорф занимает столь много времени и внимания великой княгини. Я хорошо помню, когда четыре года назад — в декабре месяце — она тяжело болела и не желала никого впускать к себе, кроме мадам Бенкендорф. Даже доктор Бек и доктор Крузе должны были испрашивать позволения на визит у мадам Бенкендорф, — тонко съязвил Фрейганг.

Так исподволь подготовлялось падение Тилли. Минные галереи противники рыли в разных направлениях.

Цесаревич молчал, кусая губы. Он молчал не только потому, что нечего было ответить, а скорее потому, что происходящее в Гатчине тут же становилось известно в Павловске, и великая княгиня опять плакала и просила удалить Нелидову, утверждая, что ее присутствие плохо влияет на внутрисемейную обстановку и мальчики — Александр и Константин — оттого рассеянны и не прилежны в занятиях.

Надо было поступать решительно. Если не прогнать Тилли, он потеряет в конце концов Нелидову. На каждое дежурство Нелидова в сумочке приносила прошение об отставке.

— Вполне возможно, что потребуется резолюция мадам Бенкендорф, — жаловалась окружающим Катенька.

И тогда цесаревич взорвался:

— Считайте, что ее нет в Петербурге!

Изгнание из рая

Расставаться, однако, с Христофором Бенкендорфом трудно и глупо. Он человек преданный, честный и исполнительный, что доказывал неоднократно. Великая княгиня, узнав, что муж намерен удалить Тилли прочь, непременно упадет в обморок, а затем запрется в Павловске, и ее оттуда никакими клещами не вытащишь. Но нечего делать! Приходится идти ва-банк! Мягкотелость лишь навредит. Им пожелали управлять, ему хотели предписывать линию поведения — с кем ему знаться, а с кем — нет, на нем надеялись сыграть как на флейте, императрица-мать смеется над гатчинским войском, но он всем докажет, что они ошибаются.

Бенкендорфша взяла на себя слишком много и промахнулась. Россия — не паршивенький Монбельяр. Здесь господствуют другие законы. Здесь есть куда сослать. И Петербург не Виртемберг. Тилли вылетит отсюда, как пробка из бутылки шампанского, и от него зависит, в какую сторону она полетит — в Сибирь, на Кушку или в Чечню!

Тилли ощущала надвигающуюся опасность. Очень часто цесаревич, грозно сверкая глазами и цокая подкованными ботфортами, покидал любое помещение, когда там появлялась Тилли. Ходил он нелепо, ноги не сгибал, ставил их на каблук, отчего и происходил устрашающий шум.

Но Тилли не желала складывать оружие, уступать завоеванное поле кому бы то ни было не в ее правилах, а главное — оставлять дорогую подругу в неведении бесчестно и тоже не в ее правилах.

— Екатерина Нелидова испорченная женщина, — почти ежедневно твердила она великой княгине. — Как можно так себя держать? Не понимаю! Она сознательно вносит разлад в твою семью. Святая давно бы удалилась прочь и не доставляла бы повелительнице столько хлопот. Нет, я не так наивна, чтобы верить в чистоту их отношений. В какое положение ставят тебя? Как он смеет тебя упрекать и подозревать в том, что ты готовишь ему участь покойного отца? О чем они вечно шепчутся, черт возьми?

Великая княгиня молчала в растерянности. Ей не хотелось верить словам Тилли, но в них содержалась какая-то правда. Тилли не ошибается, Тилли знает жизнь. Она не желает ей зла. Тилли не интриганка, Тилли была ей верна в Этюпе. Горе соединило их сердца. Прошлые невзгоды сделали связь неразрывной. Она единственная ниточка, тянущаяся к прошлому, к Монбельяру, к Виртембергу. И Тилли права — все это непристойно и оскорбительно: уловки и ужимки, прогулки при луне и музыкальные вечера далеко за полночь, мимолетные прикосновения на сцене во время репетиций любительских спектаклей и жаркие объятия по ходу пьесы. Нет, нет, он обязан отказаться от Нелидовой, чего бы это ни стоило! Пусть она возвращается в Смольный.

— Бог видит правду! — благословляла ее на решительные действия Тилли. — Милая, будь твердой, у тебя нет иного выбора. Нельзя в чужой стране быть посмешищем. Такая ситуация опасна не только для тебя, но и для детей. Ты обязана повернуть ключ в замке.

И великая княгиня, преисполненная благородных чувств и надежд, повернула однажды ключ в замке спальни. Цесаревич отлично понимал, что без моральной поддержки Тилли великая княгиня не отважилась бы на подобное деяние. Жена по мягкости душевной всегда нуждалась в поддержке и одобрении. Слишком одинокой чувствовала она себя в России. Ей недоставало воли и твердости, которыми всегда славились принцессы германской крови. У Тилли воли и твердости было в избытке, но она не родилась принцессой.

Цесаревич поступил обдуманно. Он обратился с просьбой к императрице отправить полковника Бенкендорфа в Южную армию к фельдмаршалу Салтыкову. Он был уверен, что отказа не получит. Императрица в свою очередь понимала, что отсутствие Бенкендорфши ослабит Павловск и Гатчину. Отъезд Христофора Бенкендорфа отрицательно скажется на четко функционирующей там военно-административной системе — пусть миниатюрной и кукольной. На братьях Бенкендорфах там многое держалось. Спайкой гатчинцы славились, и никакие насмешки императрицы над прусскими военными порядками, никакая ирония по поводу формы солдат и офицеров, никакое обращение к здравому смыслу и рассуждения, что русскому человеку глупо навязывать «обряд неудобь-носимый», не оказывали действия. Розовощекие внуки Александр и Константин рвались из Царского Села в Гатчину, как соколы, с которых сняли колпачки. Барон Штейнвер — первая скрипка в гатчинском оркестре, опиравшийся на Аракчеева, Бенкендорфов, Вадковского и прочих, — занимал то место в сердце цесаревича, которое некогда отвоевал в сердце Петра Великого Лефорт. Штейнвера цесаревич очень ценил и слушался во всем, что касалось экзирцермейстерства. Штейнвер был человек серьезный, хотя и не лишенный недостатков. Армию он понимал как безотказную машинерию, в чем был свой смысл. С удалением Бенкендорфа монолитная шеренга офицеров-гатчинцев поредела бы, а следовательно, представляла бы меньшую опасность.

И Бенкендорф отправился с депешами к Салтыкову.

Зато с Тилли цесаревич поступил без церемоний. Он сам сообщил великой княгине, что семейство должно незамедлительно покинуть Павловск и Петербург. Как он и предполагал, жена упала в обморок, а затем заперлась в спальне, посылая жалобные записочки императрице. Даже через Нелидову она попыталась воздействовать на мужа, отбросив связанные с просьбой унижения.

— Ваше высочество, вы слишком круты и не всегда справедливы, — сказала Нелидова высокомерно в одной из интимных бесед. — Надо уметь прощать врагов. Нельзя возводить собственное счастье на несчастье других.

— Вы святая! — вскричал цесаревич и бросился вон из комнаты. — Она святая! — шептал он на бегу. — Она святая! Какое великодушие! Надо уметь прощать врагов! Какие слова! Надо их выгравировать на золотой пластине и прибить у входа во дворец.

И тут же послал в Павловск поручика Готтиха выяснить: в точности ли выполнено его повеление и не скрывается ли Тилли где-нибудь в окрестностях. Но Тилли хватило ума удрать в Петербург. Чем черт не шутит! Кибитка с казачьим конвоем всегда дежурила на заднем дворе. То отвозила, то привозила, и все под колокольчик.

Великая княгиня жаловалась Плещееву, плакала в жилетку Вадковскому, просила вмешаться доктора Фрейганга, но все понапрасну. Цесаревич оставался неумолим. Чужие беды и слезы только разжигали гнев. Он приказал Готтиху передать великой княгине, что повеление должно исполнить в точности, иначе Тилли будет депортирована за пределы империи в Монбельяр или Виртемберг и въезд в Россию будет навечно запрещен. Он хотел продемонстрировать непреклонность и отсутствие гамлетовского комплекса.

Тилли и великая княгиня некоторое время слабо сопротивлялись. Они встречались у фрейлины Ржевской на загородной дачке. Фрейлина, правда, недолюбливала Тилли, но не знала о постигшем ее несчастье и считала, что эти свидания случайны. Ищейки Шешковского быстро донесли цесаревичу, что Тилли живет инкогнито в столице, снимая квартиру в обывательском доме на Екатерингофском проспекте, и очень нуждается в деньгах. Цесаревич впал в ярость. Он располагал собственными, и немалыми, средствами и доплачивал Бенкендорфу к жалованью пенсию, которая начислялась со дня его свадьбы с Тилли. Сейчас он вычеркнул из расходной книги фамилию преданного офицера и его супруги, хотя знал, что тем обрекает семейство, и особенно детей, на нищету. Великая княгиня наконец сообразила, что цесаревича на сей раз не утихомирить обычными средствами — покорностью и лаской. Она позвала Нелидову и попробовала сделать шаги к примирению, но и эта жалкая политика не принесла удачи. Нелидова держалась спокойно, не вызывающе, но достаточно высокомерно, продолжая носить в ридикюле прошение об отставке, и великая княгиня опять решила в отместку отдалить ее от двора. Она обратилась к митрополиту Гавриилу с просьбой о вмешательстве. Святой отец обещал содействие и покровительство. После молебна в домовой церкви митрополит обратился к цесаревичу с мирским увещеванием, сделав это наедине и тактично:

— Ваше высочество, позвольте мне, недостойному пастырю, поговорить с вами откровенно и по-человечески. Забудем на несколько минут, что я ношу духовный сан, а вы являетесь надеждой и будущим России. Сейчас мы люди, обыкновенные люди, мирские странники, две песчинки в необъятном море страстей человеческих. Я легко мог бы для подобного случая подобрать евангельскую притчу и попытаться вас убедить, но я хочу об этом мирском деле говорить мирскими словами — пусть они найдут путь к вашему сердцу. Не творите зла близким, не терзайте сердце супруги, нс разрушайте освященный Богом семейный очаг. Пусть Екатерина Нелидова покинет ваш двор. Оглянитесь вокруг, ваше высочество, и увидите везде лица, сочувствующие великой княгине. И да благословит вас Бог!

Но и эти смиренные и утишающие гнев слова не возымели на цесаревича никакого воздействия. Правда, выяснив, что Тилли отправилась в Дерпт, он несколько смягчился и бросил мимоходом великой княгине:

— Напиши от своего имени Салтыкову. Пора Христофору дать генерала. Пенсион повыше будет.

Великая княгиня, не теряя времени, отправила в Южную армию нежное послание Салтыкову, в котором ходатайствовала о присвоении Бенкендорфу очередного чина.

Гордая Тилли из Дерпта не просила о помощи. Великая княгиня сама вызвала из Байрейта ее сыновей и решила поместить их в пансион аббата Николя. Особенно ее удручала необходимость продать дом Бенкендорфов в Павловске. Вместе с исчезновением гнезда рушилась последняя надежда на возвращение, но дом нельзя было оставить за собой. Тилли страшно нуждалась в средствах. Жизнь в Дерпте стоила дорого, дороже, чем могла себе вообразить великая княгиня. Кроме того, связь с Тилли слабела с каждым месяцем, письма перехватывались, и великая княгиня чувствовала, что муж по-прежнему недоволен и стремится перерезать последнюю ниточку, соединяющую подруг.

Опала, постигшая Бенкендорфов, вызвала отрицательную реакцию в Монбельяре, где надеялись, что завязавшаяся дружба между Карлом — младшим братом великой княгини — и ее сыном Александром в будущем принесет плоды. Тилли всячески лелеяла первые ростки сближения, и в Монбельяре ее за это очень ценили, отдавая отчет, что значила для Софии Доротеи поддержка умной, энергичной и деловой Тилли. Тилли не боялась, что ее упрекают в создании другой — немецкой — партии. Верность государям — вот ее девиз. Кто служит государям, тот русский, тот служит России. У русских, естественно, существовала иная точка зрения.

