Бенкендорф. Сиятельный жандарм — страница 4 из 9

Масон

После оккупации

Помещение, где обосновался комендант на скорую руку, привели в порядок, и Бенкендорф начал отдавать распоряжения. Он велел саперной команде проверить — не оставили ли французы в Кремле минные заряды, а если оставили, то немедленно их обезвредить. Затем он послал Чигиринова собрать оставшихся в городе чиновников и купцов, образовал санитарный отряд по очистке кварталов, нарядил драгунские патрули, в обязанности которых входило не допускать грабежей и задерживать подмосковных крестьян с телегами, отправляя их на вывозку за городскую черту лошадиных трупов и мусора. Как ни удивительно, непривычные заботы увлекли его. Он вникал в мельчайшие детали обывательской жизни и находил в том удовольствие. В очередной раз он убеждался, что массы неприятностей удалось бы избежать, если бы высшая власть опиралась на полицию, во главе которой стояли бы честные и расторопные люди.

Каждый вечер он проверял сам казачьи посты и, только убедившись в надежности охраны, ложился отдыхать. Чуть позже он составил план неотложных мероприятий. В приемной у него толпились с утра разного чина жители, купцы и даже иностранцы, предлагающие собственные услуги по восстановлению совершенно разрушенного французами коммунального хозяйства. Трудно было вообразить, что творилось на пустырях и в сожженных кварталах. Те, чье существование еще недавно отличалось благополучием и довольством, ютились в землянках, дощатых хибарках и подвалах, а между тем надвигалась суровая зима. Продукты поступали медленно, и все пока держалось на уличных разносчиках.

Особую досаду у Бенкендорфа вызывали вполне, впрочем, справедливые сообщения с указанием фамилий горожан, которые согласились работать в оккупационной администрации. Среди приведенных для допроса к Бенкендорфу высокой фигурой и гордой осанкой выделялся некто Верещагин — отец страдальца, растерзанного толпой перед вступлением Наполеона в Москву. Бенкендорф помнил о таинственном деле, но мнения собственного не составил, не зная тонкостей происшедшего. Рано или поздно государь пришлет запрос и потребует обстоятельного отчета. Бенкендорф решил, не откладывая, потолковать с Верещагиным. Он вышел в приемную и назначил купцу явиться через три дня для обстоятельной беседы и уточнения подробностей, взяв у него пока из рук прошение. Чигиринову он велел во что бы то ни стало разыскать настоящих свидетелей события у губернаторского дома.

Когда части генерала Иловайского 4-го после пленения Винценгероде в скором времени заняли центр Москвы, полицейские наряды по приказу Бенкендорфа провели начальную чистку. В их сети попало до полусотни лиц всяких званий, которые завели шашни с французами и бегали в Кремль на поклон к Мортье. Бенкендорф решил запятнавших себя задержать до определения уголовным судом участи каждого в отдельности после подробного разбирательства. Несколько дней он знакомился с этой публикой, выясняя, что толкнуло их на путь измены отечеству. В основном вспомогательную администрацию Мортье рекрутировал из торговой прослойки. Раньше других на Страстной привели Петра Ивановича Находкина, возглавлявшего общее управление. Схватили и его сына, официально назначенного помощником отца. Находкин, между прочим, числился в первой гильдии и принадлежал к известным московским толстосумам. Вместе с городским головой попался и переводчик — мелкий купчишка Алексей Крутицкий.

— Батюшка, — взмолился Находкин, — не губи! Виноват! Сознаю! Но что было делать, когда принудили под страхом смерти.

Врал ли Находкин — не удалось выяснить, да и противно было заниматься выискиванием совершенных подлостей. Попадались птицы и покрупнее городского головы, хотя они состояли у него будто бы в подчинении. Некто Бородин получил важный пост — руководил размещением неприятельских войск. Купецкий сын Николай Крок отвечал за спокойствие и правосудие, безвестному Стельцеру поручили полицию, Иван Гаврилович Поздняков — мужчина видный — в три обхвата — обеспечивал провиантскую часть. И не стоит думать, что эти люди были подставными фигурами и от них ничего не зависело. Наоборот, они способствовали борьбе с пожарами и до самого бегства Наполеона в тяжелых условиях оккупации, которая приняла характер открытого и поощряемого мародерства, — сам император использовал в быту отнюдь не трофеи, а предметы и вещи, экспроприированные в сохранившихся от огня помещениях, — так вот эти люди помогали Мортье, и если бы не они, то Великая армия, вероятно, начала бы отступление и раньше. Факт стал очевиден для Бенкендорфа после первых же допросов.

Особый интерес для Бенкендорфа представила беседа с двумя купцами второй гильдии: Василием Федоровичем Коняевым и Иваном Петровичем Исаевым, которые распоряжались очисткой дорог и починкой мостов. Бенкендорф воспользовался их советами и вместе с тем подивился низости человеческих душ. Коняев и Исаев много сделали для того, чтобы открыть путь французам и союзникам для более или менее благополучного выхода из Москвы. Переправы через реки поддерживались в хорошем состоянии. Как местные жители, они знали все броды и удобные места для наведения мостов. Третьегильдийский торговый человечишка Алексей Михайлович Прево занимался освещением улиц и захоронением трупов людей и лошадей. Наполеон и Мортье однажды лично проверяли его работу и остались довольны. Между прочим, французы выделяли немалые средства на благоустройство города после пожара, так что русская администрация действовала не за спасибо.

Однако после подробных бесед Бенкендорф потерял интерес к тогдашним коллаборационистам. Он отметил лишь одну общую черту. Дворяне среди них совершенно отсутствовали. Единственный — Бестужев-Рюмин, впоследствии бесследно исчезнувший, вертелся постоянно в приемной Мортье и подавал чуть ли не ежедневно всякие проекты. Бенкендорф через Чигиринова попытался его разыскать, но безуспешно. Вероятно, изменник убежал с французами и при отступлении погиб. Жалобы наполеоновских служащих напоминали одна другую. Вину они признавали, падали в ноги, каялись и молили о снисхождении, обвиняя во всем Мортье, будто он их притащил в Кремль и каждому насильно всучил назначение. Однако не все, с кем говорил Мортье, согласились выполнять поручения. Кое-кто искал контакта с французами в надежде получить финансовые льготы, наладить связи с европейскими коммерческими фирмами и — вдруг повезет! — выйти при случае на богатые рынки за пределами России. Мечты в первую же неделю рухнули. Пожары и грабежи уничтожили огромные состояния и склады с товарами.

Бенкендорф после обозрения дел всех арестованных собрал их вместе и сухо отчеканил:

— Стыдитесь, господа! Учтите, что только чистосердечное признание и раскаяние облегчат вашу участь.

Находкин, Стельцер, Крок и Прево пытались какими-то выдумками заслужить расположение и получить надежду на освобождение, но Бенкендорф дал следствию законный ход, предоставив решение комиссии, образованной при полицеймейстере. Толпа москвичей, сопровождавшая арестованных, идущих в острог, строго осуждала пособников врага, но не призывала к самосуду, а высказывала надежду на справедливое разбирательство. Виновные шли понурив головы, бледные от страха, пряча глаза, не желая встречаться взглядами с теми, кто остался верен государю и отчизне.

Однажды вечерам, объезжая посты в сопровождении Шаховского, Сурикова и наряда драгун, Бенкендорф вдруг услышал женский возглас:

— Господин офицер, господин офицер, спасите!

Между разрушенными домами, в переулке, металась женская фигура, за которой гнались двое мужчин, обряженных в длинные шинели. Бенкендорф пришпорил коня, и разбойники, завидев кавалеристов, свернули на пожарища, где ловчее было скрыться. Драгуны спешились и начали стрелять, впрочем, не надеясь поразить цель.

Бенкендорф подъехал к женщине и совершенно неожиданно узнал в ней Аннет Дювивье, танцовщицу из французской труппы в Петербурге, которую знавал в лучшие времена.

— Аннет, что вы здесь делаете?! — вскричал Шаховской, подлетая к Бенкендорфу и балерине. — Отчего вы одна и без всякой помощи? Как вы очутились в Москве?

Аннет, довольно крупная для балерины девица, упала без чувств на руки спасителей. Позднее все выяснилось. Аннет отправилась за доктором, чтобы пригласить к подруге, у которой начались родовые схватки. Ей надо было пересечь Тверской бульвар, и тут она заметила, что ее догоняют двое мужчин. Аннет кинулась назад, надеясь укрыться в доме, из которого вышла, но было уже поздно. Аннет крикнула, но никто из редких прохожих не пришел на помощь.

— Аннет, дорогая Аннет, — шептал Бенкендорф, не выпуская актрису из объятий.

Обольстительница

С Аннет у него был недолгий роман, который оборвал отъезд Бенкендорфа в армию, действовавшую против турок. Высокая стройная девушка родом из Эльзаса сразу, при первой же встрече привлекла внимание Бенкендорфа. Познакомил их Шаховской за кулисами во время антракта. Отношения между Бенкендорфом и мадемуазель Жорж к тому моменту прекратились. Жорж собиралась в Москву и уже подписала ангажемент. Бенкендорфу нелегко было пережить этот удар. Аннет смотрела на Бенкендорфа с нескрываемым интересом. Его связь с великой актрисой широко обсуждалась в артистических кругах. Жорж многие завидовали. Легенда о похищении мадемуазель Жорж блестящим флигель-адъютантом волновала женские умы. Вступить в единоборство с наполеоновской полицией, с самим Савари, наконец, не посчитаться с волей и тайными желаниями корсиканца, который злой мстительностью не отличался от соплеменников, отважился бы не каждый, даже будучи под защитой русского правительства.

Исполняя второстепенную роль в балетном дивертисменте «Нимфы», Аннет несколько раз сорвала аплодисменты, ее вызывали на «бис», и приме пришлось немного потесниться. Часть роскошных букетов досталась Аннет. Один из них с визиткой положил к ее пуантам Бенкендорф. Так завязались отношения. Казалось бы — обычная история, ничего особенного. Бенкендорф обладал влюбчивой натурой и часто увлекался. Дела службы, частые командировки, долгое пребывание на театре военных действий не позволили вспыхнувшему чувству укрепиться. Он рано узнал, что такое женское коварство. Актриса Шевалье — официальная любовница графа Кутайсова — строила ему глазки и приглашала к себе в будуар. Опытной соблазнительнице и к тому же красивой и небесталанной актрисе ничего не стоило превратить молоденького семеновского поручика в игрушку. Он навсегда запомнил запах легких полупрозрачных одежд, прохладные упругие губы и вкус помады, от которого не мог отделаться, даже покинув Петербург по дороге в Тобольск, куда его отправил государь. Шевалье казалась богиней, чем-то неземным, доброй феей. И понятно, что в одиночестве после смерти Тилли он впервые обрел ласку и забвение. Рядом с женщинами он не чувствовал своего недостатка — невысокого роста и какой-то юношеской неуклюжести. Под внимательными взглядами он становился ловчее, уверенней в себе. Они вполне могли оценить сильные стороны его внешности — правильные черты, аккуратно подбритые усики и косоватые бакенбарды, привлекательную кавалерийскую ухватку, наконец, смелость и другие военные доблести. Нет, женщины приносили счастливые минуты.

Роман с Шевалье оставался для окружающих тайной. Если бы кто-нибудь узнал, то Бенкендорфу бы не поздоровилось. Однако Шевалье имела преданную камеристку, которая умело проводила его в будуар под самым носом у придворных кутайсовских соглядатаев. Муж никакой опасности не представлял.

Шевалье говорила:

— С тобой я забываю этих отвратительных людей. Подумать только, что я вынуждена быть любовницей турка. Единственная радость, что он плохой любовник.

Когда Бенкендорф, целуя на прощание, пытался сказать: «О, как я тебе благодарен за мгновения радости!» — Шевалье всегда закрывала рот ладонью и, смеясь, отвечала:

— Нет, это я тебе благодарна за то, что ты даешь мне возможность примириться с вашей суровой зимой, отвратительной весной, пыльным летом, дождливой осенью и гадкими мужчинами, похожими на маленьких противных парижских сплетниц, которые не спускают глаз с вонючих подворотен. Мне хотелось бы, чтобы наш роман длился вечно.

В устах такой женщины слова о вечности свидетельствуют о близящейся разлуке. Но как всегда — от Гомера до наших дней — она наступает внезапно. Однажды, когда Бенкендорф в назначенное время пришел в Летний сад, он не обнаружил закутанной в плащ камеристки. Подождав немного, отправился в казармы. На следующий день вновь, как и было условлено прежде, появился в Летнем саду. Но опять прождал напрасно. Следующим вечером он дежурил при государе. Бал в Зимнем был в разгаре, когда Он, сопровождая государя, обходил выстроившихся в две шеренги гостей. Музыка оборвалась, танцы прекратились. У государя, когда он был расположен, отыскивалось для каждого ласковое словцо. Мадам Шевалье стояла рядом с генералом Кноррингом — высоким и осанистым прибалтийским немцем, большим приятелем Христофора Бенкендорфа. Государь Павел Петрович, несмотря на хорошее настроение, всегда не прочь отпустить какую-нибудь шутку или колкость. И на этот раз он не упустил предоставившейся возможности.

— Вы сегодня прелестны, — внятно сказал он Шевалье, — но не улыбчивы. Обычно в дежурство моего флигель-адъютанта Бенкендорфа вы более снисходительны ко мне.

— Ваше величество, — ответила весьма находчивая актриса, — для меня все ваши слуги на одно лицо, если они преданы своему государю.

Бенкендорф воспринял реплику как очередную уловку и внутренне усмехнулся, но когда в конце бала, случайно столкнувшись с ней в Зимнем саду, низко поклонился, она будто его не заметила и обошла стороной, как неприятное препятствие. Более Бенкендорф не получал условных сигналов. Он еще несколько раз приходил в Летний сад, но все напрасно. Где бы его ни встречала Шевалье, она делала каменное лицо. Бенкендорф и не пытался узнать, в чем причина охлаждения и кто оказался на его месте. Он знал, что это бесполезно и ни к чему хорошему не приведет. Горечь утраты долго не оставляла его. Шевалье была первая настоящая женщина, которая обратила на бедного флигель-адъютанта внимание и одарила пряным парижским опытом любви.

Потом время от времени вспыхивали и быстро гасли другие романы. Иные волновали сильно, правда, не оставляя значительного следа в памяти. Только одна быстротечная связь нет-нет да всплывала в памяти. Это случилось на острове Корфу, где он вместе с генералом Спренгпортеном формировал отряды сулиотов против турок. Бенкендорф исполнял служебные обязанности со всем пылом молодости, зная, что за деятельностью русской миссии пристально следит новый государь — тезка.

Пуговица с вензелем императора

Корфу — итальянское название крошечного клочка земли, окруженного водой, у побережья древней Иллирии и Греции. Там жили греки, итальянцы, турки — причудливая и острая смесь народов, придающая редкое очарование этому зеленому и одновременно каменистому островку. Аборигены по натуре свободолюбивы и воинственны. Они обладали собственным, только им присущим чувством справедливости и жили, сообразуясь со своими внутренними законами.

Спренгпортен — человек не без существенных недостатков, но чрезвычайно храбрый и решительный, типичный представитель международной породы людей, искавших счастья и удачи в екатерининской России и образовавших с времен Петра Великого своеобычный клан, служивший тому, кто располагал в данную минуту всей полнотой власти, одновременно заботясь о собственном комфорте. Подобный подход требовал незаурядных качеств, авантюрного характера и каких-то навыков и знаний. Спренгпортен кое-чему успел научиться и поначалу казался императору Александру подходящим человеком для инспекционной поездки, которая имела серьезные цели — дать достаточно внятные сведения о хозяйственном положении различных районов России. Эти сведения должны были носить и военно-разведывательный характер. Путешествие миссии Спренгпортена щедро оплачивалось. Позднее он очутился на острове Корфу с вполне определенным заданием. При нем состояло несколько молодых офицеров, в том числе и Бенкендорф.

Остановились они в небольшой гостинице, и знатные люди приходили сюда обычно в назначенные часы. Переговоры, которые вел Бенкендорф, осмотр накопленного оружия и прочие заботы не отнимали много времени. В остальном он был предоставлен самому себе. Внезапно у Бенкендорфа возникло ощущение, что за ним подсматривают, особенно когда он остается один на берегу моря, наблюдая, как в хорошую погоду уходят в серебристую даль рыбачьи баркасы. Однажды он сидел на плоском и широком, теплом от солнечных лучей камне и вдруг почувствовал, как чьи-то руки сзади обхватили его за плечи, но это были не мужские руки. Бенкендорф замер на мгновение и уже собирался оглянуться, как жаркий и неловкий поцелуй ожогом скользнул по щеке. Он обернулся и увидел спину убегающей девушки с развевающимися длинными золотистыми волосами. Он узнал по платью дочь владельца ближайшего магазина, в котором продавались изделия домашнего обихода, пользующиеся на острове спросом.

Через день, отправляясь по вызову к Спренгпортену, он обнаружил, что на парадном мундире, который вчера приводил в порядок Суриков, отсутствует пуговица. Ее кто-то аккуратно срезал. Это была тяжелая позолоченная пуговица с вензелем императора. Бенкендорф очень дорожил пуговицами и тщательно следил, чтобы они были всегда прочно прикреплены к сукну. Сурикову он сделал выговор, несмотря на оправдание ординарца, что вечером при свете луны он самолично пересчитал пуговицы и проверил, насколько прочно они прикреплены к мундиру. Спренгпортен любил нотации и не любил, когда подчиненные опаздывают. Чертыхаясь, Бенкендорф поспешил к начальству, соображая, каким образом скрыть отсутствующую и немаловажную деталь.

Вечером, прогуливаясь возле гостиницы, он опять обратил внимание на золотоволосую девушку, стоящую у дверей отцовского магазина. На груди у нее поблескивала бенкендорфовская пуговица, продетая через витой черный шнурок. Шнурок был толстым, и Бенкендорф удивился, как ей удалось протянуть шнурок через ушко.

Вот куда делать пуговица! Сомнений не оставалось. Вряд ли кто-нибудь из офицеров сознательно отказался бы от заманчивого приключения. Девушка — не очень высокая, но стройная и какая-то вся крепенькая и ладненькая, сероглазая, порывистая — относилась к разряду тех натур, которые, преодолевая все условности, запреты и не обращая внимания на советы и назидания, следуют только своим желаниям. Любой бы на месте Бенкендорфа попытался познакомиться, но когда он приближался к девушке, она бросалась наутек, и Бенкендорф прекратил бесполезные попытки. Право выбора она оставляла за собой.

И вот однажды воскресным днем, когда Бенкендорф сидел на полюбившемся камне и наблюдал, как жены и дети рыбаков встречают возвращающиеся баркасы, он почувствовал легкое прикосновение ладони и услышал вовсе не дрожащий, а уверенный, хотя и приятный, бархатистый голос:

— Как тебя зовут, офицер?

Девушка говорила по-итальянски, или, вернее, на том языке, который считала итальянским. Бенкендорф, чтобы не спугнуть удачу, медленно повел головой и улыбнулся.

— Я капитан Александр фон Бенкендорф.

Он ответил по-французски. Они прекрасно поняли друг друга. Если они будут употреблять подобные слова, то между ними не возникнет недоразумений.

— О капитан! — повторила девушка. — О капитан!

Ей понравилось слово, и она повторила несколько раз, указывая пальцем на эполеты:

— Капитан!

— А как вас зовут? — спросил Бенкендорф.

Девушка покачала головой и рассмеялась. Бенкендорф не стал настаивать, считая, что для первого знакомства сделано и так слишком много. Девушка повернулась и побежала, а Бенкендорф остался у моря. Теперь он стал чуть ли не ежедневно перед заходом солнца приходить на берег. Придворная жизнь выработала правильную тактику в обращении с женщинами. В определенных случаях надо предоставлять им инициативу. Тогда они чувствуют себя свободными и независимыми. Естественный страх перед неизвестностью отступает, и любовные дела начинают убыстрять темп, приближая заинтересованных лиц к заветной цели.