Разврат, о котором до сих пор сплетничают

Когда грянул гром, семья герцога Фридриха Евгения не отвернулась от Тилли, настойчиво приглашая ее возвратиться в Этюп, особенно после смерти Карла. С таким трудом налаженные связи обрывались коварной и злой судьбой. Тилли всячески способствовала развитию отношений между великим князем Александром и герцогом Карлом неспроста. Таким образом увеличивалось европейское влияние при русском дворе. Тилли пыталась придать всему строю жизни в Павловске монбельярский — культурный и гуманитарный — оттенок, в противовес тому, что заимствовали в Гатчине от Пруссии. Бесконечные воспоминания о юности, веселых балах и остроумных беседах, о чтении вслух Göthe и Wieland’а, о посещении Этюпа любезным и просвещенным австрийским императором Иосифом II, который вполне оценил живость и точность замечаний Тилли и оказывал именно Бенкендорфам позднее в Вене разные знаки внимания, совершенно игнорируя женскую половину свиты цесаревича и великой княгини — Нелидову, Борщову и даже супругу Салтыкова, впрочем, довольно бесцветную даму, — все это и многое другое совершенно выводило цесаревича из себя, усугубляясь непременным мельканием имени драгоценной Катеньки. Он становился невыносимо груб и жесток. Срывал злость на гатчинских офицерах. Равнодушно смотрел на то, что Аракчеев, оттеснив Штейнвера, наводил сверхпалочную дисциплину, иногда и собственноручно расправляясь с нижними чинами. Цесаревич не умел отделять дела государственные, то есть дела Малого двора, от дел личных, семейных и даже интимных. Он знал, что великая княгиня нарушает его запреты и продолжает переписываться с Тилли, получая весточки из Дерпта через Плещеева. Однако когда дом Бенкендорфов продали, он смягчился, тем более что Тилли отправилась в Монбельяр, приглашенная герцогом Фридрихом Евгением и герцогиней Доротеей, а перед ними не хотелось выглядеть зверем и диким варваром. Герцог относился к Тилли по-отечески, а она его в письмах называла monseigneur’ом[46] и mom adorable papa[47]. Вообще монбельярцев от петербуржцев отличала крепкая дружеская спайка. Каждый член семьи считал долгом защищать в случае необходимости родственников и земляков. Адъютант фельдмаршала Салтыкова Массон, которому покровительствовала герцогиня Доротея и благодаря которой он попал на высокооплачиваемую русскую службу, не отвернулся от Тилли в беде. Он тоже принимал участие в интриге с перепиской, которая разворачивалась по всем канонам «черного романа». Люди, закутанные в плащи, и в шляпах, надвинутых на лоб, доставляли конверты в условленные места. Их старались перехватить и задержать, чтобы отнять улики, устраивали засады вблизи трактиров и на ямских станциях. Словом, Дюма! Сплошной Дюма! Но русский Дюма, не припомаженный, не приглаженный, а настоящий — соответствовавший эпохе — с запахом дегтя, навоза, с кровью и мордобоем, не подходящим для кинематографической халтуры.

Извини, читатель, что опять нарушил единый стиль!

Герцогиня Доротея жалела дочь. От приехавшей в Этюп в конце 1791 года Тилли она узнала секретные подробности нелидовской истории и, конечно, целиком стала на сторону дочери. Разумеется, зная причудливый характер цесаревича и его эротические вкусы, присутствие Нелидовой многие приближенные считали полезным, хотя бы с физиологической точки зрения. Великая княгиня часто выходила по различным причинам из строя и не могла регулярно удовлетворять любовные притязания мужа. Беременности и выкидыши терзали ее тело. Никто не знал степени близости цесаревича и Нелидовой и того, как ей удавалось утишить бурные его страсти. Об испорченности фрейлины, но испорченности чарующей, ходили легенды, но вряд ли они имели какие-либо серьезные основания.

Впоследствии Нелидова способствовала возобновлению отношений между великой княгиней и цесаревичем, когда все-таки удалилась в Смольный монастырь, а затем в один из прибалтийских замков. Возможно, она просто меняла чувственную тактику, более глубоко проникая в эмоциональный характер цесаревича и умея предвосхитить возникающие у него новые настроения и желания.

Ничего не поделаешь, и великой княгине теперь приходилось использовать влияние Нелидовой — все же лучше, чем знать, что цесаревич гоняется за окрестными девками, иногда и низкого пошиба.

Гатчинцы, невзирая на строжайшую дисциплину, частенько устраивали в казармах нечто такое, чему и название не сразу подберешь. Мастерами организации подобных увеселений слыли Аракчеев с Кутайсовым. Алексей Аракчеев, по виду скромный и прилежный офицер, правда, крайне непривлекательной наружности — длинный, как жердь, сутулый, волосы подстрижены щеткой — парик с разрешения цесаревича он не носил, — лоб низкий, волнистый, нос бульбой, а подбородок грубый и как бы отвисший. Он собирал всяческие книжечки и картинки, посвященные утехам любви, и раздавал для ознакомления угодным ему лицам. Цесаревич вскоре прознал про то и велел доставить коллекцию целиком, что Аракчеев охотно и без трепета выполнил. Мужское яростное всегда возьмет верх над осторожностью и приличием.

— Забавно, — отозвался цесаревич, просмотрев замысловатые парижские позы.

Однако себе он ничего не оставил и на какое-то время отдалился от Аракчеева, но потом интересы экзирцермейстерства возобладали, и опять Алексей Андреевич замелькал в ближайшем гатчинском окружении, регулярно получая благодеяния и поощрения.

Особенно много болтали об эротических причудах цесаревича за кулисами придворного театра, в перерывах репетиций или когда видели его более двух-трех раз с какой-нибудь дамочкой. Его сосредоточенность на интересах такого рода в окружении императрицы Екатерины тоже порождала массу слухов и сплетен, что, естественно, оскорбляло и унижало великую княгиню. Монбельярцы скромные и религиозные люди, да и славяне отличаются суровыми нравами. Им чужда гамлетовская — пусть и показная — разнузданность. Что скрыто под юбкой, не стоит выставлять на всеобщее обозрение. Великий Петр частенько эпатировал придворную публику собственным непотребством, не стесняясь, принимал иностранных послов, поглаживая груди обнимающих его женщин, но затем русский двор обрел внешнее приличие, насаждаемое дамами-императрицами. Сам цесаревич сверх всякой меры был чувствителен к похождениям матери.

Великая княгиня не раз говорила возлюбленному супругу:

— Ты слишком много уделяешь внимания той стороне жизни матери, которая тебе не принадлежит и не может принадлежать и в которой тебе нет места.

— Как же не уделять! Давеча вхожу в кабинет и застаю этого сопляка Платошку чуть ли не со спущенными штанами. Ну а про ее величество и поминать не хочется. Без тени смущения поправляя чулок, она объяснила мне, что занимается проверкой счетов. Каково?! А ведь ей за шестьдесят. Платошка специально лосины в обтяжку заказывает. Того и гляди, от этих впечатлений appoplexie[48] хватит. И потом — непристойно. Я вошел — Захар, видно, по надобности отлучился да дверь запереть запамятовал. Тоже стар стал, никудышник!

Боже мой, какой, в сущности, русский двор был целомудренный!

— А не забыла ли ты, как наш друг лорд Гамильтон в Неаполе то краснел, то бледнел, когда я к твоей щечке губами прикасался. Нет, у нас господствуют невозможные нравы. Когда взойду на трон — все это прекращу. Весь разврат от Франции. Публичные дома, вертепы, революция, идеи, философия и прочее. В одночасье покончу. Парад — высшее выражение жизни: строй, порядок, управляемость, иерархия, чинопочитание, цель! На параде все есть! Искусство и красота, мужественность и приличие. Парад лучше балета и ближе к живописи. С развратом покончу! Масоны меня куда как обманули! Сулили свободу порядка! Какое там! Все это детство!

Слова против разврата он произносил, когда Нелидова уже отбыла в Смольный, оставив поле сражений за новой фавориткой, обладавшей, быть может, меньшим влиянием на разум цесаревича, зато сумевшей строже направить необузданную чувственность в собственное русло. Княгиня Гагарина применяла иные и, очевидно, более простые и эффективные приемы.

Смерть матери

И вот борьба за жизнь и честь подруги позади — Тилли умирала. Позади остались мучительные времена разлуки с мужем и детьми. Позади сердечные отношения с Софией Доротеей, сотни писем, в которых они открывали друг другу душу, поверяя самые святые тайны. Все земное она оставляла без сожаления, понимая необходимость смирения перед неизбежностью. София Доротея выдаст замуж ее дочерей и с Божьей помощью позаботится о внуках. Они дали друг другу клятву, и когда Бог призовет Софию Доротею к себе, она, Тилли, уже давно будет Там, в поднебесье, и София Доротея не почувствует в потустороннем мире ни холода, ни одиночества, как в первые годы в России, когда Тилли отсутствовала. Быть может, смысл ее ранней смерти в том и состоит. Она обживет тот свет и приготовит все для Софии Доротеи. Последние мысли ее были о подруге, с которой связывали годы страданий, обид, нищеты и унижений. Цесаревич разорил ее семейное гнездо, отнял дом, средства к существованию, лишил материнских радостей. Он развеял Бенкендорфов по земле, отплатив с лихвой за верную службу. Сколько ей стоило нервов и слез обратиться к Нелидовой с просьбой о милости и в конце концов не дождаться ответа. В чем она провинилась? Перед кем? Она не причинила ничего дурного людям в России. Она хотела счастья для Софии Доротеи более полного и совершенного, чем было отпущено судьбой. Она не могла понять, почему цесаревич с такой настойчивостью запрещал им переписываться. Разве она агент иностранной державы? Разве она действовала в интересах Виртемберга или Пруссии? Разве она составляла заговоры?

Отнюдь! Она — служила! Служила царствующему дому! И вот награда!

Разве она желала подчинить себе волю цесаревича? Разве она пыталась управлять повелителем? Нет, никогда! После смерти императрицы Екатерины, когда с Бенкендорфов сняли опалу, она вообще ни во что не вмешивалась, молчаливо наблюдая за жизнью нового двора.

Нет, она никому не причинила неприятностей, а ей сделали зло многие, и даже соотечественники, Николаи например, доктор Фрейганг и другие, среди которых она с болью обнаружила близких знакомых, долгое время выдававших себя за доброжелателей.

Но в общем она, наверное, прожила счастливую жизнь, и, как ни удивительно, высшую радость ей давала мертвая бумага — письма. Сколько она из-за них выстрадала!

У нее были прекрасные корреспонденты: кроме самой Софии Доротеи, ставшей сейчас российской императрицей, — принцесса Сардинская, сестра Людовика XVI, казненного проклятыми революционерами, умная, мягкая и образованная супруга сардинского короля Виктора Амадея III принца Пьемонтского Карла Эммануила. А сколько радости ей приносили послания от родителей Софии Доротеи из Монбельяра? Половина жизни в письмах!

И вот теперь все кончено. Она умирает и покидает юдоль земную. Но Бог, который никогда ее не оставлял, перед смертью будто бы позволил Бенкендорфам восторжествовать. В порыве великодушия, став императором, Павел вызвал их из небытия. Он осыпал Христофора милостями, а ей ничего иного и не нужно — только находиться рядом с Софией Доротеей и устроить судьбу детей.

Куда подевались рассуждения о немецкой партии? И о кознях Бенкендорфши? Пусть лучше позаботятся о французских происках нового кровопийцы — корсиканского разбойника Бонапарта, восходящей смертельной звезды! Пусть лучше присмотрятся к английскому посольству и лорду Витворту! Германские княжества только по недоразумению конфликтовали с Россией. Но Франция, Австрия, Англия — вот исконные враги русских. Остзейцы — рыцари. Волею судьбы они оказались у подножия российского трона, и служба была их единственной стезей.

Нечего натравливать русских на немцев! Бенкендорфы честные и преданные люди. Бенкендорфы никогда никому не изменяли.

Но счастье ей не было суждено увидеть. Коронационные торжества назначили на весну 1797 года, а зимой болезнь Тилли обострилась, ее вынудили покинуть Петербург и отправиться за границу. Она хорошо представляла, что переживает София Доротея в эти мгновения. Императрица Всеросийская! То, что иные добывали ужасными способами, она получила из рук законного властелина. Он водрузит на голову жены корону, и она получит возможность творить добро, в котором так нуждается страна.

Нет, нет, Тилли прожила удачную жизнь подле Софии Доротеи. Ей не на что жаловаться. Она думала сейчас о себе в третьем лице и смотрела на происходящее словно со стороны. Когда пробил час, она закрыла глаза и отошла в лучший мир, успев мысленно послать прощальный привет в Москву, наполненную серебристым перезвоном колоколов, торжественной музыкой и восторженными кликами толпы в честь нового государя Павла Петровича. Народ, которому все равно было, какие шляпы носить — круглые или квадратные, и какого цвета шарфы, — вопил и бесновался, надеясь на лучшее.

Новая государыня Мария Федоровна получила известие о смерти Тилли посреди возрождающегося весеннего великолепия. Быть может, вынужденная сдержанность и грозный взор властелина одной шестой части суши спас ее от смертельного отчаяния, от удушья, от немедленной гибели. Вместе с Тилли отмерла лучшая эпоха в ее жизни — юность. Она, однако, не предавалась сентиментальным воспоминаниям об Этюпе и первых месяцах зарождающейся дружбы. Оглядываясь назад, она видела черный провал, пустоту, молчащую бездну — смерть родного существа, свою смерть в каком-то смысле. Торжество и смерть часто существуют рядом. Как в бою.

Мартовский теплый день в Москве подернулся сизым инеем, солнце померкло, и тяжкое горе свинцовой плитой легло на грудь. Она заперлась в кремлевском покое и не отвечала ни на какие призывы. Она никого не желала видеть и сухими глазами смотрела на опрокинутое и вдруг сделавшееся неприглядным белесое небо. Когда в опочивальню ворвался государь, еле сдерживая накопившееся за день раздражение, и начал читать наставления об изменившихся обязанностях, подобно тому как он это делал в дни их первой внезапно вспыхнувшей любви, когда бедную этюпскую полубеглянку только привезли из Мемеля в Петербург, она, поднявшись с постели и вспомнив, с какой твердостью Тилли всегда встречала удары судьбы, сказала:

— Не кричи, Поль. Мне Бог подарил друга, о котором ты даже не мог и мечтать. Я была счастлива в нашей дружбе. Только возвышенное сердце способно это понять… и с этим смириться, без зависти и злости. Если ты будешь обращаться с друзьями так, как привык, нас — тебя и меня — ждут трудные годы. Молю тебя — будь к ним благосклонен, и твое могущество станет равным могуществу твоей и нашей России.

Пораженный теплотой и величием слов жены, новоиспеченный государь распахнул дверь и вылетел вон, оттолкнув грубо поручика Готтиха, верного слугу и соглядатая, который, не будучи флигель-адъютантом, никогда не отходил от него ни на шаг. Он посмотрел из глубины коридора на жену, еще вчера покорную и несчастную, и увидел государыню величественную, прекрасную и спокойную, преисполненную какой-то доброй силы и благожелательности. Не способный восхищаться своей собственностью, не способный оценить принадлежащее только ему, после тридцатилетнего ничегонеделания подле трона, который у него украли, убив перед тем отца, он все-таки застыл, ошеломленный очевидностью, но, к сожалению, не извлек из очевидности урока. Добродетель не повлияла на него, не превратила в мудреца. И государь Павел Петрович сделал первый шаг к падению. Находясь во власти прошлого и стремясь свести с ним счеты, перечеркнув навсегда, он стал походить на человека, идущего по воле Божией вперед, но с головой, повернутой назад, и не заметил, конечно, разверзшейся перед ним пропасти. Время опередило его и сбросило туда. А через несколько лет он жалко вопрошал у своих убийц: «Что я вам сделал?»

Да ничего он им лично не сделал — так, потрепал малость. Он просто не соответствовал мощной послеекатерининской эпохе, не сумел наполнить паруса свежим ветром, несмотря на грандиозные, впрочем, нередко безумные планы, и рухнул под ударами иноземных наемных убийц, еще раз своей смертью подтвердив величайшую историческую истину, что прогресс в дикой скачке вперед не выбирает коней, а седлает первых попавшихся. Но главное, он не сумел внушить poeta laureatus[49] своего двора Гавриле Державину строк, подобных тем, которые внушил его политический противник и по недоразумению сын другому поэту, так и не ставшему poeta laureatus двора: «Дней Александровых прекрасное начало…»

Государь резко повернулся и пошел в глубь Кремля, бросив опешившему Готтиху:

— Пусть она будет готова к вечернему чаю. Это — приказ!

Но государыня не стала готовиться ни к вечернему чаю, ни к ночным празднествам, ни к утреннему выходу к народу.

Она оплакивала Тилли.

Бенкендорф с самого начала войны часто вспоминал мать. Особенно когда ехал на лошади. Ритмические движения и одиночество выталкивали на поверхность сознания одну картинку за другой. Он натянул поводья, и лошадь, оседая на задние ноги, замерла на мгновение, шумно и норовисто втягивая ноздрями непривычно горячий воздух. Черные неровные хлопья кружились, как огромные снежинки, и оседали на полегшую осеннюю траву, превращая ее в темный пятнистый ковер. Дымно-огненное зарево охватывало половину неба, и воздух там, вдали, жирно клубился, подкрашенный сизым туманом.

Москва на таком расстоянии горела бесшумно. Если несчастье сотен тысяч людей способно носить черты величественности, то пожар древнего города относился именно к таким зрелищам. Впрочем, сравнивать было не с чем. В отечественной истории ничего подобного не случалось. Не только дома и дворцы охватил огонь, души людей пылали: у русских — ненавистью, у солдат Великой армии — злобой. Но и в том и в другом случае присутствовало отчаяние. Кто первым поджег Москву? Французы? Сами русские? Для чего? Зачем? С какой целью?

Мнение Ростопчина

Событие столь колоссального — по человеческим усилиям — масштаба нельзя объяснить в двух словах. Пожар Москвы событие мирового значения, отголоски его звучат и сегодня. Он отбрасывает зловещие блики за пределы своей эпохи, и в конце XX века явственно чувствуется его обжигающее дыхание.

Пожар Москвы поднял Россию на дыбы, разрушил наполеоновские мечты, осветил путь народам Европы к освобождению и продолжает оставаться загадкой для будущих поколений. Без этого яростного протуберанца Россия да и остальной окружающий мир не пробудились бы и не воспряли. Пожар озарил бегство Великой армии и поджарил пятки самому Бонапарту. Египетский песок оказался менее горячим, чем русский снег.

Спорить тут нечего. Москву сожгли русские, пожертвовав во имя свободы народной святыней. Пожар был продолжением тактики выжженной земли, применяемой по распоряжению императора Александра сразу после вторжения. Однако прямую ответственность за эту тактику никто не хотел на себя взять. А наша отечественная история слишком труслива, конъюнктурна и осторожна, чтобы вынести вердикт. Она даже не в состоянии оценить роль московского пожара.

Для Бенкендорфа пожар Москвы, как и для десятков других высших офицеров русской армии, да еще приближенных ко двору, не стал неожиданностью. Он предугадывал намерение Наполеона — разбить русскую армию и захватить целехонькой Москву, добравшись до нее в летние месяцы, а затем продиктовать там, в Кремле, условия мира государю и в случае продолжающегося сопротивления передать престол кому заблагорассудится — представителю другой европейской династии или кому-либо из более послушных Романовых, а хоть бы и неудавшейся своей невесте — Екатерине Павловне. Женщиной управлять проще, и к женскому господству Россия привыкла. Идти на Петербург не имело смысла. Брать Петербург значило оставлять Россию за спиной и потом, но уже с меньшими силами, двигаться вглубь, потеряв драгоценные сухие месяцы и увязнув в распутице.

Нет, нет! Надо захватить Москву, привезти туда непокорных и там с ними вести торг.

Пожар Москвы уничтожил все и всяческие нарисованные воображением планы. Недаром наполеоновские солдаты с неимоверной яростью охотились за поджигателями, недаром корсиканец клеймил тех, кто отдал богатейший город на разграбление сначала собственным гражданам, а затем и неприятелю, недаром он велел маршалу Мортье беречь и защищать столицу от губительных посягательств. Наполеон пытался доказать бессмысленность пожара, настаивая на том, что Великая армия оттого ни в малой степени не пострадала.

Нет, она пострадала, и пострадала решительно. В пожаре погибли ее надежды. Пожар подытожил первый этап войны. Великий человек не сумел предусмотреть предложенный вариант развития мировых событий. Дивизионный генерал, изменивший революции, остался дивизионным генералом, и только чудовищное недоразумение не развеяло до сих пор легенду о его гениальности. Гений не допустил бы пожара Москвы.

Уход из Москвы, уход почти добровольный, перечеркнул оккупационные обещания, наполненные горечью и ложью. Ясно, что из целой — пусть и опустошенной — Москвы Бонапарт бы не двинулся никуда, спокойно перезимовав.

Бенкендорф хорошо знал графа Ростопчина еще по павловским временам. Он не считал его поведение странным, нелепым и не относился к нему скептически. Более того, Ростопчин иногда видел дальше и глубже, как ни удивительно это звучит, чем иные деятели, пользующиеся вполне благопристойной репутацией. Сотрудники государей Павла и Александра сплошь и рядом страдали близорукостью. Бенкендорфу импонировало отношение Ростопчина к Наполеону, которого он считал порождением революции и непримиримым врагом России. Как тонкий комбинационный политик, Наполеон постоянно ощущал малейшее давление славянской волны и боялся, что она захлестнет Европу.

Пожар Москвы открыл глаза на истинное положение вещей. После кровопролитной битвы под Смоленском и сдачи пылающего города Ростопчин говорил, не таясь, в разных обществах и среди различных людей:

— Если бы у меня попросили совета, я не колеблясь бы ответил: сожгите столицу, если вы не в состоянии отстоять ее от врага! Таково мое личное мнение — мнение графа Ростопчина! В качестве губернатора города, которому вверено попечение о его спасении, я, конечно, не могу подать подобного совета.

Вторая половина фразы служила всего лишь маскировкой. Ростопчин знал, что Москва падет, что ее не удержать и что ее надобно будет предать огню во имя высшей цели — спасения отечества.

Но кто в России отважится на прямой призыв к уничтожению города? Да и как к этому подойти? Как подготовить столь невероятный акт? Что он повлечет за собой? Народное отчаяние? Революцию? Бунт? Смещение династии? Или наоборот — целительный огонь выжжет наполеоновскую язву?

Зловещие слова Ростопчин произносил не только в узком кругу, но и повторил Кутузову перед оставлением города, сказал и государю в более мягкой и обтекаемой форме. Никто к нему будто бы не прислушался. Сжечь Москву? Поднять руку на святыню? Разорить десятки тысяч людей? А как же Кремль и великие храмы? Татары избегали разрушать церкви. Неужели у русского человека достанет совести предать огню высшее выражение русской жизни, то, что составляло многие века ее основу? Неужели церкви исчезнут в пламени? А колокола? Что станет с ними?

— Эти дураки, — злобно шипел по-французски Ростопчин адъютанту Обрезкову, имея в виду критиков и противников, а быть может, и кого-то другого, — эти дураки думают, что Наполеон пощадит храмы. Да он их, как истый революционист, превратит в отхожие места и конюшни. Так уж лучше предать очистительному огню, чем получить назад и неизвестно когда оскверненные французским дерьмом.

Горько признать, но Ростопчин оказался прав.

Однако без молчаливого согласия императора Александра, твердо удерживающего бразды правления Россией, Ростопчин не отважился бы привести механизм поджога в действие. Он не решился бы вывезти пожарные трубы и прочее из города. Это совершенно ясно и не подлежит сомнению. Лишить Москву средств борьбы с пожаром — в обычной ситуации преступление. Надо ли это доказывать?!

Все факты и все поступки Ростопчина свидетельствуют о наличии умысла, хотя и не об очень ловком его исполнении. Но попробуйте осуществить подобный акт без ненужных потерь?