Так случилось и на этот раз. Через несколько дней девушка взяла его за руку и сказала:

— Офицер, пойдем со мной. Я покажу тебе очень красивое место.

Бенкендорф, конечно, согласился, не без внутреннего трепета. Берег был пустынным, а девушка недостаточно хорошо знакомой. Не все на острове приветствовали появление русской миссии. Однако отступать поздно, тем более что девушка, не оглядываясь, пошла по тропинке. Бенкендорф, чтобы отвлечься от тревожных мыслей, любовался легкой поступью, крепкими ногами и искусно сплетенными из кожаных ремешков сандалиями. Она была настолько уверена в своих чарах, что не оборачивалась. Наконец, у руины какой-то стены, быть может оставшейся здесь с времен римского владычества, она остановилась, обхватила Бенкендорфа за плечи и одарила долгим и жарким поцелуем. Если кто-нибудь подумает, что за этим что-то последовало — ошибется. Прошло несколько дней, пока в дверь к Бенкендорфу не постучала пожилая женщина, закутанная в легкую темную накидку. Задвинув пистолет за полу мундира и вооружившись кинжалом, спрятанным под рубаху, Бенкендорф пошел, куда его повели. Это оказалось совсем рядом. Там ждала девушка.

— Меня зовут Джина, — сказала она.

— Джина, — повторил Бенкендорф.

— Ты красивый, — сказала Джина. — И совсем не похож на наших парней.

Первое Бенкендорф понял, второе — с трудом.

— Почему ты робкий? — спросила Джина. — Офицеры ведь смелые люди.

Первых слов Бенкендорф не понял, вторую фразу он сумел повторить и разобрал смысл.

Когда Бенкендорф возвратился к себе, пробила полночь. Запомнилось, что девушка так и не сняла шнурка с пуговицей.

Посланница Джинны приходила за Бенкендорфом не так часто, как хотелось, но все-таки достаточно, чтобы научиться друг друга лучше понимать.

Не всегда они встречались в светелке у пожилой дуэньи. Иногда отправлялись на прогулку, сходясь в назначенном месте, и оттуда начинали свое путешествие.

Отлогие берега, негромкий шум прибоя, запах накаленной солнцем зелени, профиль девушки, бело-золотой на фоне синего с серебристым отливом моря, солоноватый вкус губ отрывал Бенкендорфа от неприглядной действительности и жестокости окружающего мира. Когда настала пора уезжать, или, скорее, — бежать, Бенкендорф намеревался заранее сообщить об этом Джине, но она знала все обо всем, и даже раньше, чем он.

— Не грусти, — сказала Джина, целуя немного растерянное лицо возлюбленного. — Мы еще свидимся.

— Когда и где? — спросил удивленно Бенкендорф, зная неожиданный и немного загадочный характер подруги.

— Там. — И Джина возвела глаза к небу. — Спасибо тебе.

«Ну, это еще ничего!» — мелькнуло у Бенкендорфа, для которого момент расставания, как для человека отнюдь не жесткого и всегда испытывавшего благодарность женщине, представлял известную трудность.

Он вынул давно заготовленный футляр и достал оттуда кольцо с недешевым и красивым камнем, пытаясь надеть на палец Джины. Но она не позволила и, показав на пуговицу, которая по-прежнему висела на шнурке среди прочих украшений, произнесла по-французски:

— Достаточно!

Она сократила минуты расставания, как только могла. Вечером дуэнья принесла маленький сверток. В нем лежало белое сердечко, сделанное из сплава серебра и меди — древних монет, которые здесь использовали для украшений. На задней стенке было вырезано по-французски: amour.

Талисман он вскоре, кажется по дороге из Прейсиш-Эйлау в Петербург, потерял, но слова Джины не стерлись из памяти.

Женщины любили Бенкендорфа, и не только за щедрость. Они чувствовали, что он был в детстве обделен материнской лаской и нуждался именно в ней. В молодости он еще не приобрел определенного цинизма в отношениях, который появляется с опытом, а это всегда подкупает даже самых нетребовательных и случайных подруг.

Судьба танцовщицы

Аннет Дювивье принадлежала к иной породе женщин. Она не была парижанкой по рождению, но именно поэтому усвоила ухватки и приемы в общении тысяч молоденьких и миловидных девиц, которыми переполнены Большие бульвары. У нее было красивое сильное тело, крепкие ноги и весьма ограниченные музыкальные способности. С этими достоинствами лучшей профессии, чем фигурантка, ей было не добыть. Да и закрепиться в кордебалете далеко не каждой удавалось. В кордебалете свои примадонны, свои первые лица, своя борьба за место в первой шеренге или сольный номер, длящийся несколько секунд. Париж не испытывал недостатка в фигурантках, и потому, когда представилась возможность уехать в одно из немецких княжеств на годичные гастроли, Аннет тут же завербовалась. Платили не очень хорошо, но зато появился шанс сменить обстановку и попытаться устроить женскую судьбу. В Париже Аннет не ожидало ничего хорошего. Золотая молодежь, в сущности, жила в долг и не очень охотно оплачивала счета безвестных фигуранток, которым тем не менее они клялись в вечной любви. И здесь были более удачливые искательницы выгод, чем Аннет, которая все-таки предпочитала встречаться с теми, кто хоть чем-то нравился и умел заговаривать зубы — два ряда прелестных жемчужинок, которые постоянно обнажала веселая улыбка, свойственная девицам из провинции, не растерявшим еще последних надежд.

У немецких поклонников балета Аннет не пользовалась большим успехом. Ей недоставало основательности и умения готовить ужин. Ее подруга Лиз уговорила Аннет поехать проветриться в Польшу или дальше на север — в Санкт-Петербург, где легче найти работу, хотя слух о требовательности русских балетмейстеров немного отпугивал. Однако скука и дурная пища вынудили Лиз и Аннет подписать ангажемент с заезжим антрепренером, и через несколько дней они очутились на берегах суровой и неприглядной Невы. Зато в труппу их приняли сразу без всяких, околичностей, и они с удивлением обнаружили, что их уборные набиты цветами, визитными карточками и недорогими, правда, подарками. Русские умели ценить красоту, подвижность, легкую, ни на что не претендующую музыкальность и добрый нрав. Но были, конечно, и отрицательные моменты. Все танцовщицы желали сочетаться законным браком немедленно и тут же отправиться в родовую деревню. Дикая ревность офицеров осложняла общение. Получив улыбку, они требовали поцелуя. Поцелуй ободрял их, и они немедленно требовали свидания. Прогулку воспринимали как обещание неземного блаженства, причем «пистолет» и «шпага» были наиболее часто-употребляемыми словами в разговорах. В общем, русские были прекрасные мужчины, напористые ухажеры, ловкие танцоры, смелые искатели приключений в маскарадах, лихие картежники и щедрые приятели ветреных фигуранток. Все это, вместе взятое, мешало Лиз и Аннет выбрать себе почтенного и спокойного покровителя, который меньше думал бы о пылких страстях и больше о материальном благосостоянии двух девиц, ни слова не понимающих по-русски и не склонных размениваться на не сулящие прибыли отношения. Лиз и Аннет обладали французской расчетливостью и нешуточной практичностью. Они мечтали возвратиться в Париж не с пустым кошельком и не с пустой душой.

Отнюдь не бурный характер флигель-адъютанта Бенкендорфа пришелся по сердцу Аннет.

— Ты напоминаешь мне нашего соседа дядюшку Огюста — отличного винодела и хорошего хозяина, рассудительного и справедливого.

— Так ведь я немец, а немцы осмотрительные люди.

— Но не скучные! — смеялась Аннет. — Я только в России встречала веселых немцев. Там, у себя на родине, они ходят с постными лицами. Здесь, в России, они веселятся напропалую. Что бы это значило? Разве жизнь в России располагает к веселью?

— Иностранцев располагает. Они здесь лучше устроены, чем у себя в отечестве.

— Да, действительно. Мою фамилию печатают на афише, в то время как в Париже ее не знал даже постановщик спектакля, не говоря о директоре.

Словом, Бенкендорф и Аннет нашли друг друга, и неизвестно, чем бы отношения завершились, если бы не турецкая война. Бенкендорфу очень нравилась Аннет, и он быстро попал под ее влияние. Даже мимолетные отношения с женщинами у него принимали почти семейный характер.

— Это потому, что ты рано потерял мать, — объясняла Аннет.

К тому времени она научилась готовить и ужины и обеды, что, конечно, укрепляло ее положение. Помотавшись вдоволь по продуваемому всеми ветрами Питеру, надышавшись холодным речным воздухом, как славно войти в дом, где тебя ждут! Бенкендорф любил хорошую ресторацию, но все-таки нет ничего лучше собственного дома, где тебя никто и ничто не может потревожить. Ах, как хорошо было бы приобрести где-нибудь в Прибалтике приличную мызу и поселиться там летом на время отпуска с Аннет.

Он это сделает через пятнадцать лет, вырастит там детей, оставит прекрасный дом-замок наследникам да и сам будет два-три раза в год наезжать при первом удобном случае, но, конечно, без Аннет Дювивье.

Сейчас, когда он укладывал исхудавшее тело балерины в подоспевшую коляску, посылал за доктором для еще не разродившейся Лиз, приказывал Сурикову отвезти на квартиру продукты, он все время думал, что встречи с Аннет какими-то таинственными нитями связаны с войной. Он познакомился с ней, когда было ясно, что через короткий промежуток времени он уедет в Южную армию, и потому его тогда не оставляло чувство горечи. Нынче он увидел Аннет в самом жалком состоянии. И опять в оборвавшийся некогда роман вмешалась война.

Аннет быстро оправилась благодаря заботам Бенкендорфа и очень быстро вновь завладела его сердцем. Он тоже был благодарен Аннет. Она помогла перенести ужасы всего, с чем он столкнулся в сожженной Москве. Впервые Бенкендорф убедился воочию, как женщина способна облагородить мир вокруг себя. Это не повлияло на его женолюбие и кипящие в груди страсти, но он стал мягче, осторожнее и терпеливее. Он посоветовал Аннет уехать в Петербург и дал денег на дорогу, выхлопотав пропуск. Накануне отъезда в действующую армию он проводил Аннет до заставы и дружески поцеловал в щеку.

Казалось, что он расстается с ней навсегда.

О мародерстве разного рода

Бенкендорф пригласил старика Верещагина к столу, заваленному донесениями, отчетами и сводками, и взял у него из рук новое прошение, в котором отец несчастного юноши настаивал на повторном разборе обстоятельств происшествия и возвращении покойному сыну доброго имени. Бенкендорф внимательно прочитал бумагу и пообещал передать ее в Петербург. Здесь полезно соблюдать известную осмотрительность. Все дело сына Верещагина от начала до конца — это Ростопчин, и ничего больше. Это понимание Ростопчиным патриотизма и его практическое воплощение в организации и сплочении русских людей для отпора иноземным захватчикам. Дело Верещагина чрезвычайно важно с политической точки зрения. Оно прообраз массы подобных явлений и в каком-то смысле положило начало целому периоду преследований в России, пробив себе дорогу через весь XIX век в век XX. Несмотря на то что дело Верещагина неразрывно связано с личными интересами Ростопчина, оно выходит далеко за их рамки. Ростопчин также — это пожар Москвы, великая и неоцененная трагедия мирового масштаба, гибель десятков тысяч ни в чем не повинных людей, исчезновение несметных богатств — товаров, денег, имущества, дивная и кровавая мистерия, направившая судьбы народов Европы в новое, неведомое русло. Не только Бородино, но и пожар Москвы в большой мере изменили ход Отечественной войны, и кто знает, что ждало бы Россию, если лы древняя столица за три-четыре дня не превратилась в груду обугленных развалин. Да, Ростопчин — это пожар Москвы, это яростная, отчаянная, смертельная ненависть к захватчикам, к тем, кто незваным явился на чужую землю. Пожар Москвы оставил после себя очень мало имен. Даже образованные люди не назовут более десятка. Одно из них, почти забытое, — Верещагин. Если бы не краткая сцена в «Войне и мире» Льва Николаевича Толстого, дело Верещагина давно бы кануло в Лету. Но такова уж сила зверского и не к добру плодотворного события — оно дождалось своего часа, как-то отделилось от Ростопчина и обрело способность пролить свет вообще на русскую жизнь.

— Все так! — говорил вечером Волконский, когда первые впечатления от злодеяний Великой армии немного улеглись. — Все так! Но что за человек сам Ростопчин? И почему история для великого и страшного деяния выбрала столь искаженную и отнюдь не величественную фигуру?

— А кого она должна была выбрать — тебя, меня, Бенкендорфа? — мрачно спросил Шаховской, совершенно подавленный тем, что творилось вокруг. — В алтарь Казанского собора втащили мертвую лошадь и оставили там на месте выброшенного престола. Даву устроил спальню в Чудовом монастыре, опорожнялся в ночную вазу там же. Столы устилали парчовыми ризами. Зачем? Кто это совершил? Пленные французы в один голос твердят — не мы! Вестфальцы и баварцы. Или поляки! Ну да вранье все, что теперь говорится. И французы тоже. И главные виновники — французы. Кто расстреливал людей у стен Кремля? Они! Поднаторели в революцию на убийствах! Тебе легче от того, что испоганил твою святыню какой-нибудь итальянец, Серж?

— Нет конечно.

— Они, между прочим, христиане. Евангельские истины для нас общие. В Архангельском соборе пол залит грязным вином по самую щиколотку. Мало того, что закатили туда с десяток бочек, так еще выбили днища. Уж не татары или турки постарались, не магометане поганые, а лютеране какие-нибудь или кальвинисты, а то и паписты — культурные европейцы. Как теперь сунуться к русскому человеку с рассуждениями о цивилизаторской роли Европы?

— Мне доложил полицейский офицер Бахарев, что некая известная, быть может, особа, госпожа Обер-Шальме, устроила там кухню, где готовились блюда для Бонапарта, — сказал Бенкендорф. — Кто такая эта Обер-Шальме? Содержательница ресторана?

— Модистка, — ответил Волконский, хорошо знавший московский быт.

— Да, модистка, — подтвердил Шаховской. — У нее магазин находился между Тверской и Большой Дмитровкой в переулке. При графе Гудовиче занимала первейшее место во французской колонии.

— Мы разбранили Ростопчина за жестокость и за то, что он выгнал русских французов из Москвы, — отозвался Бенкендорф. — Браним за неуместное рвение.

— Да как с ними было иначе поступать?! — удивился Шаховской.

— Вспомню, что говорил Фигнер, — сказал Волконский. — И тем не менее я не думаю, что действия Ростопчина надо полностью оправдывать.

— Но почему?..

— Да потому, что у него вражда к Бонапарту превосходно совмещалась с сугубо личными, а не государственными, державными целями, — объяснил свою позицию Волконский.

— Но имение Вороново он сжег дотла, чтобы сравняться с теми, кто понес ущерб. Разве это не благородно? — напомнил Бенкендорф.

— Отчасти. Русские забывчивы. Авось и простят ему многочисленные промахи.

— Давайте-ка спать, — предложил мудро Шаховской.

И они, расположившись на лавках и закутавшись в шинели, заснули быстрым тревожным сном, готовые каждую секунду вскочить и схватиться за оружие.

Постепенно Бенкендорф довольно ярко вообразил картину происшедшего в Москве и в общих чертах разобрался в верещагинской, намеренно кем-то запутанной истории.

В один из вечеров он поделился выводами с Шаховским:

— По-моему, Ростопчин много посодействовал огню, но считать его единственным создателем сего сюжета нельзя. Он не тот человек, чтобы нести на себе весь груз ответственности. Глупая история с зажигательным шаром о том с непреложностью свидетельствует. Он понимал, что шар — обман и чепуха. Иначе и представить нельзя. Франсуа Леппих не в состоянии был ввести его в заблуждение до такой степени. Чигиринов доложил, что Леппих отпетый лгун. И вообще, проект пожара не являлся тайной. Просто мало кто верил в осуществление.

— А Ростопчин верил! — воскликнул Шаховской. — Как губернатор, он лучше прочих знал возможности поджигателей. И после Смоленска не скрывал того от государя.

— Кто решится признать: я отдал приказ поджечь Москву? — спросил друзей Волконский. — Без пожара — удалось бы прогнать Бонапарта из города?

— Полагаю, что нет. Во всяком случае, война затянулась бы на годы, — ответил Бенкендорф.

— Тут штука, мне кажется, проще, — сказал Шаховской. — Нужен ли был пожар Наполеону? — И сам себе объяснил: — Ни в коем случае. Разве возможно зимовать в полностью разрушенной Москве? Его солдаты всегда зимовали в тепле и холе. Европейские народы, которых он держал в узде, всегда предоставляли наилучшие условия. Завоевательные войны и мародерство — нераздельны!

— Французы тоже внесли вклад в уничтожение города, — сказал Бенкендорф. — Я располагаю точными сведениями.

— Понятное дело! Огонь, грабеж и насилие смешались в кучу, и те, кто не сумел спокойно воспользоваться взятым в бою, с еще большим ожесточением губили окружающее. Вот правда! Вот где истина! — заключил Шаховской.

— Наполеон ввел в город сто тридцать тысяч солдат, и все они в той или иной степени стали мародерами.

— Ну уж и все, — усомнился Волконский. — Разное бывает мародерство!

— Да, все! — настаивал Бенкендорф, — Да, все! Или мародерами, или расстрелыциками. Какое-то время они гасили пожары, но потом им надоело. И повсюду царили ложь, обман, насилие. Я ведь допрашивал русскую администрацию, созданную по приказу Мортье. Русские люди — мужики, подмосковные крестьяне, городская чернь, развращенные кто кем: собственными барами или пришлыми разбойниками, явились тоже сюда на пепелище, как последние тати, на поток и грабеж. Они хотели поживиться тем, что осталось. Не пропадать же добру! При сильной полицейской власти этого бы не случилось. Полиция сумела бы предотвратить буйство.

— Какая тяжелая картина, — сказал Волконский. — Какое тяжелое время! Я не представляю себе, чтобы свободные фермеры в Англии направились в Лондон с одной только целью: поживиться чужим имуществом!

— Ими не торговали, как борзыми щенками, — сказал Шаховской. — Глас августейшего монарха: «Потушите кровию неприятельской пожар московский!» — достиг наших ушей, и вот столица столиц лежит хоть и в руинах, но свободная от постоя врага у его ног. Куда направим наши стопы? Что теперь?

— Да ничего, — усмехнулся Бенкендорф, — Еще не успеет крепко схватиться снег, как я приведу здесь все в порядок, очищу кварталы и окрестности, выкурю из щелей застрявших там французиков, засажу в кутузку разгулявшуюся воровскую шатию, а Москва сама начнет строиться, и вырастут здесь дома, как грибы на солнечной поляне после дождя.

— Немец есть немец, — заметил Шаховской. — Он вечный романтик! Смотри, как бы Бонапартишка не возвернулся и не выпихнул тебя отсюда обратно в курную избу на Можайке!

Охота на франкмасонов

В этот момент Бенкендорфа позвал его адъютант ротмистр Мартенс, длинный белобрысый курляндец с холодными и аккуратными глазками. Оказывается, из двух офицеров, присутствовавших при убийстве Верещагина, разыскали одного — Бламберга. Его рекомендовали человеком неглупым и, как говорится, тертым калачом. Мартенс все разузнал о Бламберге. Во время оккупации Москвы он делал шифрованные записи и прятал в печной трубе. Фамилии предателей записывал на отдельном листке, восстановить случившееся ему теперь легко. И полиция не выглядела, как обычно, дура дурой. Привели его к Бенкендорфу вечером, тайно, чтобы из ростопчинских никто не прознал.