Теперь — свершилось! Москва горела на глазах обескровленной Бородинским сражением армии, которая не бросилась ей на помощь, да и не могла броситься. Москва горела на глазах десятков тысяч русских людей, погребая под развалинами неисчислимое количество невинных и даже тех, кто получил раны, защищая ее. Москва горела на глазах всего равнодушного света, который не то сокрушался, не то радовался великой и кровавой мистерии, разыгравшейся на далеком Востоке.

— А как поступил бы ты? — спросил Бенкендорфа Волконский, когда оба, пораженные невиданным зрелищем, сошли с лошадей и присели у ручья, где дышалось легче.

— Я могу только присоединиться к мнению племянника императрицы герцога Евгения Виртембергского, хотя мы, Бенкендорфы, не чувствуем себя чужеземцами в России.

— Да ты, Александр, русский! — воскликнул Волконский. — О чем здесь толковать?

— Все так! И все-таки — не совсем. И не все меня признают русским. Я ведь не ношу московское имя.

— Чепуха! Ты служишь России, — продолжал великодушный Волконский.

— Скорее государю.

— Это и есть России. Оставим спор. Что изрек герцог?

— А вот что: не будучи русским, я не могу ничего советовать. Только русский вправе подавать подобного рода советы.

— Золотая душа у юноши. Ну да нечего нам и впрямь советовать. Пожара следовало ожидать.

Огонь брал свое и не утихал вдали, и чудилось, что красного в небе прибавляется. Оно вздымалось от горизонта к середине неба, еще час-другой — и весь в разных частях потемневший свод превратится в раскаленный купол, а на землю низвергнется пламенеющий ливень, который подожжет и траву, и кустарник, и деревья, и тогда уже никто не спасется — ни люди, ни звери, ни птицы. Они захлебнутся горячим воздухом и начнут выдыхать горячие кипящие струи пара.

Знаменитые афишки

Первым весть о пожаре Москвы в отряд Винценгероде принес Чигиринов. Он описал в рапорте, что творилось при отступлении русской армии в центральных кварталах, и принес пачку ростопчинских афишек. Бенкендорф о них слышал давно, но никогда не держал в руках. Афишки образованные люди ругали, смеялись над ними, но простому люду они нравились, и, в сущности, если судить по справедливости и с учетом всех обстоятельств, в этих жалких, не очень грамотно составленных Листочках не содержалось ничего дурного.

Ну вот, например. «Братцы! — восклицал Ростопчин. — Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать: Москва наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту Храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со Крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет; вечная память, кто мертвый ляжет; горе на Страшном суде, кто отговариваться станет».

В этой афишке Бенкендорф не вычитал ничего дурного, ничего такого, что бы компрометировало Ростопчина. Стиль ее вовсе не был разухабистым, как о том болтали в главной квартире и в кругах, близких к государю. Афишки, конечно, резали слух воспитанных людей, привыкших к изящной литературе, но не им были адресованы. У простонародья они вызывали доверие. Чигиринов утверждал, что листочки расхватывают мгновенно и даже ночью ждут у ворот Кремля, когда первые пачки вывезут на телеге.

Здесь каждое утро вертелся знаменитый на Москве человек по имени и отчеству Иван Савельевич, а фамилия его так и осталась большинству неведомой. Все его знали как шута. Один вид чего стоил! Разъезжал в маленькой коляске с украшенной всякими фиглями-миглями сбруей, во французском смешном кафтане, на голове цветная ермолка. Окружала его толпа мальчишек и прочих людишек такого же, как и он, сорта. Ростопчин поручил Ивану Савельевичу раздавать афишки, да с прибаутками, где главным героем был узурпатор Наполеон. Иван Савельевич кумекал по-французски и такую кашу из своей речи устраивал, что народец животики надрывал. Соскочит с коляски — щупленький, лысый, верткий, — наберет листочков и раскидывает по Москве, комментируя прочитанное:

— Наполеоша ко мне в гости идет, а у хозяйки моей уже все готово. Меню, братцы, знатное. На первое щец из пороха, на второе гуляш из пуль!

Народ доволен, хватает афишки и прямо тут же прочитывает, получает сведения и с открытыми глазами все-таки живет.

Тридцатого августа граф Ростопчин сообщал горожанам: «Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда сорок восемь пушек с снарядами. А светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться».

Разве не так? Разве светлейший не обмолвился подобным словом?! Что же оставалось писать Ростопчину в афишке? Дезавуировать главнокомандующего? Ну он и углублял ситуацию чтобы не вызывать паники. Не он первый, не он последний прибегал к такой методе.

«Вы, братцы, — обращался он к народу, — не смотрите на то, что присутственные места закрыты; дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; я клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки; француз не тяжелее снопа ржаного; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!»

Напрасно Ростопчина клеймили и до сих пор клеймят за эти самые безобидные для русского человека афишки. С Фамусовыми Москву-матушку не отстоишь, а скалозубы с чацкими — все сплошь на командных должностях.

Призывы Ростопчина вполне отвечали моменту. Он боролся с корсиканцем, был неуступчив, но ведь и не всё оказывалось в его власти. Не он допустил Бонапарта к Москве. Бегущих без оглядки остающиеся ругали последними словами. Мужики из подмосковных деревень нападали на барские брички и коляски, высаживали людей на дорогу, обвиняя в предательстве и измене. В самом городе атмосфера сгущалась. Кто побогаче, зарывал наиболее ценные вещи в землю, прятал в подвалах, замуровывал в стенах. Французы сразу про то вызнали и, вооружившись железными прутьями, щупали землю, лили воду, которая быстро просачивалась там, где недавно копали. Поиск шел по всей Москве.

Ростопчина обвиняли кому не лень. Дескать, губернатор не возвел вокруг столицы прочных военных позиций. Обвинение, конечно, тяжелое, но его следовало бы прежде всего адресовать высшему военному руководству — квартирмейстерской части, например, и лично генералу Толю. За прочными позициями могла бы русская армия чувствовать себя в безопасности. Да, Ростопчин не возвел укрепления, и это было непростительной ошибкой, стоившей многим воинам жизни. Но располагал ли к тому надежными средствами? Сколько времени потратили впустую на сооружение Дрисского лагеря, и все молчали! Молчал Барклай, молчал Ермолов, молчал Багратион, молчали и другие, лишь потом спохватились и, слава Богу, не позволили загнать солдат в фулевскую ловушку. Никто не спросил, сколько денег утекло на Дрисский лагерь. Зачем же Москву оставили без прикрытия? Ясно почему: боялись признать, что французы со дня на день сюда пожалуют. Вся тактика Ростопчина на том держалась.

«Я завтра еду к светлейшему, — сообщал он москвичам, — чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев станем, и мы их дух искоренять и етих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело; обделаем, доделаем и злодеев отделаем».

Афишка от 31 августа, как мы видим, вполне спокойна, и нет в ней намека на оставление столицы.

Очевидно, если бы Кутузову вручили командование сразу, то он бы успел отдать соответствующие распоряжения. Нельзя в том сомневаться. Но Барклай-де-Толли боялся подобным приказом поднять против себя еще большую волну негодования в обществе. Как?! Москву укрепляют?! Значит, готовятся допустить супостата в недра России?!

Нет, никогда! Ни шагу назад! Идем вперед! На врага! Дадим ему бой! Не устоять бы Барклаю ни за что. Ермолов и Багратион использовали бы ситуацию. Они сделали бы из приказа главное оружие. Таким образом и эти славные имена надо поставить в данном случае рядом с именем Ростопчина.

— Я не защитник графа, — сказал Бенкендорф Волконскому, — но ты только вообрази, в какой обстановке он действовал и при каких обстоятельствах. Существовал ли у него выбор?

— С нашим московским дворянством не особенно разгуляешься. Оно консервативно и, чуть что, впадает в панику. Если народ московский сыпанет на улицу — не удержишь. Вспомним, что творилось при поляках в Москве.

— Ростопчина упрекают в высылке французов. Не могу принять подобное обвинение. Что ж их, на воле оставлять? Я не иначе бы поступил.

Они сели на лошадей и спустились вниз с холма, в последний раз бросив взгляды на горизонт, налитый тяжелой, неподвижной, как бы засохшей кровавой краской. Пожар, видно, становился все яростней и яростней.

— Без таких безумцев, как Ростопчин, труднее выстоять. С Яковлевым француза не задушишь. Яковлев с французом в стачку войдет. Дворянчики наши давно растеряли рыцарские замашки.

Во главе крестьянских ватаг

С неделю назад на подступах к Рузе Бенкендорф с дюжиной казаков свернул к деревеньке, откуда слышались одиночные выстрелы. На околице к ним подбежали два мужика с палками, на концах которых лыком были прикручены лезвия кос.

— Барин, — завопил тот, что покрупнее, отчего-то весь окровавленный и разодранный, — пособи, барин! Наш-то деру в лес дал. Сидит там, дрожит. Вон в овражке ватага с дубьем. Как напасть на нехристей, не сообразим. А они грабят, поповича замордовали, девчонку за косу к березоньке привязали и измываются, как хотят. Голяком баб пустили в поле. Избы по краю зажгли и уходить не думают. Казаки, братушки, спасите, милые, спасите, родные. — И мужик повалился на колени, выпустив из рук самодельную пику.

— Ах, мать честная! — воскликнул ординарец Бенкендорфа терской казак Гулыга. — Дозвольте, Алексан Христофорыч, в сабли их взять. Сей момент посечем.

— Не спеши, — сказал Бенкендорф. — Посечем, посечем. У них пули не из дерьма. Видишь, куда нас загнали да сколько трупов на дороге валялось? Тут с умом надо… И на вилы возьмем, и в сабли. Сколько их? — спросил он у бойкого мужика.

— Да с десятка два — не больше.

— А вас сколько?

— Да нас тьма-тьмущая… Сунулись, однако, он и побил. Вон лежат.

Бенкендорф спешился и по-пластунски в сопровождении казаков через лесок подобрался к овражку. Потом туда же два казака перегнали лошадей, прячась за ними. Мужиков действительно была тьма-тьмущая — кто с топором, кто с пикой, иногда и уланской, кто с рогатиной, вилами или просто дубиной, утыканной гвоздями. Бенкендорф внимательно осмотрел толпу, разделил ее на две половины, впереди каждой поставил с пиками, вилами и рогатинами, во второй ряд — с топорами и дубинами и объяснил, как действовать. Гулыга развел по концам овражка приободрившееся лапотное воинство.

— Ну, робятки, — обратился к толпе Бенкендорф, несколько пораженный необычным видом расхрабрившихся крестьян, — кричите громче: за веру, царя и отечество! И бегом без оглядки на француза. Но только после того, как мы с казаками пойдем по центру. Что есть мочи коли, руби, бей! Понятно?

Мужики сообразительные, тут же поскидывали лапти, армяки, чтоб налегке.

— Ай да барин! — вскричал бойкий, потрясая самодельной пикой. — С таким барином и смерть не страшна! Посечем француза на капусту, робяты?! Али не посечем!

— Посечем, — был ему единодушный ответ.

Сделали как договорились. Бенкендорф с казаками внезапно гикнул из укрытия и по центру курьером — вперед! Мужики, обрадованные, деревню в клещи, орут на бегу Бог знает что, вилами и пиками размахивают будто ополоумевшие. Французы и растерялись, заметались, как крысы. Слева и справа кричит и валит народ, прямиком офицер в блестящем мундире и казаки небольшой, правда, лавой. Французы, конечно, обученные и смелые. По узкой улице один стрелок многих сдержать сумеет, но когда со всех сторон да с шумом, тут и вышколенный наполеоновскими капралами дрогнет. И дрогнули!

А казаки с мужиками в деревню ворвались — и по дворам, чтоб никому не удалось затаиться до ночи. Всех дочиста переколошматили. Только раненого поручика сволокли к Бенкендорфу:

— Может, барин, спросишь у него, чего надо. Потом кишки намотаем.

Истекающий кровью вестфалец сразу угадал в Бенкендорфе сородича. В глазах у него мелькнуло что-то похожее на надежду, однако Бенкендорф только брезгливо махнул рукой. После того, с чем он столкнулся в деревне, всяческая охота проявлять великодушие пропала. Вестфальца потащили на улицу убивать. Он долго что-то лепетал прокисшим срывающимся голоском, цеплялся за траву, за хилые деревца — умирать не хотелось. Мужики без слов понимали вестфальца.

— А как я тебя просил, как тятя тебя молил, тварь ты этакая! Не тронь девчонку! Не я ли у тебя в ногах валялся?! Ты только зубы скалил. Теперь получай! — И бойкий с размаху всадил вестфальцу пику в живот и повернул.

Винценгероде, узнав о происшествии, пригласил Бенкендорфа в штаб для строгого внушения.

— Я ничего не имею против, чтобы столь блестящий офицер, как вы, ходил на французов во главе крестьянских ватаг. Я вполне понимаю русских и разделяю принципы организации партизанской войны. Я сам партизан. Но если вы думаете, полковник, что я вас буду хвалить за геройский поступок, то ошибаетесь. У меня иные представления о роли высшего офицера при проведении столь малозначащей операции. Флигель-адъютант в расшитом золотом мундире во главе толпы разъяренных мужиков?! Да ни при каких обстоятельствах к подобной выходке не следовало прибегать. Быть во главе — не есть скакать впереди и размахивать саблей. Быть во главе — есть почетная обязанность, к которой вас призвал государь — руководить и возглавлять.

Бенкендорф хотел перебить Винценгероде и напомнить про случай в Самойлове, когда генерал повел спешившихся драгун и казаков на приступ и участвовал в резне.

— Полагалось вызвать командуй провести атаку деревни по всем правилам. Партизанская война не есть нелепость, сударь. Это, повторяю, метод борьбы с коварным врагом. Метод, метод, метод! Как бы я отчитался перед государем за вашу случайную и глупую смерть? Что бы я сказал императрице, нашей возлюбленной покровительнице? Берегитесь, полковник! В следующий раз вас ждет не выговор, а арест. Ну а теперь дай я тебя расцелую, мой дорогой…

Последние слова он произнес на ломаном русском языке. Затем кликнул ординарца и велел подать бутылку дорогого вина.

— Я понимаю, Александр, что военные действия в России обладают своими особенностями. Ты больше русский, чем я. На глазах у нищих мужиков не повернешь назад. Я понимаю благородное немецкое сердце…

Урология и война

Винценгероде был человеком не робкого десятка и очень умным, не в пример многим офицерам австрийской службы. Он сразу уловил, в чем отличие войны на территории России от войн европейских. Он судил о том на основании собственного, часто горького, опыта. Винценгероде проделал нидерландские походы с гессенскими войсками. Затем служил поручиком в драгунском полку австрийской армии у фельдмаршала Сакс-Кобургского. После заключения предварительных условий Люневильского мира уехал в Кобург. Мать первой супруги великого князя Константина Павловича весьма расположилась к нему и помогла поступить в русскую службу майором. Позже великий князь взял его в адъютанты, но когда обстановка при павловском дворе осложнилась из-за несогласия между отцом и сыновьями, то Винценгероде впал в немилость. Государь Павел Петрович начал открыто преследовать людей, им близких. Вдобавок Винценгероде относился к непримиримым врагам революции и Наполеона.

— Франция — язва наших дней, — говорил он на каждом углу. — Бонапарт еще покажет России зубы.

Винценгероде всегда стоял за беспощадную войну с корсиканцем. В 1799 году ему пришлось почти бежать из Петербурга. Государь вдруг резко изменил политику и завязал дружбу с Первым консулом, что стоило ему жизни. А Винценгероде перешел в австрийскую армию подполковником, пообещав друзьям:

— Это ненадолго. Я скоро вернусь.

Через год он получил звание генерал-майора. После воцарения Александра Винценгероде немедленно вызвали ко двору. Генерал-адъютантские эполеты его уже ждали. Одно время Винценгероде дневал и ночевал во дворце. Дружба с князем Адамом Чарторыйским и острая ненависть ко всему, что происходило во Франции, способствовали успехам. Государь доверял ветерану антинаполеоновского сопротивления и обращался к нему за советами. Теплые отношения с государем и военные таланты энергичного и неутомимого Винценгероде — вот причины, по которым Кутузов поручил его отряду прикрывать пути, ведущие к Петербургу. Иловайские 4-й и 12-й, Бенкендорф и Волконский — флигель-адъютанты, тверское ополчение с князем Шаховским казались ему верной опорой и надежным связующим звеном с корпусом графа Витгенштейна. Политика играла не последнюю роль в военной тактике и стратегии. Казачьи соединения, которыми были буквально пропитаны регулярные войска, как бы скрепляли вооруженную массу, пульсировали внутри нее, хотя и не всегда соответствовали поставленным задачам. Но в сложившейся ситуации никто бы не сумел принести столько пользы, как странно для европейского глаза одетое ополченское войско не всегда трезвого атамана Платова.

Винценгероде находился ближе всех к оккупированной Москве, сумев быстро наладить прямой контакт с северной столицей и передавать туда самые свежие и проверенные, что очень ценилось Аракчеевым, сведения. Отсюда просачивался через вражеские аванпосты сам Фигнер. Через отряд Винценгероде главная квартира запускала в Москву тайных разведчиков, которые потом докладывали лично Кутузову. Они-то и принесли благую весть — Бонапарт готовится к бегству. Кружной извилистой тропой последние данные доставили главнокомандующему.

— Поздно, — усмехнулся он, прикрыв здоровый глаз: теперь он уже совершенно ничего не видел, — поздно! Лористона мы славно поводили за нос. Надо бы еще недельку-другую. Ну да делать нечего…

Он открыл глаз и блеснул им весело. Что за нос поводили — не то слово. Да, не те слова взял из обширного своего запаса идиоматических выражений хитрый старик. Вспомнил он, как его Савари обманул при Аустерлице, как его унизили, как не посчитались с ним. Вот и прикинулся слабым, дряхлым, хилым. Между тем в недрах его штаба была женщина, переодетая в офицерский мундир, с которой он проводил немало времени. В беседе с Лористоном главнокомандующий даже всплакнул:

— Видите мои слезы, граф? Донесите о том императору вашему. Скажите ему, что мое желание согласно с желанием всей России. Всего ожидаю от милости Наполеона и надеюсь ему быть обязанным спокойствием моего отечества.

А как вышел Лористон от Кутузова, тот крепко и твердо поднялся, сверкнул по-орлиному единственным глазом и приказал адъютанту Гельдорфу:

— Милый, распорядись дать ему лучшего моего наипервейшего вина. Тьфу, прости Господи, бусурманского, французского, чтоб помягче стал. Назавтра опять будем переговариваться о мире. Да пусть кормят получше, не скупятся.

Винценгероде он признался:

— Наполеона трудно перехитрить. Он ловчее всех нас, вместе взятых, потому что коварнее. Русским коварства недостает. Коварство — первый помощник хитрости. Хитрость же суррогат ума. Вот и выходит, что сглупил бродяга. Гельдорф, — обратился он к адъютанту, — как та болезнь называется, что давеча пленный упоминал? Дизурея?

— Так точно, ваша светлость. Дизурея!

— Хорошая девушка. Имя красивое. Рассчитывал он дней за двадцать октября от нас ускользнуть. Авось промахнется. Нет, не подготовился он к войне. Мужики тут ко мне приходили — твердят: зима ранняя. Откель знаете — спрашиваю. По всему, отвечают, видать. Но секрет свой не раскрывают. Крепкая будет зима. Ты, барон, немец, — обратился он опять к адъютанту, — а вы, немцы, русскую зиму лучше переносите, чем французы. Вы, немцы, на русских очень похожи. Такая же судьба несуразная.

— Ваша светлость, — сказал Винценгероде, — а что, если корсиканец все-таки останется в Москве?

— Не останется. Он хоть и подлец, но не дурак. Впрочем, с исторической точки зрения, быть может, и не подлец. Если бы не он, Англия с Австрией нам бы давно шкуру погрызли. Но вот поди ж ты — с Россией промахнулся. Я от него такого не ожидал. Куда полез? Однако праздновать труса рано. Он еще нам покажет, где раки зимуют. Мы еще с ним накукуемся. Это же Наполеон!

С тем Винценгероде и покинул главную квартиру. В другой раз он приехал в сопровождении Бенкендорфа просить подкрепления.

— Я тебе что, генерал, пророчил? Мы с ним еще намучаемся. Ты не смотри, что он ошибку за ошибкой дает. Очнется — берегись! Он зверь беспощадный. Он сейчас мочевым пузырем мается, а как на коня сядет и в отхожее место перестанет бегать, так мы его силу на своем горбе почувствуем. Строжайше приказываю — быть начеку! Ну да все равно под белы рученьки проводим за русские ворота. И накостыляем, господа, по шее.

Винценгероде достаточно знал русский язык, чтобы понять смысл народного словца.

— Конечно, ваша светлость, накосты-ля-ем!

— Пока мы ему собрались накостылять, как бы он нам в кашу не наплевал. У меня вот какой план возник. Лористон у нас пока как муха на меду. Сидит ждет. Я знаю, у тебя, Бенкендорф, связь налажена четко. В твои сейчас руки отдаю судьбу отечества.

Кутузов знал, что надо сказать каждому.

— Есть ли у тебя верные люди, чтобы в огонь и в воду и смерти мучительной не убоялись?

— Есть, ваше высокопревосходительство! Как не быть! Из каких прикажете? Офицер, казак, полицейский офицер?

— Ну, назови кого-нибудь…

— Поручик Аратов, изюмец, поручик Хлёстов, улан. Хорунжий Грызунов, лейб-казак, коренной донец. Дальний родич атамана.

— Возьми Аратова, коли не жаль. Дело опасное. Раз первого его назвал — ему и быть. Только смотри никому ни слова. Дело государственной важности. Сейчас пакет государю с мирными предложениями изготовим, и пусть прямо к французам в лапы скачет. Умный он — Аратов-то?! Чтоб не заподозрили намеренную сдачу.

— Будьте спокойны, ваше высокопревосходительство. Попадет в плен после драки, живым и натуральнейшим образом. Это я ручаюсь. А второго курьера позвольте через Ярославль провести? Там у меня на аванпостах казаки — золото. Часов за пять-шесть передадут графу Витгенштейну.

— Догадлив ты, Бенкендорф. Ну, с Богом! Да не теряй времени.

Когда Бенкендорф возвратился в штаб, там его уже поджидал Волконский со свежими петербургскими новостями..

— Настроение в столице пока тревожное. Государь сказал графу Толстому: «Зимовать в Москве Наполеону нельзя!» Твой Петр Александрович человек осторожный, однако все-таки отважился спросить: «А если решит остаться, что тогда, ваше величество, вы намерены предпринять?» Государь и наложил резолюцию: «Сделать из России вторую Испанию!»

— Да слышал я эту песню в главной квартире. И ты знаешь, как на нее отозвался Кутузов?

— Нет.

— Проворчал так мрачно: Испания, Испания… Ни к чему России Испанией становиться. Она и в своем обличье победит.

— Здорово! Что получили в подкрепление?

— Конноартиллерийскую роту, два казачьих полка и по два эскадрона драгун и гусар. Фердинанд Федорович пообещал светлейшему, что на нашей дороге Бонапарту будет жарко, как в Испании.

Через несколько дней пришел из Москвы пешком Чигиринов, все точно вызнав. Мортье распорядился подвести мины под Кремль. Теперь последние сомнения исчезли. Бонапарт бежит из столицы. Однако возникли другие беспокойства.

— Не может быть! — восклицал Винценгероде. — Я не верю, что Бонапарт отважится взорвать Кремль. О каком мире он ведет речь, если втайне готовится к такому варварскому акту?! Я объявлю ему, что все пленные французы будут немедленно повешены, если хоть одна церковь взлетит на воздух. Завтра на рассвете я сам поеду в Москву для переговоров с Мортье. Если они поклянутся не трогать Кремль и храмы, то мы с дозволения государя можем пойти на уступки. Кремль должен быть спасен и возвращен России в целости и сохранности.

— Возьмите меня на переговоры, — попросил князь Шаховской. — Я вам пригожусь. Я хорошо знаю город — все выходы и входы.