— История-то началась с нелепого эпизода, — сказал Бламберг. — Первую скрипку здесь сыграл…

Бламберг запнулся и вопросительно взглянул на Бенкендорфа.

— Ваше превосходительство, могу ли я рассчитывать, что моя преданность истине не обернется против меня же? Что я такое? Маленький человек. Стоит вам открыть графу «источник сведений», как со мной поступят, как поступили с Верещагиным. Укажут на меня как на агента Наполеона, который специально остался в Москве, — и ату его! У меня ведь детки и жена в Вологде пересиживают.

Бенкендорф успокоил полицейского.

— Ваше превосходительство, я доверился вам. Не дай Бог мне обмануться. У меня мать и отец в Твери, сестры незамужние.

— Не беспокойтесь, господин Бламберг, — еще раз подтвердил обещание Бенкендорф. — Я вас не выдам ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах.

— Да, господин полковник, вы правы: досье Верещагина — это граф Ростопчин, весь, как он есть.

— Но не один, надеюсь, граф? Еще кто-то принимал участие?

— А как же! Помогал полицеймейстер Брокер — человек грубый и злой, имеющий свой интерес в сем ужасном деле.

— Что за интерес?

— Видите ли, господин полковник, раньше он служил по почтовому ведомству. Ключарев Федор Петрович Брокера прогнал за какие-то неблаговидные махинации. Вот он и кинулся к власти в полицию искать защиты. У нас таких много. Обер-полицеймейстер Ивашкин любого привечал, если ему в рот смотрели. Вот они-то вчетвером дело и сварганили.

— Да кто же четвертый?

— Бывший адъютант графа Обрезков Василий Александрович. Московская полиция, ваше превосходительство, тайн имеет поболее, чем мадридский двор. Здесь отдельный разговор нужен. Городище-то какой! Закоулков сколько! Народу! И народу разного! Тут такого понаворочено, такие узелки завязаны, что вовек не развязать. Гиблое место!

— Ну и как все-таки дело открылось?

— Обыкновенным образом, наипошлейшим, как и раньше прочие дела открывались, — по секретному и подлейшему доносу. Недоброжелатели у каждого имеются. Тут еще и господин Ключарев причастен будто бы, его граф масонством давно травил. Ключарев с господином Новиковым в дружестве находится. Вот какая цепочка выстраивалась. От франкмасонов, значит, все исходило.

— Неужто? — засмеялся Бенкендорф. — Так-таки от самих франкмасонов? Это кто же подобную штуку запустил?

— Я ничего не утверждаю, ваше превосходительство. Я только излагаю факты. Господин Ключарев достойный человек. Его государь отличает, на высокой должности держал и при графе Гудовиче, и при графе Ростопчине. Верещагин — человек образованный, знающий языки. Прикосновенен ли к масонству, мне неизвестно, но, как на грех, служил при московском почтамте на Мясницкой и пользовался расположением Ключарева, которого граф не только масоном, но и мартинистом ругал, что, говорят, куда хуже. Вдобавок Новиков у себя в Авдотьине гошпиталь устроил и всех без разбора лечил, в том числе и французов раненых.

— Ну и что? Раненые есть раненые. Это в порядке вещей.

— Я не против, ваше превосходительство. Француз тоже человек, не все звери. Но граф выражал неудовольствие. Однако позвольте далее продвигаться. Верещагин, как знающий языки, имел отношение к иностранной печати и употреблялся по той части.

— Что это значит?

— Да ничего особенного, окромя того, что наши газеты о замыслах проклятого корсиканца ни буковки не печатали, а граф чужую прессу велел не продавать и подписчикам не рассылать, дабы помешать распространению антирусской информации. Вот гамбургская газетенка и попала в запретительный реестр. Между тем Верещагин в кофейне познакомился с губернским секретарем Мешковым. Слово за слово, и Верещагин поведал новому дружку, что недавно прочел два газетных сообщения весьма любопытного свойства да под заманчивыми заголовками «Письмо Наполеона к прусскому королю» и «Речь Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене». В первом говорилось, что корсиканец радуется решению прусского короля расторгнуть недостойный союз с потомками Чингисхана. Граф усмотрел намек на себя, ибо не раз хвастался тем, что ведет свой род от Темучина, а может, от Батыя — не упомню.

— От Темучина, — усмехнулся Бенкендорф, не раз слышавший семейные легенды из уст самого Ростопчина. — А что писалось во второй статейке?

— Одно хвастовство, ваше превосходительство. Мол, не пройдет и двух месяцев, как Европа увидит в стенах русских столиц своих победителей.

— Петербург остался в стороне. Из Москвы Бонапарт убежал. Бородинскую битву перед тем проиграл. Не понимаю, в чем вина Верещагина?

— А вот в чем. Мешков — личность пьяная и лукавая — выманил переводы у наивного Верещагина, списал их, и пошли они гулять из рук в руки. В основном — по кофейням. Обрезков услышал о бумажках от Ивашкина и доложил графу. Ростопчин, не долго думая, определил: заговор против государя и России. Чем еще патриотизм подогреть? Из Петербурга реляция: разобраться и примерно наказать, если что. Ивашкин Верещагина решил взять под арест. Но не тут-то было. На квартире нет, а на Мясницкой, где в здании почтамта скрывался Верещагин, хозяин Ключарев. У него свои швейцары. Ивашкин и облизнулся. Однако потом вломились и кого искали — за шиворот. Верещагина записал за собой Ивашкин. Ключарева граф засадил под домашний. Что тут завертелось — один Бог знает. Ростопчин сам полицейских обучает, как вести следствие к полному обнаружению тайны. Франкмасоны у него главный предмет. Они, дескать, революционисты и наполеоновская агентура. Вдобавок сынок Ключарева — юноша умный — состоял в переписке с каким-то французом. Это уж, как полагается, на беду! Чего еще надобно для хорошенького дельца? Все на месте, ваше превосходительство. Пирожки готовы — только, в печь сажай!

Из рассказа Бламберга Бенкендорф узнал некоторые подробности учиненного розыска. Ивашкин нажал на Верещагина и вынудил к признанию, что он-де действительно получил прокламацию от сына Ключарева. И впрямь он мог получить газету подобным путем, но на первых допросах показал Ивашкину совершенно иное: дескать, нашел газету, шедши с Лубянки на Кузнецкий мост, — как раз против французских лавок. Юноша поступил куда как благородно! Никого не желал впутать в историю, грозящую крупными неприятностями. От самого начального показания Верещагин открестился. В начале июля «Московские ведомости» объявили об открытом заговоре. Позднее Верещагин, вконец запуганный Ростопчиным и Ивашкиным, вообще додумался отказаться от всего заявленного ранее. Теперь выходило, что он ничего ни от кого не получал и никаких газет на Кузнецком не находил. Ростопчин и обрадовался: ах так?! — значит, сам, сукин сын, франкмасон этакий, сочинил, что в тысячу раз хуже. А раз сам сочинил, то тебе первый кнут.

— Самое смешное, — продолжал Бламберг, — что писульки на публику большого впечатления не произвели, хотя и усиленно распространялись.

— Кем? Французами? — спросил Бенкендорф.

— Отчасти, может, и французами, — согласился Бламберг, — отчасти и любопытствующей публикой, жадной до сплетен, разного рода сведений и критики начальства.

— Доказывал ли Ростопчин, что Верещагин согласен с Бонапартом или по крайней мере сочувствует ему?

— Еще бы! Дело-то продвигали скоро. Семнадцатого июля магистрат постановил: Верещагина законопатить в Нерчинск навечно. Каторга да кандалы ему удел. Мешкова лишить чинов и дворянства, а затем отдать в солдаты…

Необоснованные репрессии

Далее Бламберг потерял нить дела, так как отбыл из Москвы, сопровождая с полицейской командой высланных иностранцев. Вообще Ростопчин со сворой дознавателей свирепствовал отчаянно, чего на Руси давно не случалось. Когда с немцем, например, в прошлом веке воевали, своих, местных, не трогали, шпионов к ним не подсылали и всяких козней не строили. Ростопчин одним из первых ввел подозрение в моду, и мода та распространилась, перешагнув за границы XIX века, о чем свидетельствует устроенный властями в Москве немецкий погром после объявления войны в 1914 году. От Малюты Скуратова до Шешковского, Макарова с Николаевым и Балашова сыск вели безжалостно, однако для выяснения истины. К подозрениям неподтвержденным и наговорам на себя и других относились отрицательно, хотя и не без исключений. Сыск скорее использовали как рычаг управления, что, конечно, не способствовало установлению справедливости.

Ростопчин судорожно искал виноватых и тратил массу времени на бесполезные поиски и ложные доносы. В ведомстве Ключарева ростопчинская полиция задержала чиновника, который посредством писем распространял страх и безнадежность внутри империи. Говорили, что он франкмасон и мартинист. Тайно арестовали надворного советника Дружинина — начальника экспедиции иностранных газет. Он симпатизировал Верещагину и всячески мешал Ростопчину расправиться с невинным.

Постепенно Бенкендорфу становилось ясно, что дело Верещагина — фальшивка. Но он, конечно, никак не мог вмешаться.

Чего только не изобретал Ростопчин, чтобы доказать императору Александру существование многочисленных внутренних врагов. За неимением тогда евреев под рукой репрессии обрушивались на кого угодно — без разбора. Студента Урусова засунули в сумасшедший дом за болтовню, приписав крепкий успокоительный душ и горькие микстуры, — авось одумается. Актера Сандунова отправили в Вятку за ужимки и острые шуточки. В первой декаде июля купца Овернера погнали в Пермь, а некоего Реута — в Оренбург. Но они еще отделались пустяками. В конце июля под плети подвели мсье Турнэ, в конце августа немца Шнейдера и француза Токе тоже присудили к плетям и ссылке в Нерчинск за лживое пророчество, будто Наполеон отобедает в Москве не позднее середины месяца.

— Как же так? — восклицал Ростопчин. — Обед они назначили на пятнадцатое августа, а сегодня двадцатое, и никакого здесь Наполеона! На кобылу их, мерзавцев!

Он был уверен, что ненависть к врагу, разжигаемая подобным образом, поспособствует организации отпора. Людей хватали направо и налево по указке полицейских агентов вроде вечно пьяного Яковлева и его отвратительной шайки.

Все-таки недаром Бенкендорф, возвратившись из Парижа, составил проект честного жандармства. Будь в Москве полиция поприличней, многих бы казусов удалось избежать. Бенкендорф учел печальный опыт и запретил частный розыск, самосуды и безосновательные аресты, нарядив специальные команды пресекать малейшие беспорядки и препровождать подозреваемых к обер-полицеймейстеру для дальнейшего разбирательства. Если бы не деликатная политика Бенкендорфа, Москва превратилась бы в огромное Лобное место, где суд творил бы всякий, кто считал себя сильнее, и счеты сводились бы безжалостно.

Дело Верещагина показало Бенкендорфу, что не всегда соблюдение формальностей служит дорогой к истине и справедливости, хотя без него — без соблюдения — не обойтись. Нужен закон, хороший полицейский закон и честные исполнители.

— Я не согласен с самим ходом процесса, — говорил Бенкендорф Волконскому и Шаховскому, с которыми почти ежевечерне ужинал. — Магистрат выразил мнение, что государственного изменника следовало бы казнить смертью, но за отменой оной пришлось прибегнуть к иному наказанию. Подобное суждение может выносить обыватель, но не власть.

— Конечно, это не юридическая постановка вопроса, а простая попытка надавить на высшие инстанции в угоду неистовству черни, — сказал Волконский. — И ничего больше!

Шаховской с ними не согласился: война в России требует жестокости. Если доказано, что изменник, — пожалуйте в каземат!

Первый департамент палаты уголовного суда утвердил приговор. Девятнадцатого августа Сенат определил наказать Верещагина двадцатью пятью ударами кнута и, заклепав в кандалы, сослать на каторгу. Битье кнутом Ростопчин прибавил от себя, хотя Сенат признал, что прокламации не нанесли ни малейшего вреда, — одна ветреность мыслей и желание похвастаться новостью. Однако Ростопчин по неизвестной причине жаждал гибели неосторожного юноши. Падение Верещагина воображалось им как торжество над всем франкмасонством. Приговор оправдывал любые бесчинства, учиненные губернатором, назначенным на пост только потому, что громче остальных кричал о ненависти к французам, любви к отечеству и велел снести бюст Наполеона в отхожее место, о чем повествовал в мельчайших подробностях всем и каждому. Толпа приветствовала Ростопчина, он был понятен и постепенно стал ее кумиром. Она ведь ведать не ведала, что в прошлом — лет десять назад — этот самый русский из русских, изъяснявшийся исключительно по-французски с женой-католичкой, ратовал за союз с Первым консулом.

Бенкендорф относился с известным недоверием ко всем фортелям московского главнокомандующего, результаты деятельности которого ему довелось отчасти расхлебывать.

— Вы только подумайте, во что он пытался втянуть государя! — возмущался Бенкендорф. — Он просил издать указ о казни Верещагина через повешение и, чтобы утишить совесть монарха, пообещал, что никакой казни не будет, несчастного он заклеймит у виселицы и затем под конвоем отправит в Сибирь. Каково?!

Ростопчин действительно писал царю: «Я постараюсь придать торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован».

— Да ведь это пытка! — презрительно бросил Волконский. — Пытка, и ничего больше!

Шаховской, ощущавший себя русским не менее Ростопчина, отреагировал в соответствии с профессиональными склонностями:

— Какой гнусный театр! Какая подлая комедия! В этом есть что-то не русское, а неизбывно золотоордынское. А вдруг он и в самом деле потомок Темучина?!

— Слышал бы его сиятельство, — рассмеялся Бенкендорф. — У графа, кроме московского имени, все остальное нерусское и вдобавок жена по департаменту иностранных исповеданий.

— Вот ты рассказывал на днях о высылке иноземцев из Москвы и упомянул некоего Турнэ?

— Да.

— А тебе известно, кто он? — спросил Шаховской.

— Да нет. Француз какой-нибудь.

— Ну, во-первых, он не француз, а бельгиец. И позже я, как опытный гурман, вспомнил, что Турнэ держал в Москве популярный ресторан. Ростопчин пригласил его к себе в повара за крупный гонорарий.

Бенкендорф и Волконский изумились.

— Взял он его перед уходом из Москвы в плети и сослал в Сибирь едва ли не за то, что Турнэ якобы злорадствовал по поводу бедствий, обрушившихся на Россию.

— Да, прав государь, посчитав после таких художеств, что Ростопчин не на своем месте, — сказал Волконский.

— Однако кое-кто думает, что Ростопчин поступал вовсе не глупо или, скажем так, не всегда глупо, — возразил Шаховской, нетвердый в собственных мнениях.

— История рассудит. А пока надо утишить взбаламученное море и избавить Москву от эпидемий. Кругом разбросаны десятки тысяч трупов людских и лошадиных, — поделился тяжелыми заботами Бенкендорф.

И среди всякой падали и нечистот в какой-то канаве догнивало тело умерщвленного юноши, павшего жертвой себялюбия и воинствующего национализма, ничего общего не имеющего с истинным русским патриотизмом.

В первых числах сентября Москву затопили подонки общества. Уголовные преступники и колодники вырвались на свободу, а частью были выпущены из острога по чьему-то приказу. Власть в столице испарялась по мере приближения Наполеона. Квартальные смылись прежде начальства. Начальство ощутило себя одиноким и тоже навострило лыжи. Все взоры были обращены к Ростопчину. Эвакуацию он проводил тайно, вывозил продовольствие, пожарный инвентарь, под покровом темноты отъезжали крытые повозки с государственными ценностями и архивами. Меньше прочего его беспокоили живые люди.

Поразительное качество русского начальства на протяжении веков!

— Люди ноги имеют — сами уйдут, когда надо, — говорил Ростопчин Обрезкову. — Главное, чтобы не вспыхнула паника. Паника начнется — Бонапартишка нас голыми возьмет.

Другая вековая боязнь — паника. От нее спасались обманом. Ростопчин очистил хранилища, запечатал и отправил денежную казну, а вслед за ней — Патриаршую. Москва лишилась оружия, пушек и боеприпасов. А в афишках Ростопчин издевался над трусами и беглецами. Он издавал приказы, запрещавшие уезжать и вывозить личное имущество, клялся и божился, что будет защищать каждый дом и каждую улицу до последней капли крови, хотя знал, особенно после Бородинского сражения, что Москву не удержать, и что огонь ее уничтожит, и что в нем погибнут тысячи мирных граждан, несчастных раненых, стариков и детей, не обладавших ни силами, ни средствами для бегства. Подобный двойственный подход погубил историческую репутацию Ростопчина и стер в памяти потомства то благое, что он совершил. Люди увидели его неискренность, и никакие ссылки на отсутствие другого выхода не вызывали понимания — каждому хотелось выжить, и каждый имел на то право.

Чтобы спасти Россию, мало ненависти к врагу, нужна и большая любовь к людям, ее населяющим. А так получилось — баш на баш!

Наполеон бежал из Москвы. Войско скелетов потянулось по Смоленской дороге. Но и в столице пролилось столько слез, что никаким мерилом не измерить.

Дикая расправа

Ростопчин перед собственным бегством затопил хлебные баржи и бочки с порохом, лишив обывателя способности к длительному сопротивлению, а сам призвал горожан собраться, чтобы идти защищать подступы к Москве. Искренен ли он был или действовал под влиянием минуты? Все подтверждает последнее. Плохо вооруженная и обманутая толпа собралась вокруг губернаторского дома.

— Веди нас, батюшка, на супостатов! — истошно вопили в толпе, потрясая дубьем, топорами и вилами-тройчатками. — Спасем Москву!

Иные — поумнее — стояли молча, мрачно ожидая, как в очередной раз их обведут и бросят на произвол судьбы: многие не сомневались в том. Однако никто не уходил.

Ростопчин выглянул из окна и начал разглагольствовать:

— Братцы, обождите одну минуту. — Дрожки между тем еще не подогнали к заднему крыльцу. — Сперва покончим с изменниками. Они куда хуже Бонапартишки. Они причина всех бедствий народных!

Толпа ширилась и полнела. Со всех концов сюда сбегались доверчивые люди. В этот момент конвой привел двоих: Верещагина и еще какого-то французика.

Обдумывая случившееся, Бенкендорф никак не мог объяснить причину появления у губернаторского дворца осужденного. Чего проще было вывезти такого важного преступника прочь, как это Ростопчин сделал с десятками неугодных и подозрительных горожан и иностранцев. Но нет! Верещагина Ростопчин оставил при себе, и мало того — приволок на Большую Лубянку перед собственным исчезновением. Зачем? Подобные действия иначе, чем корыстными мотивами, не объяснишь. А ведь шагу не ступал, чтобы патриотизм свой шутовской на всеобщее обозрение не выставить. Это появление Верещагина посреди разъяренной и одновременно воодушевленной на подвиг толпы весьма занимало Бенкендорфа. При авторитетном обер-полицеймейстере ничего похожего бы не произошло. Все упиралось в полицию!

Как комендант, он должен был вместе с обер-полицеймейстером Ивашкиным взять под стражу тех, кто учинил самосуд, или, по крайней мере, изучить обстоятельства прискорбного происшествия, которое получило резонанс и которое по справедливости считалось кровавым. Потомки про него, правда, забыли.