— Нет, князь. Тут дело серьезное. Я не хочу рисковать вашей жизнью! Бенкендорф, найдите сотника Попова — пусть возьмет двух надежных казаков. А ты, — обратился он к Нарышкину, — будешь сопровождать меня. Да вот еще что: как выедем, Бенкендорф расставит пикеты и пошлет в разъезды из тех, кто похрабрее. Пусть за нами наблюдают издали. От Бонапарта любого свинства жди. А сейчас — спать! Я ему покажу дизурею, мать-перемать.

Ругался он исключительно по-русски.

Французское благородство

Перед рассветом Бенкендорф велел седлать коней и отправился будить Винценгероде. Он хотел предложить себя вместо Нарышкина, но потом отказался от этой идеи. Если французы его захватят, то припомнят мадемуазель Жорж. Бенкендорф знал мстительный и тяжелый характер Мортье. Кроме того, в окружении Наполеона было много людей, которые с удовольствием свели бы счеты со счастливым похитителем.

Винценгероде давно был на ногах. Перекусили на скорую руку, выпили на дорожку, посидели по русскому обычаю и шагнули через порог в рассеянную серую и моросящую мглу.

В ту минуту Бенкендорф не мог и вообразить, что произойдет в дальнейшем. Он проверил посты, выслал казачьи пикеты и разъезды, объяснил, что от них требуется, и решил прикорнуть — часы еще не пробили семи. Нельзя сказать, что Бенкендорф волновался, но на душе все-таки неспокойно. Он отправился к генералу Иловайскому 4-му посоветоваться, не разумнее ли отправить за Винценгероде вдогон казачий полк.

— Да ты что, милый Алексан Христофорыч, я ж вам вчера сообщил: Москва пуста. Ушел он. Что ж у меня там, шпионов нет? Оставил слабые заслоны и ушел. Вчерась казачья сотня насквозь прошла — и ничего. Вот так, как тебя, немного французов видел. Ну ежели волнуешься, давай добровольцев отправим.

Отправили и стали ждать известий, а они все не поступали. Иловайский 4-й продолжал твердить:

— Никого там нет. Никакого Мортье. Станет он дожидаться, пока мы его заарканим. Будь моя воля — я бы давно приказ отдал: вступать в Москву!

Давно миновало время, положенное на дорогу курьеру, добавили на непредвиденные обстоятельства, послали проверять пикеты и доскакать до ушедшего полка, но никаких дополнительных сведений не получили. Пикеты потеряли из виду Винценгероде, едва он с сотником Поповым и Нарышкиным приблизился к Тверской заставе. Казаки видели, как Винценгероде вступил в беседу с каким-то офицером. Потом Попов в сопровождении француза отправился дальше, а Винценгероде и Нарышкин возвратились к спешившимся казакам из полкового авангарда. Стали ждать прибытия Попова, но тот как в воду канул. Французские кавалеристы, покрутившись для видимости, скрылись. Часа через два стало ясно, что французы захватили Попова и не собираются отпускать. Никакой Мортье на переговоры не приедет и на ультиматум русских плюет с высокой колокольни.

Наполеон догадался, что ответа из Петербурга не дождаться. Он просто поверить не мог, что император Александр пренебрег его милостивым предложением мира. Как же тогда расценить донесения Лористона о его беседах с Кутузовым? Неужели старый вояка обвел вокруг пальца? Не может быть!

Чигиринов, которого Бенкендорф послал с полком, опять подтвердил Винценгероде, что Мортье велел заложить заряды под Кремль.

— Господин генерал, сами подумайте, ежели они решились посягнуть на Кремль, то за каким чертом ему являться на заставу для переговоров? — резонно заметил Чигиринов. — Полковник Бенкендорф велел мне от вас ни на шаг. Извольте вертать коней. Что с одним полком навоюешь против заслонов?

— Я сделал заявление, что высшие офицеры, попавшие в плен, ответят за совершенное злодеяние по всей строгости закона! — сказал Винценгероде, вглядываясь в даль и еще ожидая сотника с вестью.

— Если я упрекну вас, господин генерал, в неполном знании зверской натуры захватчиков, то рискую попасть под арест за дерзость, — произнес тихо, но убедительно и твердо Чигиринов. — Они своих не так жалеют, как мы своих. Они жестокости не стыдятся. Если они вас сцапают, то не исключено, что какой-нибудь сержант прикажет вас расстрелять. Я среди них походил — насмотрелся. Друг друга иногда загрызают, как волки, из-за какой-нибудь бамбошки, из-за чепухи. Вестфальцы баварцев, французы поляков и неаполитанцев, а итальянцы готовы сожрать любого. Они вообще не понимают: зачем их сюда пригнали? Мортье, между прочим, самый жестокосердный из маршалов. Недаром его Бонапарт хозяином Москвы сделал. Это его расстрельные команды по городу шныряли. Так что не ждите, ваше превосходительство, ни Мортье, ни его офицеров. Он вас, быть может, на себя выманивает.

Однако Винценгероде решился ехать в Кремль. Казачьи офицеры чуть ли не взбунтовались:

— Не пустим генерала одного на погибель! Не верим в благородство французов! Силой не пустим!

Один сотник Кременев даже схватил лошадь Винценгероде под уздцы:

— Ваше превосходительство! Одумайтесь! Я с вами от самого Смоленска иду. Прав Чигиринов. Они вас на себя выманивают. Захватят, ей-богу, захватят. Что тогда?

Всегда уравновешенный Винценгероде не на шутку рассердился:

— Прочь с дороги! Нарышкин, давай платок — и вперед!

Кое-как привязали к пике платок и без трубача вчетвером, с вызвавшимися добровольно казаками, во весь опор помчались обратно к Тверской заставе.

— Напрасно отпустили, — вздохнул Чигиринов, — Повяжут его французы. Как пить дать повяжут. У них ни чести, ни совести. Москва полна ими. Непонятно, как казаки просекли город. Пьяны, что ли, были?!

Действительно, казаки Иловайского 4-го немного смухлевали. Не заметить — пусть редких — неприятельских постов у Кремля, генерал-губернаторского дома и в остальных значительных точках просто невозможно. По ним стреляли вдогон, но они, очевидно, не обратили внимания на мушиные укусы.

— Москва пуста! — пронесся слух. — Наполеон бежал!

Теперь настала очередь саперов. Мелкие заслоны исчезнут, когда они сделают свое черное дело. Винценгероде это хорошо понимал и потому поспешил. Москва еще не опустела, и слухи оказались ложными. Столица притаилась в ожидании перемен. Кто раньше предался врагу, тот дрожал и искал оправдания, кто-то готовился добивать убегающих с тыла, а кто-то просто сидел, ждал и надеялся на возвращение прежней жизни, впустую подсчитывая невосполнимые потери и ломая голову, где взять денег на строительство сгоревшего дома и обстановку. Народ московский, сильно поредевший, изголодавшийся и обнищавший, вдруг почуя близящуюся победу, все-таки воспрянул духом и укрепил сердце. Горе объединило, а единение подавало прочную надежду. Вот в эту-то густую атмосферу ожидания врезалась четверка русских кавалеристов. У казака по фамилии Безымянный на пике болтался белый платок.

На Тверской ни души — ни пса, ни старухи, ни нищего. Будто все вымерло. Однако у генерал-губернаторского дома они наткнулись на караул наполеоновских гвардейцев. Отлично экипированные, откормленные, на породистых арабских скакунах, любимцы императора выглядели не хуже, чем у себя дома на дежурстве в Фонтенбло.

— Стой! — заорал осипший от русской простуды двухметровый удалец. — Стой! Кто вы такие и что вы здесь делаете?

Гвардейцы на норовистых конях с оскаленными мордами окружили, приплясывая, русскую четверку, зажав ее так, что не выскользнуть. Винценгероде спокойно представился офицеру и объяснил, что он прибыл для переговоров с маршалом Мортье.

— Смотри-ка, немчура, а по-нашему чешет — вроде из Сорбонны, — засмеялся маленький ухватистый кавалерист в тяжелом шлеме с конским султаном. — Мортье ему подавай, а со мной поболтать не желаешь?

Наглости они не потеряли, вероятно, потому, что император берег надежную свою охрану, жертвуя ради нее кем угодно и в любой ситуации. Старую и молодую гвардию он не отдавал и под угрозой поражения. Без них он — ничто. Ватерлоо доказало его правоту. Гвардия спасла жизнь своему палачу. Они верили в гений императора и знали, что война будет продолжена, если он останется живым. Они были преторианцами, но на бонапартовский манер, то есть существовали не для декорации, а для последней решительной битвы и будущих наград — огромных земельных участков: на востоке, на юге, на севере — везде.

Маленький, с пышным султаном наклонился и внезапно вырвал у Винценгероде повод. Нарышкина и казаков, сделавших движение к Винценгероде, тут же оттеснили в сторону, сорвали с них портупеи.

— Мортье ему подавай, — продолжал ворчать маленький.

Двухметровый офицер все-таки послал в Кремль извещение, что русский генерал требует встречи с маршалом. Маленький, злобно дергая повод, потащил лошадь, на которой сидел Винценгероде, к Кремлю.

— Я протестую! — крикнул Винценгероде офицеру, — И сам не тронусь с места, пока мой адъютант и конвой не будут допущены ко мне!

Он собирался уже перекинуть ногу и спрыгнуть на землю.

— Но, но! Не буянь! — погрозил офицер кулаком. — Здесь не Россия, и кругом не рабы, чтобы выполнять ваши повеления. Здесь территория Франции. Ничего с твоим адъютантом не сделается, и он последует за тобой, даже если тебе придется спуститься в ад, где тебе и место, предатель!

Гнев великого человека

Довольно быстро Винценгероде доставили в Кремль. Он ужаснулся, во что французы превратили некогда чистый и величественный кремлевский двор. Мостовая была разобрана. Везде валялись обломки зданий и кучи мусора, внутреннее убранство храмов выброшено наружу, в разных местах горы предметов, которые сюда стащили мародерствующие гвардейцы. Кое-где валялись трупы лошадей, на них сидели стаи ворон. В разных углах горели костры, и черный пепел носился в воздухе. Но военная жизнь в Кремле продолжалась. Шли солдаты, приезжали с донесениями курьеры, ободранных русских пленных и пойманных горожан низкого звания вели к обширному пролому в стене, где зияла не закрытая землей яма.

Маршал принял Винценгероде стоя, не предложив кресла.

— Я писал, маршал, что хотел бы вступить с вами в переговоры по поводу слухов, дошедших до меня, о готовящемся разрушении древней русской святыни — Кремля, — сказал Винценгероде. — Я не верю, что подобный замысел может родиться в головах всегда бывших великодушными французов.

— А вам-то что за дело до русских святынь? Вы и о своих-то не сумели позаботиться, — ответил довольно грубо и презрительно Мортье.

После всего, что произошло, язык рыцарской вежливости утратил какое-либо значение. Но Винценгероде пропустил хамство мимо ушей.

— Я предупреждаю вас, маршал, в ультимативной форме, что если Кремль пострадает, то за него будете отвечать…

— Это все ерунда, барон. Вы попали в плен не по недоразумению, а по собственной глупости и желанию выслужиться перед русскими. Вы даже не взяли трубача, что свидетельствует о пренебрежении к установленным международным нормам. Вот что я хотел вам заметить об истинном положении, в которым вы очутились.

В тот момент вошел адъютант маршала барон Сикар и доложил, что один из сопровождавших Винценгероде казаков бежал, а другой убит, тяжело перед тем ранив конвоировавшего гвардейца.

— А! — воскликнул Мортье. — Вот каких парламентеров посылают к нам русские! И вы меня еще смеете упрекать в коварстве?! — обратился к Винценгероде маршал.

— Вы поступили вероломно, и это лишь ответ на ваше вероломство.

— Зер гут! — улыбнулся едко Мортье. — Я отправлю курьера к императору Наполеону. Его дело решить ваш жребий. А между тем пожалуйте шпагу и извольте идти за бароном Сикаром. Он укажет назначенное для вас помещение.

Винценгероде свели во двор, посадили в коляску и повезли медленно к Арсеналу, окруженного толпой солдат молодой гвардии, которые осыпали пленника вульгарной бранью.

— О, вот так птичка попалась нам!

— Скоро мы тебя заставим взлететь на воздух! — крикнул гвардеец, намекая на близящийся взрыв.

— Он не взлетит. Дерьма в животе много.

«Дело плохо» — мелькнуло у Винценгероде. Они действительно готовят взрыв. Глупость французов поразила его. Разрушение Кремля и святынь доведет русских до озверения. Они просто повесят Наполеона за ноги.

Пока все это происходило в Кремле, бежавший сотник Кремнев доложил Бенкендорфу, что Винценгероде обманом взяли в плен на Тверской неподалеку от губернаторского дома. Бенкендорф тут же отправил графа Орлова-Денисова с драматическим сообщением к Кутузову. Главнокомандующий возмутился и незамедлительно велел сообщить Мортье через аванпост, что за покушение на жизнь Винценгероде ответят все французские генералы, в плену находящиеся. Бенкендорф незамедлительно составил письмо и сам позаботился о незамедлительной его передаче.

По настроению встретившего его драгунского капитана Анри Бойе Бенкендорф понял, что надеяться на скорейшее освобождение Винценгероде нельзя. Бойе был предупредителен, но дал понять, что император Наполеон разочарован поведением русских и готов на крайние меры: война так война! Вряд ли он пощадит Кремль. Крест с Ивана Великого давно снят.

— Сударь, — сказал Бенкендорф, — я хорошо понимаю вас и как военный вам сочувствую, но мне придется еще больше вам посочувствовать, если письмо маршалу Мортье задержится с доставкой хотя бы на минуту. Отныне и вы берете на себя — пусть невольно — ответственность за жизнь и здоровье генерал-адъютанта Винценгероде и целостность Кремля. Вы неосторожно назвали свою фамилию, и вас найдут, даже если вы сбежите в Америку. Впрочем, я не хотел вас обидеть, а лишь предупредить.

— Я не в претензии к вам, полковник, — ответил драгун. — Вы выполняете свой долг. Позвольте, я выполню свой.

К вечеру, в чем был определенный расчет, Винценгероде привели к Наполеону. Он находился в Чудовом монастыре — резиденции самого надежного маршала — Даву. Не посчитавшись ни с чем, Даву распорядился выбросить престол и водрузить на его место походную кровать. Под ней стоял ночной горшок. С ночными горшками у французов вообще случилась заминка. Для Наполеона тоже искали новый ночной горшок, который русские баре и их обслуга называли «ночной вазой». Прежний горшок потеряли после пожара в Кремле, не успели вывезти в Петровский дворец. Мелочи, мелочи, а сколько волнений! И кто выручил?! Как всегда — Дюрок.

Наполеон сидел за небольшим столиком, на котором белела серебряная чернильница с открытой крышкой. Колеблющиеся блики от одной-единственной церковной свечи еле разгоняли колеблющийся сумрак.

— О, наконец-то вы мне попались! — вскричал Наполеон, потрясая в воздухе кулаками. — Да еще со своим адъютантом. Вас я расстреляю как изменника. Вы подданный Рейнского союза, который состоит со мной в договорных отношениях. Я вас расстреляю, и вам на сей раз не помогут никакие уловки. Вы бездельник, и вы шатаетесь из страны в страну, науськивая на меня всю самую отвратительную придворную чернь! Вы, Фуль, Гарденберг, Витгенштейн, Виртембергский и прочие предатели. Я с вас спущу шкуру!

Наполеон вскочил на ноги и в ярости зашагал от стены к стене.

— Но теперь вы попались и ответите за всех. Я вас отправлю в Париж и буду возить по улицам в клетке.

Вошел Дюрок и подал императору пакет. Винценгероде, оглушенный гневным шквалом, молчал, не воспользовавшись паузой. Он знал корсиканца и знал, что он способен выполнить угрозу. Наполеон разорвал пакет и, склонив голову, как ворона, к источнику света, мгновенно пробежал бумагу.

— Это не тот ли Бенкендорф, который был адъютантом Толстого в Париже?

— Да, сир! Он разбойничает в окрестностях Москвы. Мы несколько раз пытались захватить его. Но уходил, бестия!

— Еще один бездельник! Хотя хороший кавалерист. Вы, Винценгероде, я вижу, собрали вокруг себя миленькую компанию. Постыдились бы иметь дело с Иловайским! Ведь казаки — это нечисть, позор мира! Платов пьяница и разбойник. Как вам не стыдно?!

— Мне, ваше величество, не стыдно. Казаки — русские и отличные воины.

— Русские?! Где вы видели русских? Дюрок, вы видели или слышали что-нибудь о русских?! Барклай! Витгенштейн! Дурак Фуль! А чего стоит один Беннигсен! Этот убийца, этот наемник английских толстосумов! Бенкендорф! Да еще «фон»! Фон Бенкендорф! Какая подпись размашистая! Впрочем, что с вами говорить — вы не лучше, нет, вы хуже всех! И я вас расстреляю. Каналья! Где этот Нарышкин, о котором пишет Бенкендорф? Этот шпион, этот похититель французской собственности!

Дюрок приоткрыл дверь, и гренадер втолкнул Нарышкина. Винценгероде не хотел, чтобы корсиканец обрушил потоки брани на молодого и достаточно чувствительного офицера.

— Ваше величество, — упредил он императора, совершая отвлекающий маневр и вызывая огонь на себя, — я состою на службе государя, и мне не к лицу выслушивать оскорбления, которые задевают его величество.

— Замолчите, негодяй? Бездельник! Я велю вас сейчас же расстрелять.

Винценгероде пожал плечами. Расстрелять двоих корсиканец не отважится. Наполеон резко повернулся к Нарышкину и внезапно стихшим — обычным — голосом довольно вежливо спросил:

— О вас упоминает в меморандуме полковник фон Бенкендорф. Вы сын обер-камергера Нарышкина? Я знаком с вашим отцом.

— Я адъютант барона Винценгероде, — ответил скромно Нарышкин.

— Тогда вот что я вам замечу, юноша. Вы, русские, добрые люди. И я вас уважаю. Но бездельники, подобные этому, — и Наполеон презрительно махнул в сторону Винценгероде, — толкают вас к гибели. Зачем вы служите этим иностранцам, этим космополитическим бродягам?

У Винценгероде сжалось сердце, он изучил характер адъютанта и чувствовал, чего можно от него ожидать. И не ошибся. Когда Наполеон сделал паузу, Нарышкин, как-то весь выпрямившись и подобравшись, выпалил:

— Сир, я служу только моему государю императору Александру и России. Государь император назначил мне в начальники генерал-адъютанта барона Винценгероде, и только в таком смысле, исполняя долг офицера, я служу и буду служить под его началом. Если вы отдадите приказ расстрелять моего генерала, то я требую, как его адъютант, чтобы меня расстреляли вместе с ним.

Пропитанный свечным духом сумрак скрыл слезы, навернувшиеся на глаза Винценгероде. Мальчик не знает, насколько он близок к смерти. Он изъясняется по-французски лучше и чище, чем Бонапарт. Смешно!

— Служите своим русским, — пробормотал Наполеон, собираясь выйти из импровизированного кабинета Даву. — Этих бездельников вы должны выгнать из армии, а уж я с ними не премину расправиться. — И он взялся за скобу грубо сколоченной двери. — Какая наглость — фон Бенкендорф! Похититель французской собственности! Разбойник! Подумать только! Вот каких офицеров мне не хватает, Дюрок!

И он сразу исчез в темноте. Последнее слово Бонапарт всегда оставлял за собой. Последнее слово пока еще оставалось за Бонапартом.

Винценгероде и Нарышкина вывели из Чудова монастыря и погнали пешком обратно к Мортье, где и заперли на замок в отведенном им помещении. Барон Сикар забыл распорядиться дать им хотя бы по кружке воды и куску хлеба.

Сталинград XIX века

Когда Бенкендорф, Волконский и Шаховской, обеспокоенные судьбой Винценгероде и Нарышкина, уже отправленных под сильным конвоем в Париж, ворвались по Петербургскому тракту на Тверскую, сшибая легкие кавалерийские заслоны, наводившие тень на плетень: мол, Великая армия пока в Москве, — перед взором их открылось небывалое зрелище, куда более впечатляющее, чем разрушения позднейшего времени, о которых они не могли судить. А мы можем, — руины Сталинграда, Ковентри и Дрездена.

Да, небывалое! И возмутительное! Потому что тогда ничего подобного с времен средневековья никому не случалось видеть — ни в Европе, ни в Азии. Эта страшная картина бедствия задержала преследование французского арьергарда. Бенкендорф, конечно, догадывался, во что превратилась Москва после захвата французами. Он знал из отчетов полицейских офицеров, видевших катастрофу собственными глазами и описавших ее не с чужих слов. Понимал он, что Наполеон, а за ним длинный хвост западных исторических очевидцев, писателей, мемуаристов и газетиров попытаются переложить вину за происшедшее на кого угодно, и в первую очередь на русских, Ростопчина, колодников, черта, дьявола, немцев Рейнского союза, поляков, итальянцев, солдат и офицеров неуточненной национальности, крепостных рабов и темных личностей, действовавших в интересах таинственных политических групп — от франкмасонов и розенкрейцеров до иллюминатов Вейсгаупта и коммюнистов — только не на генералитет Великой армии во главе с Наполеоном. Однако то, что увидел Бенкендорф, не поддавалось никакому объяснению и не могло быть отнесено ни на чей счет, кроме маршалов и командиров корпусов Великой армии, крепко державших в окровавленных руках полицейскую и, в сущности, расстрельную власть. Все цифры поджигателей, которые приводит Наполеон в документах, — чепуха! Расстреливали и вешали бессчетно. Обширная литература свидетельствует о том с потрясающей убедительностью. К сожалению, русские писатели попали так или иначе под влияние бонапартовского революционного очарования и не сумели того отразить в полной мере. Кровавый убийца тысяч людей ушел от морального возмездия. Понятно, почему он предпочел отдаться под власть доведших его до могилы британцев. Если бы при нем сгорел Лондон, он попал бы под суд. И никакие ссылки на Ростопчина — этого потомка Чингисхана и Темучина — не помогли бы спастись от уголовного приговора, хотя император Александр гарантировал ему спокойную жизнь в плену. Но не все зависело от северного властелина.

Бенкендорф спешился и шагнул в первые попавшиеся развалины на Тверской, задохнувшись от запаха горелого дерева, мокрого алебастра и человеческих нечистот.

Дом, некогда красивый и богатый, превратился в огромную чернеющую груду, не сохранившую ни малейших следов человеческого жилья. Предметы, когда-то необходимые и простые, даже сделанные из металла, исчезли, будто испарились, не оставив по себе и воспоминания. Лишь чудом уцелевшая белая колонна, лежавшая в стороне, подчеркивала собственной монументальной нетронутостью бессмысленность и невосстановимость произведенного разрушения.

Пожар Смоленска, проваленные под тяжестью ядер крыши жалких и нищих изб, зияющие пустынной темнотой окна все-таки носили на себе печать недавней живой жизни. А здесь все в прошлом! Перед стоящими в растерянности офицерами расстилалось царство мертвых. Все было мертво в окрестностях — обугленные, торчащие сгоревшими факелами деревья, оплавленная, непохожая на себя земля и сам материал, из которого состояло жилище, был безжизнен и ни на что не пригоден. Из него улетучилась теплота, взорвав изнутри очертания, и в нем больше ничего не угадывалось.

Бенкендорф бегом вернулся на проезжую часть Тверской, сел на коня и пустил рысью, надеясь догнать недавно снявшиеся с места французские аванпосты. Но не успел он впереди эскадрона из лейб-казаков, драгун и изюмских гусар достигнуть Страстного монастыря, как из какого-то Ямского переулка вылетели как безумные варшавские уланы и с отчаянием обреченных обрушились на русских. Именно так — поляки на русских! Они кричали как сумасшедшие и ругались на смеси языков. Польская сеча не молчалива и жестока.