Бенкендорф велел разыскать свидетелей, и особенно драгун, сопровождавших Верещагина. Очевидцев оказалось немало, и, допрашивая их, Бенкендорф удивлялся причудам человеческой памяти. Наиболее складно отчитался непосредственный исполнитель вынесенного Ростопчиным на площади приговора драгунский капитан Гаврилов:

— Ваше превосходительство, я как в бреду находился. Верьте мне! Мало что сознавал. Такая тут катавасия началась. Кто бы не растерялся! Привели юношу во двор два унтера под командой моего вахмистра Бурдаева. Он хороша знал губернаторский дом, так как одно время находился при графе ординарцем. Человек этот, как смерть бледный, истощенный от тюремного заключения, стоял среди народа молча и смотрел на нас укоризненным взглядом, будто желал спросить: что вы со мной делаете? Я ни в чем не виновен.

Бенкендорф задал вопрос Гаврилову:

— Как сами вы объясняете привод Верещагина к губернаторскому дворцу? Почему его не отправили заранее вон из города, как других, а дождались, пока Наполеон не взобрался на Поклонную гору?

— Не могу знать, ваше превосходительство. Сам думал, но ничего до сих пор не надумал. Тайна здесь содержится какая-то. Не масоны ли тут замешаны?

— Ну дальше, дальше…

— Слухи разные по Москве бродили. Вот на всякий случай граф Верещагина и попридержал, чтобы предъявить в случае какой претензии.

— Это похоже на правду.

— Граф, значит, объявляет с балкона юношу самым злодейским злодеем, от которого матушка-Москва и гибнет. Костерит его по-всякому. Право слово: чуть ли не смешно! Какой он там злодей и франкмасон?! Стоит и качается, как былинка! Граф вдруг приказывает: руби! И никаких! Юноша тот так жалостливо голову склонил вбок, и во внезапно воцарившейся тишине раздалось: «Грех, ваше сиятельство, будет!»

— Что это значит? — спросил Бенкендорф.

— Ну его убийство — грех! Большой грех зарубить невинную душу. Русские мы люди или нет?! Не хотелось ему ни за что умирать. По глазам я видел. А молчал и не молил из гордости. А граф с балкона: вот изменник! Руби его! Бурдаев саблю тянет из ножен, сам весь трясется, ибо граф орет во все горло и чуть ли нас не готов записать в предатели. Мы, конечно, хоть и люди военные, но растерялись, не ожидая подобной сентенции. Граф почуял заминку и скомандовал мне: «Руби! Вы отвечаете своей собственной головой!» Толпа ярится и подступает. Ну, я со страху и приказал драгунам: сабли вон! Выхватил, прости Господи, свою и нанес первый удар. Я ведь не отказываюсь. Как приказали… Затем пошли полосовать и драгуны с Бурдаевым. Обстановка сложилась какая? Во-первых, невыполнение приказа, во-вторых, толпа прямо-таки обезумела. Все равно бы в клочки разорвали и нас бы прихватили заодно. Тут, ваше превосходительство, разобраться надо. Про мартинистов ох сколько в Москве болтали. Неспроста это все! Ей-богу, неспроста.

Верещагин молча, без вскрика, упал, обливаясь кровью, и так поднял к бледному лбу руку, будто к небесам обращался и голову невинную защищал. На щеках сразу желтизна проступила. Ростопчин же с заднего крыльца на дрожки — прыг и погнал прочь из Москвы. Чернь смела слабый кордон и рванулась к бездыханному, скорчившемуся телу, поволокли, а потом перебросили через решетку на мостовую — и давай измываться, сначала за ноги тащили по булыжнику, надоело — привязали к хвосту лошади и пустили вскачь по Большой Лубянке. Французы, заняв Москву, заинтересовались делом Верещагина, и только общая сумятица да пожар не позволили им докопаться до истины.

— Уж увольте меня, ваше превосходительство, от дальнейшего рассказа, — взмолился Гаврилов. — Известное Дело — чернь! Злодеев сколько! Надо бы тело отыскать, куда бросили, и предать земле по-христиански!

Случай с Верещагиным дал толчок к новым размышлениям, истоки которых затерялись среди давних парижских впечатлений. Если бы власть держалась прочно до последней минуты, разве подобное буйство могло бы произойти? Да никогда! Полицейские отряды сумели бы проложить путь отступающей армии. Если бы власть опиралась на крепкую полицию, разве пришлось бы Ростопчину обманывать москвичей, чтобы избежать паники? Если бы власть оставалась до последней минуты на месте, разве начался бы повальный грабеж торговых рядов при прохождении войск? Конечно, Ростопчин человек своеобразный, когда и шутовской колпак напялит, а когда и за серьезный предмет способен взяться. Но вся штука в том, что система власти нужна такая, которая действовала бы по принятым законам и независимо от личности, в данный момент управляющей. Тогда греха меньше будет. Волконский прав: нужна система, выдерживающая колоссальную нагрузку и отвечающая на любое требование обстоятельств без специального понуждения. У нас того нет, и ждать неоткуда до тех пор, пока не образуется сильное ядро власти, как во Франции — жандармерия. И законы. А то живем по-прежнему, как при государе Павле Петровиче: каждый прислушивается независимо от ощущения вины своей — не раздастся ли звон колокольчика, возвещающего внезапную кару. Дело Верещагина вроде по законной колее двигалось, но двигали его Ростопчин, Брокер, Обрезков и прочие клевреты.

О поле, поле! Кто тебя усеял?..

Бенкендорф осмотрел весь город. Поехал даже в Петровско-Разумовское, где в саду французские канониры из корпуса генерала Себастиани разбили пушечными зарядами чудесные мраморные статуи, дышащий солнцем и негой уголок превратили в мертвое поле битвы. Оттуда он помчался снова к губернаторскому дворцу. Ему еще раз хотелось взглянуть на место, где свершилось преступление. Тянуло горелой вонью. Окна даже в сохранившихся зданиях выбиты. В сущности, той старой великой Москвы уже не существовало, была какая-то иная Москва — поверженная, разоренная, но все-таки не исчезнувшая с лица земли, укорененная на своем месте.

Война пока не окончена. «Война только теперь начинается!» — возвестил в Тарутинском лагере Кутузов.

Да, начинается! Несмотря на трещины в стенах Кремля, на разрушения огромного Арсенала, Бонапарт своего не добился и не добьется. Он жаждал повелевать столицей России. Он злобствовал и объявил, что если ему это не удалось, то пусть она превратится в груды развалин, мусорную яму отбросов, лишенную всякого политического и военного значения. Вот его подлинные мысли и надежды. Сейчас Бенкендорфу предстояло доказать, что это не так, что мечты Наполеона — пустое. Он не добрался до Большой Лубянки и свернул к Кремлю на уже расчищенную дорогу. Он решил завтра побывать на Бородинском поле, чтобы распорядиться о начале там работ. Неисчислимое количество трупов — лошадей и людей, недавно полных жизни и энергии, устилало землю. Если не принять срочных мер, то десятки русских селений начнут погибать от страшной гниющей заразы. Здесь, на месте, ему предстояло первым делом освободить колодцы от мертвых тел и наладить водоснабжение. С утра солдаты вытаскивали убитых из негорелых домов и подвалов. А уж что творилось на Бородинском поле, Бенкендорфу было страшно и подумать, если по позднейшим подсчетам лишь в столице сожгли и зарыли в землю до шести тысяч людских тел и тридцать две тысячи лошадей.

Бородино, Бородино!.. Все трупы уроженцев счастливых стран — Лангедока и Прованса, Эльзаса и Лотарингии, трупы потомков древних французских рыцарей и феодалов, трупы крепких баварцев и задиристых поляков, медлительных вестфальцев и певучих неаполитанцев, погибшие солдаты Великой армии с железным характером и блестящей выучкой, набранные среди двадцати народов Европы, представляли теперь только медицинскую опасность, и Богом их останки были вручены коменданту сожженной Москвы.

Радом с ними, а иногда и в смертельных объятиях лежали трупы русских солдат — тульские, рязанские, тверские, псковские мужики, смоленские, воронежские, вологодские, лежали в изодранных мундирах. Лежали со светлыми лицами юноши из аристократических семейств — рюриковичи и гедеминовичи, которые лучше изъяснялись на галльском наречии, чем на родном языке. Лежали убеленные сединами полковники и генералы, многие с приставками «фон» и «де». Их всех надо было похоронить с особыми почестями. Но как?! Как разделить это ужасное месиво тел, застывших в судорогах? Война и смерть не позволяли это сделать.

А трупы недавно еще восхитительных в своей красивой гордыне, ни в чем не повинных и ничего не понимающих в человеческих — подлых — распрях лошадей? Они были преданы всадникам, которые изгрызли им шпорами бока и бросали в самых жутких ситуациях — убегая или уходя и не оглядываясь, оставляя добрейших животных с переломанными ногами или разорванной ядром грудью. Благородное чувство любви к людям умирало вместе с ними. Но что делать с огромными раздутыми трупами, глаза у которых уже выклевало воронье? Их тоже не отделить от смешанной и застывшей массы, которая радовала одни стаи одичавших от чудовищного запаха волков.

Вскоре по берегам Стонцы, Огника и Колочи запылают гигантские костры. В пламени совершат последние конвульсивные движения враги и соотечественники, расправляя и вздымая скрюченные руки в последнем приветствии или, быть может, проклятии. Трупы поднимались в огне во весь рост, как бы прощаясь с живущими. Иногда забирая с собой и тех, кто крючьями отправлял их в костер. Ядра, разогретые жаром, лопались, убивая насмерть осколками тех, кто правил эту печальную тризну.

Тучные облака беловатого дыма будут носиться над Бородинским полем — полем смерти, где французская волна разбилась о русский вал.

Бенкендорф рисовал в своем воображении эту кошмарную картину, которую — пусть в меньших размерах — наблюдал не раз после тяжелых сражений. Такие похороны героев были несправедливостью, хотя бы потому, что подавляющее большинство погибших оставили по себе лишь общую память. Ни лиц их не запомнить, ни фамилий.

Через неделю-другую в морозные ночи согнанные московскими полицейскими мужики — жители Валуева, Ратова, Беззубова, Ельни, Рыкачева и из самого Бородина, почерневшие от копоти и задымленные едкими клубами от костров, начнут стаскивать крючьями и сваливать задубевшие останки в зловещее, траурно багровое пламя. Вилами, крючьями, шестами, а где и топором они будут орудовать там, где вчера сверкала трижды воспетая поэтами блестящая сталь, тянуло привычным для воина сладковатым запахом пороха и раздавались лихие команды: вперед! на врага! за веру, царя и отечество!

Теперь их отечеством стала мать-сыра земля и небо. Но Бенкендорф уже не будет этого, к своему счастью, видеть. Он вскоре — через два месяца — сложит с себя обязанности коменданта сожженной Москвы, уйдет в поиск и забудет о мрачных картинах войны. Он продолжит ее творить, оставляя за спиной разрушительные приметы. Он вспомнит о коротких днях комендантства в иную эпоху, и, возможно, эти воспоминания решительно повлияют и на его судьбу, и в какой-то мере на судьбу России.

Русланд унд пройсен

Смоленск встретил Бенкендорфа черными, зияющими провалами окон. В центре города стояла большая толпа мужиков с топорами и другим плотницким инструментом и купеческого вида начальник, отсчитывая по десятку и направляя эти мелкие отряды в разные стороны. Такую процедуру он наблюдал потом каждый день. Кварталы восстанавливались быстро: подгонял холод. Следы недавних ожесточенных боев покрывал белый снежок, скрадывая нанесенные раны. Опытным взглядом недавнего администратора он окидывал богатый в прошлом и красивый город, подсчитывая, какой урон нанесен нашествием. Смоляне, народ ловкий и не ленивый, быстро возвращались к прежней жизни. В импровизированной гостинице, которой не успели дать приличного названия, Бенкендорф столкнулся со старинным приятелем бароном Нольде, некогда подполковником русской службы, а теперь вступившим в прусскую с повышением. Он спешил к месту назначения. Условились догонять армию вместе. В тревожные времена никогда не знаешь, что тебя ждет за поворотом дороги. Кругом бродили шайки людей неизвестного чина и звания, среди них встречались и иностранные солдаты — поляки, вестфальцы, саксонцы, баварцы, неаполитанцы и французы, отчаявшиеся выбраться из застывшей и ощетинившейся России.

Барон Нольде — храбрый и решительный гусар, хорошо зарекомендовавший себя в прошлую кампанию против французов, вызывал у Бенкендорфа доверие. Они познакомились в сентябре 1805 года, когда император прислал Нольде перед своим отъездом за границу. Император Александр в депеше давал последние инструкции графу Толстому, как ему следует вести себя с прусской королевской четой. Одновременно он оставлял Нольде офицером связи при штабе отдельного корпуса.

Через три дня после того, как коляска повезла императора к месту страшного позора — Аустерлицкой битве, граф Толстой погрузил корпус на корабли и направился морем из Кронштадта в Ревель, а оттуда в Шведскую Померанию. Во главе мощной военной силы более чем в двадцать тысяч строевых чинов стояли проверенные в боях генералы и офицеры — генералы граф Остерман, Кожин и Вердеревский, генерал-квартирмейстер Берг, Ливен и Неверовский. Вместе с Бенкендорфом на флагманский корабль сел и недавно получивший чин бригад-майора Михаил Воронцов. Флотилией командовал адмирал Тет. Основную часть войска погрузили на такие большие корабли, как «Благодать», «Сильный», «Принц Карл», «Европа», «Архистратиг Михаил», «Зачатие Святой Анны» и другие. В поддержку им были выделены фрегаты «Счастливый», «Богоявление Господне», «Тихвинская Богородица», «Легкий»… Граф Толстой и адмирал Тет наняли еще около ста пятидесяти купеческих суден. Эти плавсредства должны были перебросить корпус, в который входили лейб-кирасирский полк, Курляндский драгунский, Изюмский гусарский и два казачьих, которым была придана лейб-казачья Уральская сотня. Из гренадерских граф Толстой получил в свое распоряжение Павловский и Санкт-Петербургский, Белозерский, Рязанский и Кексгольмский мушкетерские, третий морской, первый и двадцатый егерские.

Буря обрушилась внезапно. Ничто не предвещало непогоды. Ярость вырвавшейся на волю стихии разметала флот. Матросы и солдаты боролись с разбушевавшимися волнами в течение нескольких часов. Вот тогда-то Бенкендорф сумел оценить мужество Воронцова и Нольде в полной мере. Эти два аристократа выполняли приказы морских офицеров, как простые матросы. Откуда только взялась сила и сноровка! Потери были, конечно, немалыми, особенно среди казаков. Четыре сотни нашли свою смерть в обезумевших водах. Но все-таки адмирал Тет сумел собрать флотилию и пристать к берегам Померании. Войска окончательно собрались у Стральзунда.

Император Александр желал во что бы то ни стало поддержать хорошие отношения с Пруссией и укрепить заключенный в Потсдаме с королем Пруссии военный союз. Граф Толстой был вызван в Берлин. Его сопровождали граф Остерман, Нольде и Бенкендорф. Шведский король Густав Адольф преследовал собственные цели, и Толстому в соответствии с приказом императора пришлось идти в Ганновер. Население встречало русских радостно, считая их надежной гарантией против угрожавших французов. Со дня на день русские войска ожидали прибытия союзников-англичан под командованием генерала Дона и лорда Каткарта. Колебания и сомнения англичан и шведов послужили причиной запоздалого решения оборонять переправы через Эмс и атаковать Гамельн. В Люнебурге русские узнали от прибывшего туда генерал-адъютанта князя Гагарина об аустерлицком несчастье. Воронцов, Нарышкин и Бенкендорф не сразу поверили в происшедшее, но поведение англичан и шведов вскоре подтвердило размеры случившейся катастрофы.

В эти тяжелые дни произошло окончательное сближение между русскими и прусскими войсками. Не сразу прусские офицеры поверили в мощь русской армии. Они считали себя способными в одиночку противостоять Наполеону. Прусский король колебался, но королева Луиза всячески подчеркивала приверженность союзу с Россией. В Штеттине она надела зеленую амазонку с красной отделкой — цвета русских мундиров. Песельники провожали ее под крики «Ура!» во дворец. Войска графа Толстого перешли в распоряжение прусского короля, и война продолжалась. Разъяренный Наполеон, объявляя войну Пруссии, воскликнул:

— Пруссаки требуют возвращения нашего за Рейн. Безумные! Идем вперед!

Это была эпоха наибольшего сближения России и Пруссии. Барон Нольде сказал Бенкендорфу:

— У России и Пруссии общий враг, а следовательно, и общая судьба. Союз наших офицеров — вот залог победы над узурпатором.

Воронцов и Нарышкин довольно скептически относились к уверениям Нольде. Воронцов, получивший английское воспитание, весьма высоко ценил успехи островитян, преклонялся перед британской государственной системой, восхищаясь ее уравновешенностью.

— Они отказались от неумного способа проводить преобразования с помощью революций, — говорил он. — Британский консерватизм вовсе не чуждается реформ и полезных изменений.

Скепсис Воронцова и уважение к его точке зрения не помешали все-таки Бенкендорфу прислушаться к тому, что утверждал Нольде.

— Не хотите ли познакомиться с моими друзьями поближе? — однажды предложил Бенкендорфу барон. — Узы России и Пруссии должны быть нерасторжимы. Их создал и укрепил сам Господь Бог, поселив нас рядом.

Бенкендорф согласился. Он с интересом относился к рассказам Нольде о некоем сообществе, которое ставит перед собой исключительно благородные цели. Бенкендорф не задавал лишних вопросов, но он сразу сообразил, что речь идет о масонской ложе. Получив флигель-адъютантские аксельбанты, Бенкендорф погрузился в взбаламученную атмосферу павловского двора и, несмотря на то что сам император казался человеком добрым и вполне разумным, безудержные вспышки гнева и некоторая склонность к таинственности настораживали сына Тилли, впитавшего с молоком матери стремление к открытости и ласковости, свойственные окружению императрицы Марии Федоровны. Конечно, и в Павловске шла бесконечная борьба, и в Павловске плелись интриги, но все-таки гатчинская муштра, иногда сопровождающаяся мордобоем, и фантастическая обрядность Мальтийского ордена, последнего увлечения императора, отталкивали Бенкендорфа. Рыцарская легенда сопровождала его детские годы. Он любил рисовать в воображении славные турниры, неприступные замки и скачущих во весь опор закованных в латы всадников и их лошадей. Ему снились развевающиеся по ветру цветные штандарты. Он слышал во тьме лязг и грохот зазубренных тяжелых мечей, но утомительные и довольно бессмысленные ритуалы, которыми восхищался император, резко контрастировали с окружающим миром и воспринимались как нечто навязанное, особенно в присутствии таких друзей Павла, как граф Кутайсов и генерал Аракчеев.

Многие мысли Нольде были близки Бенкендорфу. Наполеона он считал насильником и разбойником, разделяя взгляды прусского сотоварища. Несмотря на личную храбрость и продолжительное участие в военных действиях, награды и продвижение по службе, он предпочитал театральные кулисы редутам и траншеям. Кавалерийское седло и гром пушек хороши на маневрах, но когда ежеминутно тебе самому угрожает смерть, а вокруг ты видишь кровь и человеческие страдания и эта дурно пахнущая каша из человеческих трупов и лошадиных раздутых туш становится каждодневной реальностью, начинаешь задумываться о том, нужна ли вообще война в качестве единственного способа решения политических противоречий.

Подобные мысли приходилось скрывать, чтобы не подвергаться риску быть обвиненным в трусости. А барон Нольде повторял:

— Мои друзья и я считаем, что Пруссии не нужна война. Наполеон порождение войны и революции. Разве он не чудовище? Достаточно посмотреть на него и деяния французов, чтобы навсегда проникнуться ненавистью к войне. Церковь не сумела устранить войну из жизни общества. И в древности война служила не только инструментом защиты той или иной территории.

Бенкендорф слышал такие же сентенции от самого императора Александра, хотя сразу после воцарения он официально подтвердил запрет, наложенный на масонские ложи отцом. Бенкендорф задумался над тем, отчего эти вполне разумные мысли приписывают масонам, да и он сам сразу подумал, что барон Нольде член какой-нибудь таинственной ложи.

Железный крест

Однажды во время короткого пребывания в Берлине Нольде привел Бенкендорфа, который давно выражал желание познакомиться с офицерами — единомышленниками барона, в особняк на Унтер-ден-Линден к генералу Гельбиху, состоявшему в свите прусского короля. Здесь, к своему удивлению, он встретил двух русских офицеров, с которыми никогда прежде не сталкивался. Бенкендорф провел приятный вечер в живой беседе с хозяевами, но ничего сугубо масонского и никаких секретных слов и знаков он не услышал и не заметил.

Потом забылось очень быстро. Он снова погрузился в пучину неудачной войны. Корпус графа Толстого, преданный как англичанами, так и шведами, должен был возвратиться в Россию, потому что Наполеон сумел заставить прусского короля подписать кабальный договор. Особенно тяжелое впечатление на русских произвело то, что прусский генерал граф Калькрейт тайно сносился с французским командующим, посылая гонцов в Голландию. Россия, как всегда, осталась обманутой теми, кто недавно клялся в верности и вечной любви.

Расставаясь с Бенкендорфом и пожимая ему руку, барон Нольде сказал:

— Если бы мы решали подобные проблемы, то Россия и император Александр никогда бы не получили оснований упрекнуть Пруссию в неверности. — И он поднял два пальца в масонском приветствии.

И опять забылось. События сменяли одно другое. Кровавое Пултуское сражение. Недолгое торжество после Эйлауской битвы. Французские знамена доставили в Петербург, и кавалергарды носили их по улицам столицы под громкие звуки победных маршей. Генерал Беннигсен получил орден Святого Андрея Первозванного и стал чуть ли не народным героем. Награды сыпались как из рога изобилия. Император Александр даже распорядился сделать памятные золотые кресты, которые роздал тем, кто не попал в наградные списки. Командующий отправил Бенкендорфа в Петербург с депешами. Вдогонку за ним уехал князь Багратион. Бенкендорф лично докладывал государю о происшедшем сражении и передал просьбу Беннигсена об освобождении его от руководства армией. Император не согласился с отставкой, и Россия вскоре потерпела страшное поражение при Фридланде. Еле уцелев, она вынуждена была подписать Тильзитский мир. Чуть позднее Бенкендорф отправился в составе посольства графа Толстого в Париж.

До философии ли ему было? До масонов ли? Впоследствии он узнал, что Гольбих являлся членом берлинской ложи «Трех глобусов», в которую входили высокопоставленные чиновники и военные из окружения прусского короля.

И вот теперь в сожженном Смоленске он встретил барона Нольде, который тоже догонял армию, вернувшись на прусскую службу и оправившись после тяжелого ранения.

— Вы помните наши беседы на Унтер-ден-Линден? — спросил Бенкендорфа барон в первый же вечер, проведенный в импровизированной смоленской гостинице.

— Настолько хорошо, будто они были вчера, — ответил Бенкендорф. — Мне передавал от вас привет граф Мусин-Пушкин-Брюс.

— Это мой друг, — сказал Нольде.

— И мой.

— Вот видите: у нас появились общие друзья.

— Это не удивительно, — улыбнулся Бенкендорф.

— О нет, не говорите так. Дружба совершенно удивительное свойство человека. Не каждый способен на истинную дружбу. Именно этой способностью мы отличаемся от животных. Василий Валентинович много сделал для утверждения братства людей в России.

Барон Нольде быстро завоевал доверие Бенкендорфа. Мысли его были миролюбивы и не внушали ни малейшего подозрения.

— Мы, немцы, должны искать дружеских отношений с русскими по целому ряду причин, но не только из общечеловеческих соображений. Россия естественный союзник Пруссии и всех остальных германских государств. Пагубно вечно ощущать на своих границах врагов. Братство и любовь, которые мы прививаем людям, смягчают проводимую политику и устраняют опасность войны. В войнах заинтересованы авантюристы, не находящие себе применения в мирной жизни. Мир им кажется скучным. Любовь и дружбу они хотят заменить патриотизмом и ненавистью к чужестранцам.

— Я согласен с вами, — ответил Бенкендорф, — И особенно сегодня, когда Наполеон еще не выпустил из своих окровавленных лап Европу. Но я не думаю, что высокопочтенные и любезные братья, как бы их ни было много, могли бы что-либо изменить в сложившейся ситуации ныне.

— Вы ошибаетесь. Мы накануне великих свершений. Скоро, очень скоро для таких людей, как вы и я, будет учреждено сообщество. Офицеры русской службы и прусские офицеры должны держаться вместе. У них общие задачи и общая судьба. У нас нет причин убивать друг друга. Но есть причины помогать друг другу. Один из приближенных вашего императора флигель-адъютант Брозин хорошо осведомлен о грядущих изменениях. Другой русский офицер — Михайловский-Данилевский весьма внимательно относится к предложению такого рода. Вообще русские проявляют склонность к универсальным идеям. В этом проявляется, как мне кажется, их сила и мировое значение северного форпоста цивилизации.

Нольде немного утомил Бенкендорфа своими рассуждениями, но чтобы не обидеть собеседника, он внимательно слушал, пока не сморил сон, что вовсе не означало пренебрежения к высказанным идеям. Однако справедливости ради надо заметить, что Бенкендорф еще не решил для себя: каким лучше образом упорядочить и утишить российскую действительность — с помощью крепкой полиции и разумных законов или проповедью добра и братства? И как тайное и избранное может оставаться тайным и избранным, ставя перед собой подобные масштабные цели?

В тот вечер слово «масонство» произнесено не было.

Вильна встретила Бенкендорфа запахом сырой гари. Город после ухода французов приходил в себя медленнее, чем Смоленск. Части отступающей Великой армии задерживались здесь ненадолго. Они забирали все, что могли забрать, и сжигали все, что могли сжечь. На окраинах валялись скорчившиеся, обглоданные собаками трупы. Последствия войны выглядели чуть ли не страшнее, чем сама война. Война вызывала азарт, необузданное стремление к победе, страстное желание выжить и уцелеть. Война многое списывала. Она вырабатывала иммунитет к страданиям и ужасам. Смерть и тяжелые раны становились привычным делом. Гром пушек прогонял мысли, которые набрасывались на человека в тишине. Разговоры о любви, просвещенности и братстве на фоне чудовищных разрушений и окоченевших тел приобретали совершенно иной оттенок. И то, что раньше казалось прекрасным и закономерным, сейчас внушало страх и отвращение. Душу, конечно, закаляют страдания, но ни одно человеческое сердце не может остаться равнодушным, слушая рассказы о людоедстве, пожарах и кровавых побоищах между недавними союзниками.

Вина Наполеона в том, что творилось вокруг, была очевидной, и Бенкендорф это прекрасно понимал. Между ним и бароном Нольде в Вильне произошел спор, и, хотя они остались каждый при своем мнении, Бенкендорф крепко задумался над словами прусского масона.

Русская армия перешла Неман и устремилась в Европу. Но ее вождь светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов не испытывал по сему поводу особенных восторгов. Окончательного крушения узурпатора желал император Александр, Кутузов же считал благоразумным только выпроводить захватчиков за пределы государства Российского. Тому было много оснований. Исчезновение наполеоновской Франции лишь укрепит антирусскую коалицию, которая обязательно будет создана в Европе. Кутузов здесь проявил себя как дальновидный политик и патриот. Император Александр жаждал мести, жаждал расплаты за все те унижения, которым корсиканец подверг его и Россию. Используя героический порыв армии и народа, он двинулся в Европу без оглядки, резко отвергнув предостережения мудрого фельдмаршала.

— Император Александр войдет в историю не только как спаситель России, но и как спаситель Германии, — говорил барон Нольде. — В конце концов в нем течет немецкая кровь. Германия раздавлена каблуками французских гренадер. Корсиканец выкачал из нее все силы. Он заставил немцев воевать с русскими. Я недавно говорил с полковником фон Клаузевицем…

— Да, я знаю фон Клаузевица, — сказал Бенкендорф, — Он при штабе фельдмаршала. Это умный и достойный офицер. К нему редко, правда, прислушиваются. А жаль!

— Так вот фон Клаузевиц предостерегает всех и каждого от военной борьбы с Россией. И Пруссия никогда не сделает подобной ошибки. Но сейчас Россия просто обязана спасти немецкие государства.

— Император Александр никому ничего не обязан, — ответил Бенкендорф. — Его Величество повинуется лишь воле Божьей.

— Вы напрасно воспринимаете мои слова с осторожностью. Его величество благоволит и к графу Мусину-Пушкину-Брюсу, и к министру полиции Балашову, и к Брозину, и к Данилевскому, и к князю Репнину, и к Станиславу Потоцкому, и к господину Жеребцову, а герцог Александр Виртембергский просто его друг. Граф Остерман-Толстой ведь тоже из наших. Сейчас главное — добить Наполеона, это уродливое порождение революции. А добить его можно только на земле Европы. Неужели, чтобы схватить корсиканца и предать справедливому суду, его снова нужно будет пригласить в пределы России? Неужели он не ответит и за ее жертвы, и за ее разорение? Я полагаю, что его светлость видит одну сторону событий.

— Когда фельдмаршалу нужно рассмотреть другую сторону, — усмехнулся Бенкендорф, вспомнив, как Кутузов, иногда сбросив показную ленцу и слабость, ловко управляется с лошадкой еще не дряхлой рукой, крепко натянув поводья, — он быстро поворачивается.

— Вы, генерал, не хотите быть откровенным со мной, а напрасно. Я не источник зла и недоброжелательства. Я прусский офицер, но за время службы в России успел полюбить государя и народ.

— Верю, — кивнул Бенкендорф, — Иначе бы я не пускался в откровенности. Но что вы желаете от меня? Чтобы я согласился с мнением императора Александра? Я слишком незначительная личность и никак не могу повлиять на такого рода решения.

— Вы один — нет. Но когда нас много — да! Мы создадим вскоре сообщество для русских и прусских офицеров под названием «Железный крест».

— У нас в России не все любят тайные общества.

— Это не опасно, когда вы ставите перед собой благородные цели, одобряемые самим государем.

— Их можно преследовать, и не повязав фартук.

— Нет, нельзя. Военные должны играть ведущую роль. Только они имеют силу противостоять врагу.

— Ну что ж! Я подумаю. Во всяком случае я благодарен вам, барон, за приглашение. Могу ли я попросить совета у полковника Михайловского-Данилевского и флигель-адъютанта Брозина?

— Дорогой мой, несомненно! Я уверен, что русские офицеры не откажут нам в доверии и сольются с нами в едином порыве сокрушить зло и осветить мир факелами добра.

Через несколько дней у стен Варшавы они расстались. Война вновь вступила в свои права и целиком поглотила Бенкендорфа. Но рассуждения барона Нольде не ушли из памяти. Что дурного в вечном союзе России и Пруссии? Что дурного в отказе от войн или в борьбе с неистовыми клерикалами? Нет, он не видел ничего плохого в масонстве. Правда, смущала некая таинственность и секретность общения. Однако Василий Валентинович добрейший и честнейший человек и между тем один из главнейших русских масонов. Масоны представляли собой какую-то организованную силу. Если она цементируется идеей братства и дружбы, если она направлена против корсиканца — что в том дурного?

Да ничего дурного, если такой патриот и царский слуга, как полковник Михайловский-Данилевский, ведущий всю императорскую историческую «канцелярию», дал согласие принять участие в «Железном кресте».

Через три месяца в Пруссии Бенкендорф обратился к полковнику с вопросом:

— Не согласитесь ли вы, Александр Иванович, ввести меня в ложу «Железного креста», куда я неоднократно получал приглашение, и не только от барона Нольде и генерала Гельбиха?

Михайловский-Данилевский ответил положительно. Ложа нуждалась в апрантивах, да еще в таких чинах и с такой блестящей военной репутацией, как генерал Бенкендорф. Михайловский-Данилевский всячески расхваливал союз офицеров, возникший после того, как берлинская ложа «Трех глобусов» учредила эту военную ложу.

— А как ее деятельность сообразуется с интересами России?

— Произносимые там речи, — сказал с энтузиазмом будущий великий историк военной славы русских, — исполнены пламеннейшей любви к Отечеству. Говоренные на другой день или накануне сражений, они производят в наших душах самые благородные порывы! Вот что я могу вам ответить с превеликим удовольствием на ваш вопрос, Александр Христофорович. Да что беседовать! Пойдемте, и вы убедитесь сами.

Бенкендорф наконец решился. Заседание произвело на него глубокое впечатление лишь восторженным исполнением песни, клеймящей корсиканца. Прусские и русские офицеры, собравшись возле круглого стола, после краткого обмена мнениями по поводу недавних военных событий взялись за руки и запели, каждый на своем языке, патриотическую песню:

Уже дракон без крыл геенны

бежит, низринут, по земле;

его надежды не свершенны;

вселенная, восстань, внемли!

Не Бог он — червь пред Всемогущим;

он прах, ничто пред Вездесущим;

где гений славы, где кумир,

пред коим изумлялся мир?

В ничтожество стремглав валится

и вскоре, падши, истребится!

Многие прусские офицеры пели по-русски, хорошо зная язык армии, где они когда-то служили.

Но это уже было позднее, когда он расстался с бароном Нольде, которого после перехода через Неман по дороге на Данциг зарубили французские уланы в ночной стычке.

А война снова поглотила Бенкендорфа. Неясные воспоминания о берлинской встрече, звук торжественной боевой песни и крепкие рукопожатия остались до поры до времени неоплаченным залогом, который остался в тайниках души. Однако перед собой он часто видел железный крест, укрепленный на белой стене комнаты, погруженной в полумрак.

Березина и Вильна

Еще в Смоленске Бенкендорф получил распоряжение поступить под команду генерал-лейтенанта графа Голенищева-Кутузова и во главе отдельного отряда преследовать французов до Немана и дальше, перекрывая пути отступления маршалу Макдональду и по возможности быстрее идти к Тильзиту.

Зима 1813 года выдалась чрезвычайно суровой. Великая армия пришла в полный упадок после отступления из России и оказывала сопротивление из последних сил. Сам корсиканец чувствовал себя дурно. А это действовало на его маршалов, генералов и солдат расслабляюще.

Великая армия держалась на одном человеке, и если бы судьбе было угодно отдать Наполеона в руки адмирала Чичагова на Березине, война тут же окончилась бы и беспорядочные толпы разбитого и истощенного войска затопили бы Европу.

В Орше наступил перелом — некогда непобедимый, а сейчас сломленный усталостью и морозами Наполеон сжег собственный архив, понимая, что история его жизни приняла иной оборот. Он боялся быть схваченным и не желал, чтобы драгоценные документы попали к императору Александру. Адмирал Чичагов получил полную возможность взять корсиканца в плен, успев раньше французов подойти к Березине, захватить мосты, переправы и овладеть левым берегом. Надо отдать должное корсиканцу — он приблизился к последней черте в авангарде отступающих войск, пешком, опираясь на палку, совершенно не думая о том, что через несколько дней оставит армию и стремглав бросится в Париж.

Соединения Кутузова и Витгенштейна, охранявшего дорогу на Петербург, а теперь со свежими силами начавшего наносить удары по французам с тыла, довольно быстро отгоняли наполеоновскую армию к реке, которую он надеялся перейти по льду. Но и здесь русская зима подвела. Лед недостаточно окреп, чтобы выдержать не только лошадей и повозки, но и сильно исхудавших солдат.

То, что произошло на Березине, остается до сих пор тайной. Превратив капитанов и полковников в солдат, предав огню награбленное и даже жалкие припасы, которые отягощали предполагаемый рывок «Священного эскадрона» во главе с Груши и Себастиани, нынешними своими спасителями, корсиканец чуть ли не в последний раз испытывал судьбу.

События у Березины обычно изображаются как торжество военного гения Наполеона, которому удалось обмануть адмирала Чичагова и вырваться на Виленскую дорогу через незамерзающие болота, окружившие Зембин. Описание военной хитрости корсиканца делалось десятки раз, и детали ее хорошо известны. Бездарный маневр адмирала Чичагова, который пренебрег элементарными правилами войны, трудно отнести к триумфам русской армии, но вместе с тем нельзя не заметить, что Березина — последняя точка в русской кампании, которая определила многие дальнейшие события. Именно здесь Наполеон почувствовал себя униженным и разбитым, именно здесь он понял, что возврата к старому нет, именно здесь до него дошло, что над Францией нависла смертельная угроза, именно здесь европейская политика приняла иное направление, именно здесь был окончательно подорван боевой дух, когда солдаты Удино и Виктора, ожидающие своих комрадов, увидели, во что превратилась Великая армия, отступающая от недавно захваченной русской столицы.

Да, адмирал Чичагов был обманут, Наполеон и разрозненные части оккупантов сумели ускользнуть. Но сколько погибло на берегах злополучной реки! Какие потери понесла французская армия! Какое опустошительное действие произвела артиллерия корпуса Витгенштейна! Русские ядра разрывали скученную, бегущую к мосту массу, образовывая в ней огромные кровавые промоины. Французские мародеры и потерявшие человеческий облик дезертиры довершали то, что не успевали довершить русские канониры. Неизвестно, на чей счет больше записать жертв. Товарищи по оружию прокладывали себе путь назад в Европу штыком и саблей. Упавший погибал. Гражданская война развернулась на берегах именно этой реки. Дивизия генерала Жерара, не считаясь ни с чем, буквально сносила все и всех на своем пути, чтобы перебраться на другую сторону. Военная хитрость Наполеона обошлась Великой армии дорого. Если бы он не дезертировал, убежав от возмездия, конечно, не допустил бы подобного хаоса, упорядочив эвакуацию.

События на Березине стали началом конца наполеоновского воинства и показали полный развал некогда прочно скроенной армейской машины. Сцены грабежа, разбоя и мародерства окончательно подорвали боевой дух солдат и офицеров, которые смирились с поражением и теперь думали только о спасении. А русская армия здесь продемонстрировала черты благородства, не так часто проявляемые победителями. Вот что показала Березина, вошедшая в анналы военной истории как пример бездарного руководства. Личное поражение адмирала Чичагова, однако, ни в коей мере не должно заслонять решительного торжества тактики и стратегии командования, и в первую очередь фельдмаршала Кутузова.

Вильна стала другой могилой для отступающих захватчиков. Здесь остатки Великой армии были добиты. Мародерская утроба наполеоновской военной машины разоблачила сама себя, вывалив наружу несметные богатства, увезенные из России и обнажив варварскую сущность нашествия.

Русская армия захватила накопленные в Вильне припасы из-за слабости и нераспорядительности французской военной верхушки, из-за трусости и жадности ее высших начальников.

Освобожденный город произвел на Бенкендорфа ужасное впечатление. Никогда и нигде он не сталкивался с такими проявлениями низости и зверства. Картины сожженной и разграбленной Москвы отступили на задний план, вытесненные другими сценами, когда захватчики ради собственного спасения уничтожали друг друга и ругались над погибшими товарищами в приступах гротескового отчаяния.

В первые месяцы 1813 года Бенкендорф буквально не покидал седла. После сражений под Тильзитом с отступающими отрядами Макдональда, спешно покинувшим Ригу и устремившимся вслед за Наполеоном на Запад, Бенкендорф во главе отдельного отряда вел тяжелые бои между Берлином и Франкфуртом-на-Одере. За победу у Темпельберга, где он разгромил конноегерский полк и пленил до полусотни офицеров и семьсот пятьдесят солдат, император Александр наградил его орденом Святого Георгия третьего класса. Атака на Берлин увенчалась полным успехом. Вместе с генералами Тотенборном и генерал-адъютантом Чернышевым он занял столицу Пруссии.