В первый момент Бенкендорф заколебался: не повернуть ли? Но потом, ободренный возгласом Волконского, которого толком и не разобрал, бросил коня вперед и, увернувшись от взмаха саблей заматеревшего в сражениях усатого унтера в тяжелом — шляхетском — мундире, который, казалось, отковали в кузне, а не сшили на фабрике в Лодзи — столько на нем было витых шнуров, металлических пуговиц и прочей дребедени, — снял его удачным пистолетным выстрелом с седла. Пистолеты Бенкендорф держал под рукой и часто использовал в стычках, надеясь на пулю больше, чем на клинок. Поляки, конечно, крепкие драчуны и русских ненавидят люто, потому сшибка получилось кровавой и короткой. Крошили друг друга без оглядки и жалости. Но страшнее прочего оказалось, что бой происходил на пепелище, и сажа, смешанная с алой жидкостью, вытекающей из жил, превращала дико крутящихся на одном месте кавалеристов в каких-то невиданных дьяволов, а само место действия — в ад. Когда все кончилось, Бенкендорф, под которым убило коня, опустился в изнеможении на землю. Возле присели Волконский и Орлов-Денисов. К ним подбежал вездесущий Суриков, с рассеченной щекой, которую он перевязал уланским шарфом — как от зубной боли:

— Ваше превосходительство, там за развалинами ребята задержали с десяток повозок и начали уже курочить. Врут, что обоз самого Бонапарта. Конвой положили сразу. Одного на развод оставили. Они наших тоже побили штук пять. Поляки рухлядь сопровождали.

Бенкендорф послал Чигиринова с казаками и драгунами навести порядок. Обоз, вернее его часть, действительно принадлежал Наполеону, о чем свидетельствовали бутылки прекрасного вина «Шато-Марго» под номерами императорского погреба. Одну из них тут же распили.

— Как я посмотрю, — усмехнулся Бенкендорф, — вы железные ребята. Намахались саблями — и ничего, хоть начинай сначала.

— Сначала, Александр, не надо. Пятерых мы там потеряли и четверых здесь. Из раненых двое умрут. Надо их как-то обустроить, — сказал Волконский.

Бенкендорф распорядился очистить повозку от барахла и уложить туда тех, кто еще дышал.

— Труп врага все-таки дурно пахнет, — сказал Волконский. — Да и кто они — враги? Такие же, как мы, люди.

— Не наивничай, Серж. Оглянись, во что превратилась Москва. Суворов Варшаву не жег.

— Жег! И насильничал. Быть может, не так отвратительно, как Бонапарт. Но все равно противно.

Волконский поднялся, отошел подальше и перевернул тело поляка лицом вверх.

— Погляди на него. Разве этот ребенок рожден моим и твоим врагом? Да нет — никогда!

— Рожден, рожден врагом, да еще каким!

— Господа, — сказал Орлов-Денисов, — я отказываюсь участвовать в вашем споре. Я еще слишком молод. Мое дело — сабля. Война есть война, и оставим сантименты. Иначе плакать хочется — и домой! Суриков, — позвал он ординарца Бенкендорфа, — коня господину полковнику. Если не сыщешь трофейного — вон их ребята делят, то возьми моего запасного. И быстро!

К ним подскакал князь Шаховской, который не мог догнать Бенкендорфа от самой заставы, так быстро шел на рысях собранный на скорую руку эскадрон.

— В Кремль, господа, в Кремль! — приказал Бенкендорф, садясь на коня, подведенного Суриковым. — Меня беспокоит судьба барона. Из-за драки мы совсем забыли о нем. Если Мортье увез Винценгероде и Нарышкина с собой, то всякое может случиться по дороге. Пристрелят, и поминай как звали.

Шаховской мелко закрестился, кланяясь в сторону Страстного монастыря:

— Дивен Бог во святых его!

Вниз к Кремлю пробраться не удавалось, поэтому взяли левее, к Каретному ряду, где впервые встретили живую душу — по виду мирного жителя, вернее, жительницу: оборванную старуху, у которой на голове криво сидела шляпа, напоминавшая воронье гнездо.

— А! Русские! — проквакала она громко. — Наконец-то, русские! Трусливые русские бросили нас, как дохлых собак, на съедение волкам. А то все немцы бродят да немцы. Грубые, противные немцы!

— Вы имеете в виду французов, мадам? — спросил Шаховской, склоняясь к ней с седла.

— О да! Французов! Конечно, французов. Совершенно неприличная публика.

— Где ваш дом, мадам? — спросил Бенкендорф. — Я прикажу вас туда доставить.

— Мой дом? А! Дом! У меня есть прекрасный дом! Он там. — И старуха подняла указательный палец вверх. — Я живу на небе, так что не беспокойтесь обо мне, господа офицеры. Главное, что я снова среди русских. А! Русские! Наконец-то, трусливые русские. — И старуха поковыляла вниз к Рождественке.

С Тверского вала всадники в подзорную трубу увидели вдали Калужские ворота. Пространство было выбито мощными потоками огня, сквозь который прошли только, как закаленные солдаты, высокие печные трубы и обглоданные пламенем остатки стен.

— В Кремль, господа, — скомандовал Бенкендорф. — Мы и так замешкались.

Комендант

И они поехали вниз шагом, пробиваясь сквозь громоздкие завалы, пересекавшие улицу. Иногда среди руин все-таки мелькали человеческие фигуры, но почему-то они не отваживались приблизиться — то ли отвыкли узнавать мундиры, то ли боялись натолкнуться на переодетую шайку, занимающуюся грабежом, то ли совсем одичали от голода и страха. На фонарях болтались тела повешенных, и чем ближе становился Кремль, тем чаще и гуще лежали в беспорядке трупы солдат Великой армии и москвичей обоего пола. Их положение свидетельствовало об ужасных сценах насилия, которое здесь совершалось. В конце Неглинки эскадрон взял правее, к Каменному мосту, и через Боровицкие ворота проник — именно проник! — в Кремль, протискиваясь внутрь, огибая кучи мусора и завалы из бревен и кирпича.

В Кремле творилось что-то неописуемое, и лишь уважение к древним святыням не позволяет воссоздать словесно их тогдашнее состояние. Прежде всего Бенкендорфа поверг в смятение огромный пролом под куполом Ивана Великого, который прорубили по приказу Наполеона, чтобы удобнее было обозревать московские дали.

Ужас охватил солдат и офицеров, столпившихся во дворе Кремля. Когда Бенкендорф и Волконский перешагнули через порог Архангельского собора, они сразу отпрянули назад.

— Нет, нет! — вне себя воскликнул Волконский. — Уйдем отсюда! Надо поставить часовых, чтобы православный народ не пришел в отчаяние от учиненной пакости.

— Боже, с каким неистовством человек способен опоганить то, что дорого другому человеку, — отозвался Бенкендорф, — Не считаешь ли ты, Серж, это результатом революции?

— Надо наложить печати на все входы до приезда митрополита. Чужой Бог — не Бог. Вот в чем проблема. Что же касается революции, то печенеги громили и разоряли Киевскую Русь без всякого Робеспьера.

И они принялись запечатывать врата и двери штабной печатью, обжигаясь горячим сургучом — у Сурикова руки дрожали от напряжения после рубки.

Генерал-майор Иван Дмитриевич Иловайский 4-й занял уцелевший особняк на Тверской, куда потом направились Бенкендорф и Волконский. Двор казаки успели заполнить повозками с отнятой у французов добычей. Чего только там не набралось! Особенно много громоздилось зеркал в старинных резных оправах, картины в золоченых пудовых рамах, серебряная екатерининская посуда, завязанная узлом в простыни, напольные часы, меховые салопы, перепоясанные веревками. Драгоценную церковную утварь и образа в ризах сваливали прямо на землю отдельно. Любопытно, что огромные картины, которые не удавалось стащить, нещадно кромсали, вырезывая фигуры и скатывая потом холсты в длинные трубки. Ландшафт и второстепенные персонажи обрекались варварами на погибель. Часть добра казаки взяли у мужиков, не позволив добытое у бегущих французов вывезти из города.

Столпотворение предметов выглядело весьма внушительно. Ограбленная Москва, однако, малой долей присутствовала здесь. Еще удивительней выглядел Иван Дмитриевич, восседающий барином в роскошном мягком кресле на крыльце и распоряжающийся взмыленными казаками — куда и что нести. Предметы побогаче и подороже Иван Дмитриевич велел складывать в вестибюле дома. Что на вид победнее и чему он цену не умел сразу определить, тащили на задний двор в сарай и там укладывали на пол, устланный соломой.

Когда Бенкендорф и Волконский подошли к крыльцу, Иловайский 4-й только что закончил раскассировать указанным способом очередной обоз.

— Чем это вы, Иван Дмитриевич, здесь занимаетесь? — спросил мягко Бенкендорф, зная вспыльчивый характер казачьего генерала, который после пленения Винценгероде стал непосредственным его начальником.

— Как чем? — удивился Иловайский 4-й. — Разве ты, батюшка Алексан Христофорыч, ослеп?

— Видеть-то я вижу, но не понимаю: зачем этот дележ? Ведь все полагается возвратить владельцам, особенно священные предметы из церквей московских. Как только прибудет митрополит, надо его сюда пригласить, чтобы он указал, куда следует оные доставить. Остальное выставить для обозрения.

Иловайский 4-й поднялся и хлопнул плетью по голенищу.

— Нельзя, батюшка Алексан Христофорыч! Я дал обет. Если Бог сподобит меня к занятию Москвы и освобождению ее от рук вражьих, все, что побогаче, все ценное, доставшееся моим казакам, отправлю в храмы Божии на Дон. А данный обет надо свято исполнять, чтобы не прогневить Бога.

— Иван Дмитриевич, дорогой, одумайтесь! Обет здесь ни при чем. Церковное имущество во что бы то ни стало должно быть передано митрополиту и народу русскому…

— А казаки, что ли, по-твоему, не русские?

— Да не о том речь. Конечно, казаки русские!

— Ну вот!

— Только ваши церкви на Дону не воспримут изъятое у своих же православных братьев.

— Воспримут, не беспокойся. Еще как воспримут, — улыбнулся генерал. — Да и возвращать их здесь некуда. Француз все здания в хлев превратил. Тут лет сто строить надо.

Волконский поддержал Бенкендорфа, однако Иловайский 4-й ничего не желал слушать.

— Ты, князь, молчи. Ты нашей жизни и счета не разумеешь. Казак откуда прискакал? Две тыщи верст отмахал. Он своей задницей и кровью все оплатил, а Русь спас.

Генерал ушел в вестибюль и продолжил там сортировку, не испытывая ни малейших угрызений совести. Бенкендорф попытался все-таки опять усовестить начальство. Он знал, что император Александр сильно недоволен атаманом Платовым за недисциплинированность: до него докатился слух, что лихой казачий предводитель был не совсем трезв в Бородинском сражении. Своими действиями Иловайский 4-й навлечет на донскую верхушку новый гнев государя, а Бенкендорф сроднился с казаками. Более того, он твердо убедился, что без соединений Платова войны с Наполеоном не выиграть. Платов сейчас уехал на Дон формировать свежее ополчение. Атаман нравился Бенкендорфу еще с павловских времен, когда тот не вылезал из арестантской Зимнего, куда его регулярно отправляли то за веселые проделки, то за собственное мнение, то за нежелание уступать дорогу петербургской знати, а то и за самоуправство. Но когда грянул гром, император Александр обратился к Платову со словами:

«Подсоби, атаман, в грозную годину. Без тебя Россия не выдюжит!»

Когда Бенкендорф и Волконский садились на коней, их догнал сотник Лобанов:

— Приказано передать, господин полковник, что генерал Иловайский 4-й назначает вас комендантом Москвы впредь до особого распоряжения и вменяет вам в обязанность преследование французов легкими отрядами, очищение города от наполеоновских агентов, лошадиных трупов, мусора и прочей падали во избежание распространения заразы, а также предлагает повести борьбу с различными разбойными шайками и требует водворения общей тишины и спокойствия. Об исполнении просит ежевечерне докладывать.

Получив странным образом руководство к дальнейшим действиям, Бенкендорф прежде всего отправил Волконского подыскать приличное помещение для коменданта, каковое и было обнаружено по левую сторону Страстного бульвара посреди густого, по случайности не обгоревшего сада, и Бенкендорф тут же приступил к исправлению новой и, надо заметить, необычной для него должности.

Часть третья