Второй орден Святой Анны первого класса он получил, когда под началом генерала Дернберга вместе с Чернышевым участвовал во взятии Линсбурга. В качестве трофеев ему досталось двенадцать орудий и два полковых штандарта. Несколько тысяч солдат попали в плен.

Под Ютерброком он командовал большим отрядом, который получил под начало после сражения при Гросберне. Павлоградские гусары, волынские уланы и казаки захватили в плен около двух с половиной тысяч неприятельских солдат. Стычки с кавалеристами из корпуса Удино, трехдневные бои прикрытия и, наконец, сражения на аванпостах под общим руководством графа Воронцова были отмечены золотой с алмазами шпагой.

«Ночной дозор»

Русская армия вела успешную войну на пространствах Европы. Солдаты и казаки чувствовали себя освободителями, что придавало армии дополнительные силы. В «Битве народов» под Лейпцигом барон Винценгероде поручил Бенкендорфу командовать левым крылом кавалерии корпуса, а по дороге от Касселя увеличенным до нескольких сот штыков и сабель авангардом. Теперь к его отряду присоединили Тульский пехотный, два егерских и пять казачьих полков. Перед взятием Утрехта отряд представлял значительную боевую единицу, способную решать самостоятельные задачи.

Барон Винценгероде с корпусом находился в Бремене. Части Бенкендорфа — в Оснабрюкке. Император поставил перед ними задачу войти в Голландию, занять Амстердам и вытеснить оттуда французов. Бенкендорф направился к Винценгероде, чтобы выработать детали операции. Они располагали недостаточными силами и не могли атаковать Амстердам с суши.

— Надо перехитрить неприятеля. Пошли вначале с тремя казачьими полками генерала Сталя. По моим сведениям, голландцы настроены воинственно. Агенты донесли, что они хотят поднять восстание, — сказал Винценгероде. — Я поручаю тебе захватить город и держаться до подхода корпуса.

— Ко мне явилась депутация с предложением поднять восстание в самом Амстердаме, — подтвердил Бенкендорф. — Я послал две сотни казаков во главе с майором Морклаем, чтобы уточнить обстановку.

— С Богом. Действуй осторожно.

Ночью Бенкендорф возвратился в расположение отряда. Он послал гусарский полк и батарею конной артиллерии к генералу Сталю и полковнику Нарышкину, которые завязали бой в предместьях Амстердама. Через некоторое время генерал Сталь, полковник Нарышкин и прибывший к ним на подмогу генерал Жевахов вынуждены были все-таки отойти. Сопротивление французов было сильным, а корпус Винценгероде находился еще далеко.

Вечером 22 ноября Бенкендорф занял Гардервик и затем распорядился посадить отряд на малые суда. Воспользовавшись попутным ветром, голландские моряки доставили русских утром в Амстердамскую гавань, обманув крейсировавшие вдоль побережья корабли адмирала Верпоэля. После короткого боя отряд Бенкендорфа занял Амстердам. В плен попало до тысячи неприятельских солдат и три десятка артиллерийских орудий.

Бенкендорф обосновался в городской ратуше в ожидании принца Оранского, который должен был именно здесь провозгласить свое восшествие на трон. Успех был полным, хотя впереди лежала неприступная Бреда и Роттердам. Весь день прошел в суматохе. Бенкендорф распорядился сделать необходимые приготовления к встрече принца. Но до этого следовало подписать торжественный акт о восстановлении Голландии как суверенного государства.

Словно по мановению волшебной палочки, кварталы оказались украшенными разноцветными флагами. Откуда-то появилась масса уличных торговцев. Вино из бочек разливали бесплатно. Народ ликовал и носил на руках русских солдат, чествуя их как избавителей. Всеобщая ненависть была обращена против французов, и когда на ступенях ратуши появился принц Оранский, стало ясно, что Голландия навсегда сбросила иноземный гнет.

Целый день продолжались празднества. Но Бенкендорф удалился в дальние помещения, приказал подать карту Роттердама и окрестностей и донесения разведчиков, побывавших в крепости Бреда. Именно она представляла для отряда Бенкендорфа наибольшую трудность. Ночью он не мог заснуть — столь велико было пережитое напряжение. Он понимал, что французы, несмотря на тяжелые поражения, не собираются сдаваться. Он разбудил полковника Нарышкина и вместе с ним отправился проверять посты.

Улицы Амстердама уже стихли. С моря долетал тревожный, острый по-зимнему ветерок. Он напомнил Бенкендорфу ненастные дни в Ревеле. Тихо цокали копыта лошадей по мощенной камнем мостовой.

— Как здесь все напоминает мне детство, — сказал Нарышкин. — Недаром на Петра Великого Голландия произвела самое большое впечатление. Он чувствовал здесь что-то сходное с Россией. Амстердам помог ему угадать Петербург.

— Этот город и мне пришелся по душе, — ответил Бенкендорф.

— И неудивительно. Ведь ты жил в Риге и Ревеле.

— Да, но здесь есть кое-какая тонкость. Прибалтийские города носят отпечаток рыцарства. Они возникли как крепости. А Амстердам — это произведение скорее купеческого и ремесленного ума. И только во вторую очередь его строитель думал о военной стороне дела. Для Амстердама главное гавань. Он живет морской торговлей. Рига и Ревель вцепились зубами и отвоевали свою землю. Это остается навеки.

— Ну что ж, пожалуй, — согласился Нарышкин.

Драгуну, который сопровождал их, Бенкендорф велел поднять смоляной факел повыше. Они ехали верхами по узкой кривоватой улочке, терявшейся в тумане, осеребренной луной. Через каждые две-три сотни шагов попадались патрули. Они состояли из русских кавалеристов и граждан освобожденного Амстердама, вооруженных холодным оружием, старинными пиками и алебардами. Костюмы на них были по большей части тоже старые, пролежавшие в сундуках несколько десятилетий.

Когда голландцы узнавали в Бенкендорфе и Нарышкине русских военачальников, то приветствовали их громкими возгласами:

— Да здравствует император Александр! Да здравствуют русские!

На мосту через канал навстречу шел патруль, окруженный жителями. Бенкендорф и Нарышкин остановились и заговорили с ними по-французски. Один из голландцев протолкался к ним и громко произнес на ломаном русском языке:

— Господа, говорите по-русски. Мы не признаем Франции. Я работал на верфях в Петербурге. Я могу служить вам толмачом.

Грубое, будто вырезанное из дерева лицо излучало преданность и благодарность.

Когда патруль миновал, Нарышкин удовлетворенно улыбнулся:

— Эк разобрало! Видно, наполеоновский братец не сахарная конфетка. Ничего не желают французского.

В другом месте Бенкендорф спросил у драгунского унтера:

— Ну что скажешь, братец, нравится ли тебе здесь?

— Очень рыбу вкусно жарят. И булка хороша. А так будто и не выступали из столицы-матушки. Добрый народ и крепкий. Ну, виноваты перед нами немного.

Возвратившись к рассвету в ратушу, Бенкендорф хотел было прилечь и отдохнуть, но Нарышкин и Жевахов позвали его в один из небольших залов, где в беспорядке на столах лежали разные предметы обихода из серебра.

— Боялись бомбардировки — вот и стащили сюда, — объяснил Жевахов.

Возле стен стояли картины в тяжелых рамах, на них разные сцены городской жизни. Вдруг взор Бенкендорфа остановился на одной из картин, изображавшей толпу вооруженных людей, идущих, очевидно, по улице, однако оставалось непонятным прежде всего, в какое время дня или ночи происходит действие. Освещение картины было явно праздничным, а праздника вокруг не ощущалось. Если эти люди — амстердамские стрелки, объединенные в гильдию, спешат туда, где разгорелся какой-то военный конфликт, то почему они захватили с собой маленькую карлицу, наряженную в шелк и украшенную золотом, будто она оставила сказочный мир, чтобы возникнуть здесь среди шумной и угрожающей толпы?

— Что ты думаешь по поводу вот этой картины? — спросил Бенкендорф Нарышкина, указывая на творение Рембрандта, не имея, естественно, никакого понятия ни об имени художника, ни о сюжете полотна.

— Ничего не думаю, — ответил Нарышкин. — Феерия какая-то. Посмотри на колонны — они увешаны зеркалами.

— Да, зеркала… Непонятно! Но лица, лица! Вон тот — справа… Какой взгляд! Сколько в нем живости!

Бенкендорф довольно долго стоял у картины, разглядывая ее в серебристом свете поднимающегося утра. Что-то притягивало к ней, и вечером он снова возвратился в зал, чтобы взглянуть на холст. Как человек военный, он попытался определить: кто же возглавляет то спешащий, то как-то застывающий на ходу отряд? Опытный глаз Бенкендорфа выделил начальника. Капитан стрелков Баннинг Кок показался ему замкнутым, самовлюбленным и жестким, если не жестоким человеком. Вероятно, центральному персонажу картины не понравилось собственное изображение. Он хотел бы лицезреть что-то более добропорядочное и возвышенное. Художник умудрился вывести на поверхность то, что таилось в тайниках души и о чем люди предпочитают умалчивать. Он буквально вывернул каждого наизнанку и заставил говорить о себе. Напрашивалось сравнение с Шекспиром, когда каждое слово и каждое движение актера, даже неискреннее и обманное, обнажает правдивую сущность того человека, которого он представляет.

Мадемуазель Жорж всегда утверждала, что именно здесь — в подобном свойстве — и состоит величие и мощь шекспировской лепки характеров.

Бенкендорф с детских лет привык рассматривать картины. Их было много в Риге и Ревеле. В апартаментах государя Павла Петровича и Марии Федоровны живописных полотен — сотни. Иногда они вызывали у юного флигель-адъютанта любопытство, иногда — раздражение. Редко он мог расшифровать сюжет, взятый художником, и потому приучил себя любоваться красками или просто рассматривать пейзажи и портреты. Холст, стоящий перед ним, представлял коллективный портрет, и особенность его заключалась в том, что каждый как бы концентрировал в себе одну лишь главную черту, свойственную человеческим натурам.

Утром следующего дня Бенкендорф посетил принца Вильгельма Оранского и прусского генерала Бюлова. Вечером он уезжал в Роттердам, оттуда предполагал идти на крепость Бреду и захватить ее. Затем освободить Малин и Лювен.

Он выехал в сумерках в сопровождении большого казачьего отряда. В западной части города на одной из улиц его задержала толпа голландцев, радостно приветствовавших русских кавалеристов. Бенкендорф распорядился ответить на приветствия, но долго не задерживаться.

— Мы уже где-то встречали похожих людей, — сказал он Нарышкину.

— Они просто сошли с картины, которую мы рассматривали в ратуше.

Нынешние горожане чем-то напоминали амстердамских стрелков, изображенных Рембрандтом. Вооружением, даже костюмами и шляпами, но не лицами.

Бенкендорф снова сел на коня и покинул благословенный город, чтобы принять участие в затяжной битве за Бреду и после громкой и получившей широкую известность победы покинуть освобожденную им Голландию. Недаром же император Александр наградил его орденом Святого Владимира второго класса, а шведский король орденом Меча Большого креста. Особенную радость Бенкендорфу доставил прусский орден «За заслуги». Земляки оценили его вклад — изгнание французов из Берлина.

Возвращение

Бенкендорфа тянуло домой, хотя дома как такового у него никогда не было. Он устал от войны, бесконечных переходов, вылазок, стычек и сражений. Ему надоело отдавать приказы и подчиняться. Надоели ботфорты, коробом стоящий мундир, тяжелая зазубренная драгунская сабля и пахнущие смазкой и порохом пистолеты. Он все чаще и чаще вспоминал лицо женщины, с которой случайно познакомился в Летнем саду в последний день перед отъездом в Южную армию. Он знал, что теперь она овдовела. Муж, генерал-майор Бибиков, недавно погиб, оставив двух дочерей.

Елизавета Андреевна Донец-Захаржевская принадлежала к знатному малороссийскому роду, владевшему имениями в окрестностях Полтавы. Она чем-то напоминала Бенкендорфу мадемуазель Жорж: такая же крупная, сильная, с властным характером. Он не смог бы ответить, с какого времени все чаще и чаще возвращался мыслями к встрече в Летнем саду. Может быть, действительно пора пришла жениться, создать семью и начать вести оседлый образ жизни?

Война уже ничего ему не давала — ни ощущения порыва, ни торжества победы, ни захватывающего чувства подъема. Он слишком хорошо ее узнал. Сухие строки формуляра затушевывают ежедневный и монотонный ратный труд, чередовавшийся с кровавой сечей, в которой человеческая жизнь недорого стоила.

Император Александр внимательно следил за всеми своими генералами и всегда останавливался на фамилии Бенкендорфа.

— Хорошо служит, черт побери! — сказал он однажды Аракчееву.

Но Аракчеев, давно угадавший истинное отношение императора к семейству Тилли, ответил:

— Не отнимешь, государь-батюшка, — в тысячный раз подтвердив мнение повелителя, раз навсегда сложившееся: Алексей Андреевич человек справедливый и служит только ему и России, а не своим пристрастиям.

Итак, к концу войны формуляр Бенкендорфа выглядел достаточно внушительно: «В первый день сражения под Лаоном был отряжен с кавалерией для подкрепления левого фланга прусской армии и тем помог сделать наступательное движение. Находился при занятии корпусом генерала Винценгероде города Реймса. Под Сен-Дизье во время сражения командовал сначала левым флангом, а потом арьергардом до Шалона, за что был награжден алмазными знаками ордена Святой Анны. В том же 1814 году получил от короля Прусского орден Красного Орла 1-й степени, а от короля Нидерландского золотую шпагу с надписью «Амстердам и Бреда».

Англичане его наградили золотой саблей, на клинке которой было выбито: «За подвиги в 1813 году».

В начале 1815 года император Александр назначил Бенкендорфа командиром второй бригады первой уланской дивизии, которая в составе гвардейского корпуса выводилась в район Ковно. Здесь его застало окончание войны. Конечно, продвижение по службе шло не так быстро, как он того заслуживал. Он чувствовал, что только усердие и рвение, храбрость и преданность, но не счастливая удача и высокое покровительство доставляли ему ордена и командные должности. А многого ли в России достигнешь собственным потом и кровью?

Да, император Александр не испытывал к нему большой симпатии, и лишь благодаря влиянию императрицы Марии Федоровны он получал то, что заслужил по справедливости. Такое положение Бенкендорфа угнетало, но по совести он не мог найти истинной причины скрытого недоброжелательства, волнами исходящего из главной квартиры. В чем его подозревал император Александр? И давал ли к тому он хотя бы малейший повод? Он даже подумывал обратиться с письмом к государю с вопросом: чем заслужил высочайшее неудовольствие? Но едва он намеревался осуществить желание, как очередное, весьма, впрочем, небольшое, отличие отнимало и эту возможность. Оставить службу он не смел: боялся вызвать раздражение императрицы-матери — единственной его опоры при дворе. Позднее в Петербурге близкие отмечали это странное его положение. Он часто делился с князем Шаховским, не скрывая разочарования.

— Как странно и как нелепо складывается человеческая жизнь, — говорил он с горечью. — Люди, обладающие государственными идеями, делом доказавшие преданность трону, отстранены. Но кто торжествует победу? У кого спрашивают совета?

И граф Толстой несколько охладел к Бенкендорфу.

В гвардейском корпусе не он один испытывал недовольство собственным положением и тем, что увидел в России после возвращения. Прежде этот контраст между жизнью в отечестве и европейской жизнью почему-то не столь бросался в глаза. Ему перевалило за тридцать. Оглядываясь назад, он отчетливо ощущал, что сумел бы сделать куда больше, если бы не встречал противодействия и те, от кого зависела его судьба, действовали бы, сообразуясь не с личными симпатиями или антипатиями, а в соответствии с естественными законами права и целесообразности. Неужели он способен только командовать уланской бригадой? Странно, ей-богу! Барон Винценгероде не раз его отмечал, и не только в приказах. Он ставил в пример Бенкендорфа другим офицерам и чуть ли не при каждом свидании с государем напоминал о нем, особо отмечая организационные таланты генерала:

— Государь, флигель-адъютант Бенкендорф немало содействовал возрождению древней столицы.

Ясноокий и холодный взгляд вынуждал Винценгероде больше не настаивать. Император Александр был обременен устройством европейских дел, его плотным кольцом окружала толпа высокопоставленных особ разного рода, и представления Винценгероде просто тонули в потоке других просьб и предложений. Чтобы подсластить очередной молчаливый отказ, Винценгероде, улыбаясь, шутил:

— У вас есть теперь время, мой друг, устроить свою жизнь, и мой вам совет — женитесь! Женитесь — ведь вы влюблены!

Да, он, кажется, был влюблен. Но настолько ли, чтобы забыть о службе? Ну что ж! Человек проходит разные периоды бытия. Войны научили его ценить жизнь. Как только Елизавета Андреевна перестанет носить траур, он сделает официальное предложение. Прошлое отступит, и начнется новая жизнь. Появится свой дом, своя семья. Предмет его увлечения обещал спокойное существование без особых тревог и волнений. Дочери Бибикова найдут в нем отца — он знал, как пагубно действует на детей отсутствие родителя. Он знал, как трудно входить в бурный поток петербургского быта без отеческого и материнского совета. Он не принадлежал к числу сухих или злых людей. Друзья отмечали его добрый нрав, и война его не ожесточила. Наоборот, ужасные страдания пробуждали отзывчивость, стремление протянуть руку ближнему, никого не отталкивая. Суровое прошлое тяготело над ним, и он научился ценить дружбу, ибо сам зачастую нуждался в поддержке и искал ее. А между тем он страдал от одиночества и оскорбленного самолюбия. Он стал более внимательно присматриваться к окружающему миру. Россия была разорена. Москва лежала в руинах. Он лучше других знал, сколько труда надо будет положить на восстановление сотен сожженных сел. Вильну, Смоленск и Москву за два-три года не отстроишь. Жители еще долго будут ютиться в землянках и подвалах, и сосредоточенность государя на европейских делах отрицательно скажется на усилиях людей восстановить порядок и построить нечто новое на месте разрушенного нашествием Наполеона.

Почему государь не стремится возвратиться в Россию и осесть здесь прочно, взяв в руки бразды правления? Зачем ему Европа? Почему он пренебрегает священной обязанностью воодушевлять и направлять народ, который, не жалея единственного достояния — жизни, спас страну от рабства?

Так думал не он один. Спасти Россию могли только энергичные, умные, понимающие значение общественного порядка чиновники, опирающиеся на строгую организацию и разумную военную силу. Но как мало таких вокруг! Объединившись, они, однако, сумеют преодолеть любое препятствие, и разве государь станет запрещать действия, направленные во благо, а не во вред отечеству?!

Франкмасонская интерлюдия

Да, так думал не он один. Давние планы переустройства общества с помощью законов и честной полиции, которые он составлял еще в Париже, когда служил при посольстве, вновь всплыли в памяти и потребовали выхода наружу. Он хотел поделиться с теми, кто мог его понять. Его, правда, смущала некая таинственность собраний, где обсуждались серьезные вопросы. Ему передавали, что генерал Ермолов отказался присутствовать на одном таком сборище. Таинственное, закрытое от посторонних глаз, по мнению генерала, к добру не приведет. Тайна сама есть зло. Но ведь не станешь открывать душу первому встречному?! Столь важные мысли должны находить отклик, не правда ли?

Да, так думали многие. Для многих, однако, это оставалось игрой, более или менее веселой забавой. Но Бенкендорф в подобном времяпрепровождении искал иного.

— Нет, нет, о таинственности или противузаконности наших поступков не может идти и речи, — говорил ему граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин-Брюс, который весьма ценил военные подвиги Бенкендорфа и особенно деятельность в Москве на посту коменданта. — Служба государю неотделима от службы России. Государь — это Россия, и Россия — это государь. Но единомышленники должны быть вместе. Личные устремления должны быть объединены теснее. И я очень одобряю твой интерес к действиям наших собратьев. Пойми, Александр, то, что ты отдаешь другим, навеки остается твоим и при тебе.

Бенкендорф знал, что Мусин-Пушкин-Брюс не бросал слов на ветер. Он выделял большие средства для сирот и инвалидов, помогал актерам и художникам.

Другой человек, с мнением которого он считался, был Петр Яковлевич Чаадаев, семеновец, увлекающийся философией и историей. Он не скрывал от Бенкендорфа, что сблизился с масонами еще в Кракове в 1814 году во время изгнания Наполеона из европейских стран.

— Тебя, мой дорогой, отталкивает налет мистицизма, — втолковывал он Бенкендорфу, — но путь, по которому шествует наш дух, неразрывно связан со свободой выбора. Свобода есть не только политическое условие существования общества, но это и состояние души. Человек обретает его иногда даже противу собственной воли. Против своей, но не Божьей!

И граф и Чаадаев были людьми его круга, хорошо представлявшими способы организации государственной жизни и систему власти в России. Василий Валентинович занимал высокое положение при дворе, государь ценил добрый нрав графа. Орденское имя Василия Валентиновича соответствовало врожденным качествам сердца: «Рыцарь охраны мира». Девизом он себе избрал: «Под сим безопаснее пройдешь».

Разные чувства обуревали Бенкендорфа в это время. Командование бригадой забирало много сил, одолевали хозяйственные заботы, и вместе с тем он мог позволить себе подумать о происходящем и посмотреть на события со стороны. В ложе «Соединенных друзей» (Loge des Amis Reunis) он встретился с людьми, близкими по воззрениям, хотя далеко не все разделяли мысли графа Мусина-Пушкина-Брюса о государе и России. Иван Нарышкин, князь Павел Лопухин, граф Иван Воронцов, граф Остерман-Толстой тяготели к монархической организации общества, допуская участие парламента с сильно урезанными полномочиями. Сергей Волконский подумывал о расширении народного представительства. Полковник Пестель и совсем молодой литератор Александр Грибоедов в глубине души мечтали о республике, однако высказывались достаточно туманно и осторожно. Грибоедов возражал против проведения заседаний на французском языке:

— Мы работаем по французской системе, но люди мы русские, и среди нас нет профанов.

Чаадаев признавал правоту будущего известного драматурга, но, не стесняясь, делал замечания по поводу недостаточного развития русского языка. Чаадаев нравился Бенкендорфу каким-то природным сочетанием ума, тонкости, склонности к эмоциональным философским рассуждениям и мужественностью воина. Чаадаев говорил ясно, складно, и если просили повторить ту или иную мысль, он выражал ее в точности так же, как и в первый раз, и только затем разъяснял спорный момент. Конфликтовали нередко, но почти всегда приходили к согласию. Бенкендорф изложил свой давний проект, отчасти подновив ссылками на события военного времени.

— Господа, — сказал он однажды, — любое государство основано на силе. Сила есть божественное начало. Силой создан мир, и лишь разумная и направляемая добром сила способна переустроить общество и создать для него условия правильного существования и не препятствовать естественному развитию. Я имею в виду учреждение…

Александр Грибоедов усмехнулся:

— Честной полиции…

— Да, честной полиции! Но этого мало. Нужно искоренить взяточничество, доносительство и поклепы, которые разъедают городской быт. Полиция должна действовать открыто и гласно в соответствии с принятыми законами. Во многих европейских странах полицейских уважают как слуг установленного режима. Я опираюсь в выводах на опыт военных лет. Многие несчастья миновали бы нас во время нашествия Наполеона, если бы власти располагали надежной и благонравной полицией.

— В России это невозможно, — сказал Чаадаев.

Опять принялись спорить, и многие взяли сторону Бенкендорфа.

— До тех пор, пока не будет существовать твердый порядок, всякая гражданская жизнь у нас в стране обречена на прозябание. Взяточник и жулик будут благоденствовать, а обыватель побоится выйти на улицу, когда стемнеет, и обязанности свои не сумеет выполнять, как должно, — поддержал Бенкендорфа полковник Пестель. — Я служил и служу в провинции и могу засвидетельствовать правоту слов Александра Христофоровича. Особенно надо обратить внимание на Малороссию и Сибирь.

— Дороги в руках разбойников, — поддержал Бенкендорфа Василий Пушкин. — Идиллическая прогулка даже в окрестностях столицы нередко завершается грабежом или иным печальным происшествием.

— Все это мило и хорошо, — вмешался Чаадаев. — Но меня не устраивают ссылки на Францию и превознесение до небес действий французской жандармерии. Французы пришли к порядку, о котором здесь нам повествовал Бенкендорф, через беспорядок, добившись относительной тишины и спокойствия с помощью тирании. Порядок и безопасность граждан должны появиться в результате естественного развития человеческого духа, и лишь Божественный Промысел способен руководить действиями государственной власти, если власть нам дана от Бога, а не является итогом заговора узурпаторов. История древних народов, их стремление к упорядоченному существованию и свободе, их выбор есть не что иное, как их естественное право, нарушенное теми, кто стремится к захвату власти, опираясь на революционные элементы. Я не думаю, что Брут был основателен в своих рассуждениях, когда решил обнажить кинжал против тирана. Кинжал, как известно, обоюдоострое оружие.

На следующий день Бенкендорфа встретил на Невском перед отъездом в казармы граф Мусин-Пушкин-Брюс.

— Я слышал о твоем вчерашнем успехе, — сказал он. — Я и раньше поддерживал твой проект, но важно было заручиться согласием и тех, кто поболее меня разбирается в хитросплетениях нынешней государственной системы. Поздравляю!

Через несколько недель — 9 апреля 1816 года — Бенкендорф узнал, что он определен в начальники второй драгунской дивизии. Это было пусть и запоздалым, но весьма существенным признанием его боевых заслуг. Дивизионный командир — ступенька, которую преодолевали не все генералы, да еще в молодых годах. Членство в ложе «Соединенных друзей» не помешало продвижению по службе. Но вот вопрос — помогло ли? Почему император Александр вдруг вспомнил о нем? Сыграло ли тут роль вмешательство императрицы Марии Федоровны?

Он, конечно, искал покровительства. Кто не ищет? Но хотелось бы узнать поточнее. Он не верил, что император Александр оценил его качества военачальника. У него было много поводов для этого. Позднее Бенкендорф отбросил всякие сомнения. Он любил драгунскую службу и считал эти кавалерийские части надежными в бою. Он приведет дивизию в образцовый порядок. Именно драгуны способны выполнять в армии и полицейские функции. Они могут стать опорой власти — прочной и дисциплинированной. Его проект начинал приобретать реальные очертания. Беседы, которые велись на собраниях ложи, постепенно воплощаются в действительность. Удача принесла новые ощущения — он нужен императору Александру, нужен России. Он почувствовал необыкновенный подъем. Отношения с Елизаветой Андреевной, которая нуждалась в поддержке и тянулась к нему, озаряли необыкновенным светом ежедневное существование. Перед ним открывалась прекрасная перспектива. Тяжелые годы остались позади. Как всегда, недоставало средств, но и это не могло омрачить достигнутый успех. Он написал письмо вдовствующей императрице с просьбой об аудиенции и получил милостивое приглашение в Павловск.

Странный человек

Итак, узурпатор повержен. В конце марта император Александр в сопровождении блестящей свиты въехал в Париж. Столица Франции встретила завоевателей совершенно иначе, чем Москва Наполеона. Над этим стоило задуматься. Контраст был настолько явным, что не заметить его было нельзя. Маркиз де Мобрёль, который на короткий срок приобрел решающее влияние, решил рассчитаться не только с недавним повелителем, но и с его великолепным изображением, не так давно с невероятным трудом водруженным на вершину Вандомской колонны. Тридцать первого марта хорошо известный в уголовном мире галерный невольник Видок — сосед братьев Робеспьеров по Аррасу — забрался с помощью хитроумного приспособления наверх и под хохот и улюлюканье парижской черни выбил тяжелым молотом шипы, удерживавшие статую. Он накинул веревочную петлю на шею кумира и сбросил вниз другой конец веревки. Помощники, правда, не сразу свалили некогда величественную фигуру. С этого момента парижане окончательно поверили, что власть переменилась навсегда.

И ни «сто дней», ни слухи, распускаемые наполеоновскими агентами, уверенности не поколебали. Такова грандиозная сила разрушения символа. Взрыв черных башен Бастилии лучше прочего возвестил о начале новой эры в истории Франции.


В Петербурге появилось много недавно построенных зданий. Город выглядел свежим, повеселевшим, будто вымытым невской водой. Но император в столицу не возвращался. Казалось, он забыл, что царствует в России и что на вершину славы его вознес русский народ.

Придирчивым взглядом бывшего коменданта старой столицы Бенкендорф оглядывал улицы и проспекты, по которым мчалась коляска от Московской заставы на Васильевский остров. Как Петербург похорошел! А всего сто с небольшим лет назад в Троицын день на территории Ингерманландской провинции при впадении реки Невы в море был заложен храм Господень во имя Святой Троицы — основана будущая столица: град Санкт-Питер-бурх. Чувствовалось, что обер-полицеймейстер генерал-майор Иван Саввич Горголи крепко держит вожжи в руках. Ни мусора, ни нищих на улицах и во дворах нет. Теплые будки, которые построил лет десять назад граф Петр Александрович Толстой, аккуратно покрашены. Тротуары чисто выметены. А императора все нет и нет. Сплетничали, что он не только разлюбил жену, но и с пренебрежением относится теперь к России. Европа и европейцы милее. Надолго ли?

Что удерживало императора вдали от родных мест? Вообще в городах, освобожденных от корсиканца, императора обожествляли. Народ бросался целовать руки, ботфорты, хватались за стремена, оглашая воздух радостными кликами и поздравлениями с победой. Лондон, Амстердам и Берлин устраивали иллюминации в честь северного монарха. Он поражал воображение местной аристократии выправкой, костюмом, отсутствием телохранителей, безукоризненным французским, умением танцевать и изящной остроумной беседой. Топорный и мрачный Наполеон, говорящий с акцентом и наступающий на ноги дамам, не шел с императором Александром ни в какое сравнение.

Дамы делали репутацию победителям. Блистательные появления императора в салоне мадам де Сталь, полные бурного темперамента и изощренности танцы в Мальмезоне у Жозефины Богарнэ и королевы Гортензии, любезность и дружелюбность располагали к нему и к России несметные толпы людей, несколько месяцев назад трепетавших от слова «казак».

Но как жили победители — солдаты и офицеры — виновники торжества? Роптали не только казаки. Армию держали в казармах, словно под арестом, да и не всегда сытыми ложились спать даже ротные командиры. В городе, чуть какое недоразумение — завоевателей хватали за шиворот и тащили в кутузку. Более скажем, во время парада, когда одна из гвардейских дивизий шла церемониальным шагом мимо государя и приглашенных гостей и сбилась с темпа, что называется — с ноги, двух командиров полков он решил отправить на гауптвахту. Государь приказал англичанам взять их под стражу. Генерал Ермолов едва ли не на коленях умолял — лучше в Сибирь! Унижения армия не снесет. Снесла, и не только это унижение. На смотре при Вертю в ответ на похвалу герцога Веллингтона состоянию русского оккупационного корпуса император Александр ответил:

— Без иностранцев я не удостоился бы вашего одобрения.

Оценили ли французы благородство и великодушие? Император спас Лувр от разграбления и не позволил маршалу Блюхеру взорвать Иенский мост через Сену.

Что за странный человек!


На Невском Бенкендорф встретил старинного приятеля и однополчанина генерала Николя Пономарева. Тот взмахом треуголки остановил коляску.

— Сколько лет мы не виделись! — воскликнул Бенкендорф, обнимая товарища прямо на мостовой.

Извозчики объезжали этот островок. Таких сцен в Петербурге той поры было превеликое множество.

— Откуда ты и куда? — спросил Бенкендорф.

— Оттуда и туда, — ответил Пономарев.

Что означало: из дальних странствий и опять в дальние странствия.

— Служу в Париже при штабе графа Воронцова. Да ничего хорошего не выслужил. А о твоих успехах слышал. Женился, говорят?

— Ну не будем о том. Давно пора было и дивизию получить, и семьей обзавестись.

— Ну не гневи Бога. Тебя бы к нам в Париж. Ни жены, ни чинов. Право, государь в нашу сторону не смотрит.

И действительно, государь если смотрел в сторону России и армии, то с каким-то раздражением или даже осуждением, пренебрегая законными требованиями и воинской славой. Врагов же бывших и недоброжелателей прощал, а частенько и награждал. Еще в двенадцатом году снял вину с литовских и белорусских поляков за измену. Поляки, бесчинствовавшие в Москве, как ни одна другая армия — союзница Наполеона, ничуть материально не пострадали. Имения офицеров были сохранены, и император успокоил своих предателей-подданных:

— Вы опасаетесь мщения? Не бойтесь! Россия умеет побеждать, но никогда не мстит.

Фельдмаршалу Кутузову он повелел вернуть изъятые в пользу русских поместья. В январе 1813 года простил и курляндцев. Великодушие, казалось, не имело границ. Но в этом великодушии проскальзывали необъяснимые черты, возмущавшие офицерство. В годовщину Бородина он не отслужил панихиду по убиенным. А между тем в тот же вечер танцевал на балу у графини Орловой.

— С государем творится что-то непонятное, — сказал Бенкендорф Пономареву. — По возвращении он не посетил ни Бородина, ни Тарутина, ни Малоярославца.

— Зато я сопровождал его на Ваграмские и Аспернские поля. Он специально ездил в Брюссель, чтобы побывать в Ватерлоо. Я так думаю, что специально. И неизвестно, чем все это кончится. Побывать на месте гибели заклятого врага и не поклониться праху Кутузова в Бунцлау?! Офицерство недовольно местом, которое занимает Россия в Европе. За что мы проливали кровь?

Пономарев высказывался с большей откровенностью, чем братья на заседаниях ложи. Что произойдет, когда корпус Воронцова возвратится в Россию?

— Война должна благотворно отозваться на нашей жизни, — утвердил Бенкендорф, хотя и удивлялся странному поведению государя.

Почему император отменил торжественную встречу и велел Вязмитинову строго хранить в тайне время возвращения? Прикатил в семь часов утра, без конвоя, и укрылся во дворце, ни с кем не перебросившись словом. Отправил только гонца к императрице Марии Федоровне.

Неужели Европа, которую император впервые увидел по-настоящему мирной, произвела такое впечатление? «Танцующий конгресс» в Вене теплым летом 1814 года, очевидно, навсегда пленил государя. Какие празднества! Какое количество красивых женщин! Сколько очарования в самой австрийской столице!

Еще с времен появления мадемуазель Жорж в Петербурге Бенкендорф узнал, какую роль играют женщины в жизни тезки. Он знал обо всех его увлечениях в прошлом. Они проходили на глазах. А в Тильзите как он вел себя, не давая проходу мало-мальски смазливым девицам?! Но Венский конгресс превзошел прежние проказы. Он флиртовал напропалую с княгиней Эстергази, графиней Зиччи, княгиней Ауэршперг, графиней Чешени, принцессой Лихтенштейн. В салонах княгини Багратион и графини Саган он блистал, затмив Меггерниха, и вытеснил соперника из альковов двух прелестных дам.

Всю эту любовно-аполитическую идиллию прервал Наполеон, высадившись во Франции. Но все-таки император Александр не позволил перехитрить себя. Он будто бы не обратил внимания на коварные и антирусские выходки Талейрана и других скрытых врагов России и добился с помощью англичан окончательного устранения Бонапарта. Теперь корсиканцу никогда не возвратиться на континент.

Но Россия, Россия тщетно ожидала своего монарха.

— С другой стороны, Николя, надо отдать должное государю. Если бы он уехал из Вены или по-иному — более холодно — относился к европейцам, то шансы Наполеона увеличились бы и, быть может, англичане не восторжествовали при Ватерлоо, — сказал Бенкендорф, когда коляска свернула на Малую Морскую. — Император тонкий политик. Он сразу почувствовал, что вдвоем им тесно в Европе. Я думаю, что его мировая политика грациозна, как и он сам.

— Да что мы ударились в политику, Алекс! Мы люди военные! Расскажи лучше, в каком состоянии ты застал своих драгун?

— Беда в том, что мы далеко расквартированы от столицы. Непорядки с ремонтом, и дивизионная казна почти пуста.

Ему было неприятно жаловаться на трудности.

— Скоро еду в Полтаву к супруге. Это изумительный город, особенно в летние месяцы.

Они распрощались, чтобы встретиться через долгие годы.

Покинутый государем Петербург не терял своего очарования, хотя и затаил обиду. Он понимал, что государь, который придал ему столько величия и загадочности, когда-нибудь да возвратится. Балы и маскарады сменяли друг друга. Появилось много красивых женщин. Роскошные экипажи заполняли Невский проспект. У Гостиного двора выстраивались длинные очереди. Модные лавки ломились от дорогих товаров. Молодой офицер с огромным букетом цветов в открытом ландо стал привычным явлением. В высшем свете свадьбы игрались чуть ли не каждый день. Образы близких людей, погибших на войне, постепенно стирались из памяти. Смерть превращалась в историческое событие, а история излечивает страдание. Радость по поводу триумфа русского оружия делала не совсем приличной подчеркнутую печаль. Черные вуалетки и шали встречались реже и реже. Смерть в военных кругах воспринималась легко и без особой грусти.

Нестранные люди

Словом, жизнь налаживалась и принимала обычный ход. Единственно, что не подверглось изменениям, — мода на французское. Везде слышалась французская речь. В магазинах продавались французская парфюмерия и туалеты. Оставшихся в России французов приглашали гувернерами. И конечно, женщины. Поток любительниц экзотических приключений становился полноводнее. На книжных развалах продавались в изобилии пикантные романы, сочиненные на берегах Сены. Возникало ощущение, что не Россия одержала победу над Францией, а Франция над Россией.

На одном из заседаний ложи Александр Грибоедов, весьма импонировавший Бенкендорфу манерами и остроумием, зло высмеивал увлечение русских заморскими веяниями.

— Мы теряем русский облик. Кухня, одежда, книги — заемное. Постепенно мы превратимся в чью-либо провинцию. Санкт-Петербург превратится в Марсель, а Москва в какой-нибудь Лион или Нант.

— Это уже произошло, — мрачно поддержал его полковник Пестель.

Беседа велась, однако, по-французски. Перед тем братья пропели песнь, и тоже на французском языке. Бенкендорф им возразил:

— Опасность не так велика, как думают некоторые. Россия никогда не сольется с Францией. Но многие гражданские установления нам неплохо бы позаимствовать.

— Или по известному примеру создать свои, — ответил полковник Пестель. — Взять пример не зазорно. Зазорно перенимать без толку и смысла.

— Однако впереди реформы не должен идти мятеж. Мятеж рано или поздно увенчивается тиранией, причем нередко еще более зловещей, чем свергнутая.

Чаадаев улыбнулся холодной улыбкой и с грустью произнес:

— Беда в том, что революции делают журналисты и адвокаты, а не философы. Философы лучше иных знают, сколь коротка и мучительна человеческая жизнь.

— Так или иначе, в стране должен править закон, охраняемый судом и полицией. Бурбоны пали от несоблюдения сих правил, — сказал Бенкендорф. — Короля погубили тайные приказы — «lettre de cachet». Их покупали за двадцать пять луидоров. При Людовике Шестнадцатом карцеры и кандалы в Бастилии отменили, но дело было сделано. Память у людей прочнее стали. Мятежники разрушили почти пустую Бастилию. Правда, им досталась прекрасная библиотека. В крепости существовал каземат, куда сносили подвергнутые аресту книги. Они сохранились.

— А где находился сей каземат? — поинтересовался Чаадаев.

— Между башнями Казны и принца Конте. Над старым проходом, ведущим к бастиону, — объяснил Бенкендорф, который неплохо знал не только театральную и уличную жизнь Парижа, но и события, предшествовавшие его появлению там в 1808 году, когда посольские заботы вынудили приобщиться к историческому прошлому страны. — Несчастный Людовик даже закрыл филиал Бастилии — Венсенскую тюрьму. И что же? В ее рвах спустя двадцать лет без суда убили герцога Энгиенского. А многие шпионы и преступники, чьи дела хранились в Бастилии, стали уважаемыми гражданами, позднее и титулованными особами. Архив Бастилии разграбили в два дня, устроив пожар и сбрасывая папки в ров, наполненный грязью.

— Я слышал, что кое-какие дела попали в руки нашего атташе, — добавил Грибоедов.

— Мне ничего не известно об этом. Но я хорошо знаю Через верных и нелживых людей, что уничтожение бумаг крепко поспособствовало свирепости мятежа. Тот, кто боялся разоблачений, проявлял особую суровость, стремясь заслужить симпатию новых властей.

— Эти события окутаны тайной. Но нам-то что до того? Вольные каменщики совсем не собираются строить новые бастилии со рвами, подъемными мостами и безъязыкими сторожами. Вольность, особенно при первых шагах, можно утвердить только силой. У старого порядка более приверженцев, чем у нового, — сказал полковник Пестель. — И здесь возможна кровь.

— Я боюсь крови, — шепнул Чаадаев Бенкендорфу, когда они покинули ложу и неторопливо шли по Большой Морской.

Теплый вечер сгущал краски. Дома приобретали сказочный облик. То, что казалось днем привычным и узнаваемым, озаренное светом фонарей, изменялось совершенно, напоминая виденное раньше — все, вместе взятое. Эклектичность и сочетанность Петербурга под влиянием волнующей душу атмосферы переплавлялись в неповторимый стиль и действительно выглядели застывшей музыкой, как и архитектурные ансамбли в других великих городах.

— И это говоришь ты, который всю войну провел в седле? В скольких сражениях ты участвовал? — засмеялся Бенкендорф.

— Какое значение имеют прошлые битвы? — Чаадаев пожал плечами. — Я имел в виду другую кровь. Мятеж всегда дело рук недовольных, а недовольные, особенно если они прошли войну, не очень дорого ценят чужую жизнь.

Они распрощались. Утром Бенкендорф поскакал в Павловск к императрице Марии Федоровне. Он всегда испытывал неловкость, когда приходилось просить разрешения взять часть принадлежащих ему денег. Основной капитал лежал в кассе Воспитательного дома и приумножался, но не столь быстро, как хотелось. Последнее время он часто испытывал нужду. Средств недоставало, генеральское жалование было скудным, много приходилось тратить на служебные цели. А заботы о семье требовали немалых расходов. То, что оставил покойный генерал Бибиков дочерям и жене, Бенкендорф считал неприкосновенным.

Воспитательный момент

Павловск после войны стал красивей. Его недавно отремонтировали и привели в образцовый порядок чудесный парк. Странно, но Павловск действительно чем-то напоминал саму Марию Федоровну. Мягкостью и чистотой линий, округлостью внутренних форм, приглушенным тоном стен и убранства: и милыми, радующими глаз деталями. Однако дворцовые постройки Павловска обладали какой-то силой и мощью, совершенно между тем деликатно утонченной, а не огрубленной и вычурной, нагло заявляющей о себе. Проекты, одобренные государем Павлом Петровичем, в натуре смотрелись абсолютно иначе.

Императрица-мать приняла Бенкендорфа в любимом будуаре, который находился в центре южной анфилады. Она сидела у круглого стола великолепной работы. Белый фарфор и золоченая бронза высветляли воздух. Через застекленную балконную дверь была хорошо видна центральная аллея Собственного садика с вазами. У двери стоял великий князь Николай и любовался открывающимся видом.

У Бенкендорфа с великим князем давно сложились хорошие отношения. Николай не был отягощен воспоминаниями, от которых никогда не мог избавиться император Александр. Когда умер отец — государь Павел Петрович, Николай был маленьким ребенком. Ничто из того, что мешало жить старшим братьям, не касалось великого князя — любимца матери. Он был очень красив и строен и сохранил осанку до старости. Красота Николая, лишенная лукавства и какой-то скрытой насмешки, обладала чертами мужественности и даже атлетизма. Но взгляд, порой жесткий и пристальный, напоминал отцовский глубоко запрятанной яростью, которая способна прорваться угрожающим жестом и даже решительным действием. Рука лежала на эфесе прямовисящей длинной шпаги, и только нервно вздрагивающие пальцы свидетельствовали, что перед нами не изваяние.

В давние годы прекрасный наездник, Бенкендорф учил великого князя искусству обхождения с лошадьми. Императрица-мать вполне доверяла ему сына, и Николай привык советоваться с флигель-адъютантом отца и брата. Великий князь, однако, недолюбливал семеновцев — шефом полка отец сделал наследника, да и командовали полком люди, которым великий князь не симпатизировал — генерал-майор Депрерадович, один из прямых виновников печальных событий одиннадцатого марта, немца полковника Карла Криднера и генерал-адъютанта Якова Потемкина великий князь ставил невысоко. Но Бенкендорфа он отличал, и у Марии Федоровны потеплело на сердце, когда один из сыновей, и вовсе не тот, на которого она рассчитывала, подружился с сыном Тилли.

Бенкендорф опустился на одно колено, поцеловал край платья императрицы, а затем протянутую руку и оставался в этой позе до тех пор, пока она не поцеловала его в лоб. Тогда он поднялся и с грустной улыбкой произнес:

— Ваше величество, позвольте мне принести извинения за все то беспокойство, которое я вам причинил.

— Ах, Алекс, — улыбнулась императрица, — я была готова к худшему. Ты еще милостиво со мной обошелся.

— Mutti, ваша ангельская доброта, — тут же вмешался великий князь, — представляет мне случай тоже попросить у вас прощения.

— За что, мой друг?

— Да за все! И впрок!

Последнее слово он произнес по-русски. Старший из сыновей Тилли Марии Федоровне нравился меньше. Бесконечные войны, долгие отлучки из Петербурга и рассеянная жизнь огрубили его. А младший сын Тилли — Константин — вылитая подруга ее детства. Мягкий характер, острый, глубокий ум, умение понять другого и проникнуться сочувствием. Константин доставлял куда больше радости своими успехами. Еще аббат Николя писал ей о душевных качествах младшего сына Тилли. Старшая сестра Доротея и старший сын Александр отличались, конечно, от младших взрывным темпераментом, страстностью и стремлением к самостоятельности, но младшие больше походили на Тилли в минуты сердечной близости, когда ничто не мешало подругам открывать друг другу самые сокровенные тайны.

— Я очень довольна, Алекс, что ты, наконец, остепенился. Елизавета производит прекрасное впечатление. У тебя теперь будет свой дом. Хватит жить в наемных квартирах и отвратительных отелях. Ты не будешь проводить столько времени в театральных креслах и где ты его там проводишь…

— Теперь ты, Александр, почтенный отец семейства, — сказал великий князь. — Ты, матушка, напрасно волнуешься. Манеж и чистокровных кобыл он любит сильнее, чем балет и кулисы.

Заключительные фразы великий князь опять произнес по-русски. Речь императрицы всегда была пересыпана русскими предложениями, и она предпочитала, чтобы ей отвечали на такой же смеси французского с русским.

— Государь доволен твоей службой, и можешь быть уверен, Алекс, что он тебя не забудет. Он ценит твою храбрость, преданность трону и твой ум, но, ради Бога, постарайся быть более осмотрительным в расходах. Я понимаю — ты сейчас в сложном положении. Ты можешь взять часть денег, лежащих на твоем счету. Я уже сделала соответствующие распоряжения. Только не благодари меня.

Бенкендорф знал редкостную манеру императрицы опережать любые просьбы. И сейчас она поступила как всегда. Он не успел и слова вымолвить.

— Я не забыла, что ты мечтаешь приобрести мызу под Ревелем и построить там дом. Я благословляю тебя и очень хочу, чтобы у тебя был дом. Покойная Тилли всегда мечтала о своем очаге. Но ответь мне искренне: ты счастлив? Бог уберег тебя от пули узурпатора, и мне было бы досадно, если бы сейчас твоя жизнь не доставляла бы тебе радости.

— Ваше величество, я счастлив, как никогда. Я хотел все-таки поблагодарить вас и за вашу заботу, и за ваши молитвы.

— Служи хорошо, мой друг, и после возвращения в Петербург — я надеюсь — ты получишь то, чего заслуживаешь.

— Будь в том уверен, генерал, — кивнул великий князь. — Мы все за тебя. Васильчиков — я сам слышал — государю не раз намекал, что лучшего помощника он и не желает.

Сердце у Бенкендорфа сжалось. Генерал-адъютант Васильчиков — командир гвардейского корпуса не очень жаловал начальника штаба генерала Сипягина. Прочили на еще пока не вакантное место разные кандидатуры. Но император Александр никогда не спешил с перемещениями.

— Я думаю только о благе России и о благе той прекрасной и доброй женщины, которая заменила мне мать и забот которой я недостоин.

— Все мы недостойны заботы, все мы непослушные дети послушных родителей, — засмеялся великий князь. — До свидания, матушка. Отпусти Алекса со мной, если ему больше нечего сказать.

— Передай привет супруге. Будь примерным отцом. — И императрица протянула Бенкендорфу руку, — До скорого свидания.

— Удивительная женщина императрица, — произнес Бенкендорф, садясь вместе с великим князем в коляску. — Рядом с ней чувствуешь себя свободным и счастливым, даже если ты кругом виноват.

— Не было дня, чтобы она не вспоминала Тилли. Вот у кого надо поучиться умению дружить и творить добро. Я приказал берейтору взять твоего аргамака. Он доставит его в манеж. Не беспокойся!

Бенкендорф осторожно прикрыл дверцу коляски, и никто — ни он, ни великий князь Николай, ни императрица-мать — не мог представить сейчас, сколько сотен верст они проедут вместе в другой коляске с государевым гербом и какие на том пути их будут ожидать передряги.

Бенкендорф оглянулся. Берейтор Карл сел на лошадь и ласково похлопал по холке. Молодец! Хороший наездник!

Сестра

Государь Павел Петрович любил рассуждать о справедливости. Известно, однако, что люди, напоказ стремящиеся к справедливости, часто совершают несправедливые поступки, впрочем, оборачивающиеся впоследствии против них. От людей подобного сорта несчастного императора отличала способность к раскаянию и душевной скорби. Прогнав Тилли Бенкендорф из Павловска и став в какой-то степени причиной ее ранней смерти, государь, конечно не без влияния супруги, решил устроить судьбу Дарьи Бенкендорф. Приступил он к задуманному привычным для себя способом.

Государь давно приблизил к себе родовитого семеновского офицера графа Христофора Ливена, сделав в двадцать с небольшим лет начальником военно-походной канцелярии. Ливен — курляндец, получил неплохое образование, от природы сметлив и решителен. По заведенному порядку он каждый день на рассвете докладывал государю о случившихся происшествиях в войсках и мерах, предпринимаемых для поддержания спокойствия.

Однажды во время доклада государь нетерпеливым взмахом руки прервал молодого генерала:

— Послушай, Христофор, меня и оставь пустяки…

Ему не терпелось поделиться с тем, кого намеревался облагодетельствовать.

— Служить они будут с эспантонами. Недовольных под арест. Шпаги отобрать и доставить во дворец. С этим покончено.

Ливен низко поклонился, зная, что возражать бесполезно.

— Я подыскал тебе прекрасную невесту. Молоденькую!

— Спасибо, государь. Я готов и давно влюблен.

— Но знаешь ли ты ее имя? — удивился государь, которого, казалось, ничем нельзя было удивить.

— Без сомнения. Это старшая дочь генерала Бенкендорфа Доротея.

— Но как ты догадался, что мой выбор остановился на юной фрейлине? Не подслушиваешь же ты мои разговоры?

— Нет, ваше величество. Но за годы службы при вашей особе я стал во многом походить на вас.

Государь пришел в прекрасное расположение духа и расцеловал бывшего начальника военно-походной канцелярии и с сегодняшнего дня военного министра.

— Тем паче, что она Христофоровна, а ты и сам Христофор, — засмеялся государь. — Верный признак будущего счастья.

Однако залогом счастья было вовсе не совпадение отчества невесты с именем жениха. Залогом оказались черты характера и внешности девушки, едва успевшей выйти из стен Смольного института. Высокая, немного худощавая, с гордой осанкой, Доротея привлекала окружающих неизъяснимой прелестью черных глаз, лебединой шеей и умением говорить правду, никого между тем не обижая: Император Александр высоко ценил дипломатические способности Дарьи Христофоровны. Ее салон в Берлине и Лондоне успешно соперничал с салоном герцогини Дино в Париже, в котором господствовал Талейран. Ее называли дипломатической Сивиллой, и сам Меттерних был без ума от сестры русского генерала Бенкендорфа. Император Александр пригласил графиню на конгресс в Ахен и нередко советовался с ней. Она вела потом большую часть дипломатической переписки мужа — посла в Англии и сообщала императору такие подробности о европейских событиях, которые ускользали от внимания других агентов. Несмотря на отсутствие систематического образования, отчеты и письма Дарьи Христофоровны на протяжении многих лет представляли собой искусные образцы анализа разного рода происшествий, которым суждено было стать историческими. Она играла, безусловно, более значительную роль в принятии важных решений северного властелина, чем старший брат, во всяком случае до того момента, пока он не стал вторым человеком в России после императора Николая Павловича.

Знатоки утверждали, что, не посетив салона Дарьи Ливен, нельзя было ничего понять в хитросплетениях европейской политики.

Император Александр не любил, когда ему давали непрошеные рекомендации, и избегал что-либо обещать ходатаям. Он умел принимать решения сам и никогда не торопился. Но умные женщины иногда, быть может под влиянием минуты, получали над ним власть. Ему хотелось выглядеть сильным и благородным правителем, если судьба обделила полководческими талантами. Его желание имело под собой прочный фундамент, что позже было закреплено в определении Благословенный, хотя он предпочел бы эпитеты, которые увенчивали царственных предков — Петра I и Екатерину II.

Император Александр в профиль походил на мать, великий князь Константин на отца.

Как-то Дарья Ливен заметила:

— Ваши профили — ваши характеры.

Император рассмеялся, но остался доволен. В Лондоне она выбрала удобный момент и тактично сказала сиятельному собеседнику:

— Военно-административный талант редкая вещь. Странно, что вы, ваше величество, не обратили внимания на эту сторону дарования семьи Бенкендорф.

Она рискнула и уколола его, намекнув, что его отец, назначив Христофора Бенкендорфа военным генерал-губернатором Риги, сделал правильный выбор. Император не рассердился и не подал вида, что понял, куда метит сестра генерала, которого он недолюбливал. Семья Ливен, в отличие от прочих павловских придворных, не вызывала раздражения. Однажды в теплую минуту он шепнул Аракчееву:

— Ты даже не можешь себе представить, как я тебе благодарен!

И он указал на овальную миниатюру с портретом отца, которую Аракчеев постоянно носил на груди.

Аракчеев упал на колени и, рыдая, произнес:

— Батюшка, ваше величество, да я… Да он…

Император бросился поднимать верного слугу:

— Что ты! Что ты! Алексей Андреич, Бог с тобой!

Они расцеловались. В голубых глазах императора стояли слезы. Аракчеев всхлипнул, утерся платком и поцеловал руку благодетеля.

Гвардейский генеральный штаб

В самом центре столицы напротив Адмиралтейства стоял трехэтажный каменный дом — второй от угла Невского проспекта. Твердая рубленая надпись на фронтоне возвещала: «Гвардейский генеральный штаб». Позже при императоре Николае Павловиче здание перестроили и присоединили к Главному штабу. На верхнем этаже располагалась квартирмейстерская часть, с двумя отделениями и чертежной, на втором находился кабинет начальника штаба, шесть отделений дежурства, две комнаты отвели для обширной библиотеки — шкафы мореного дуба с зеркальными стеклами были набиты книгами не только военного содержания. В конце коридора сидели писари. В нижнем этаже рядом с сенями устроили после войны типографию. Сторожа охраняли вход и ночевали в каморках у двери. Большая офицерская комната со столом для карт и планов посередине находилась на третьем этаже. Здесь же стоял стол обер-квартирмейстера и столы начальников отделений. У окна на специально приспособленных станках офицеры вычерчивали планы различных военных ситуаций и наносили на бумагу боевые порядки. Гвардейский развод делался или в Манеже, или в дворцовом Экзерциргаузе рядом. Корпусной командир жил на квартире в другом месте. Особую и даже, пожалуй, выдающуюся роль гвардейский штаб начал играть при генерале Сипягине. Сразу после назначения он начал превращать гвардейский штаб и своеобразный культурный центр, действуя в духе тайных обществ и союзов, столь распространившихся в Петербурге и Москве. Сипягин посещал ложу «Соединенных друзей» и многих приглашал на заседания Военного общества. В конце 1816 года заработала типография, открылась школа для кантонистов, любой офицер, в том числе и не принадлежащий к гвардии, мог выписать в библиотеке книгу. В следующем году Сипягин выпустил первый номер «Военного журнала».

Старшим библиотекарем и адъютантом Сипягина служил известный поэт Федор Глинка. Сипягин не скрывал масонских симпатий и позволял произносить вольные речи на различных заседаниях, особенно семеновцам-однополчанам. К старшим по званию относился с холодной вежливостью, к младшим — с доброжелательным участием. Непосредственный начальник Сипягина князь Петр Михайлович Волконский сперва поддерживал Сипягина, но вскоре переменил мнение о его нововведениях. В Главном штабе образовалась группа недовольных, которые хотели и у себя в полках открывать «ланкастерские школы» для взаимного обучения. Они хотели посещать заседания, где разбирались важные вопросы военного искусства, обсуждать сочинения генерала Жомини и другие книги, выходящие за границей. Каждый стремился прикоснуться к военной истории России, материалы которой предполагалось издавать в типографии специальными выпусками. Сипягин устроил камнепечатню, то есть литографию, и тиражировал картины, изображавшие сражения и ландшафты, а также портреты выдающихся военачальников.

Словом, гвардейский штаб превратился в центр притяжения для петербургского офицерства. Здесь можно было встретить фон дер Бриггена, Вальховского, Бурцева, Трубецкого и даже штатских, например, Василия Андреевича Жуковского. В день открытия библиотеки приехал император Александр. С той поры этот день отмечался Военным обществом, или, как его еще называли, «Обществом военных людей». В тот же день император торжественно объявил, что берет общество под покровительство. Это произвело большое впечатление на офицерство. Через год Федор Глинка в торжественном заседании прочел полные признательности к государю высокопарные строки:

Велик наш Бог!.. Велик избранный

К бессмертным подвигам монарх!

Он рек — и гром умолкнул бранный,

И мир на суше и морях!

О царь! наш вождь, надежда наша.

Тебе сия заздравна чаша!

Потом декламировали дифирамбы хором. Библиотеку укомплектовали быстро. Собрали более восьми тысяч томов. Федор Глинка взял в помощники некоего Грибовского — казначея восьмого класса. Грибовский человек образованный, знающий языки да и на руку скор — отлично составлял карточки, редактировал тексты, проводил подписку, покупал и продавал книги. Сразу завел обширные связи среди офицерства. Люди его полюбили, были искренни и доверяли сокровенные мысли, возникающие после прочтения различных философских и политических сочинений. Особенно ловко Грибовский проводил всякие торжества. Нужных и умных приглашал, неугодных необидно обходил. С Федором Николаевичем нашел общий язык и даже подружился. Вместе выпускали журнал, в свободное время читали стихи и спорили насчет европейской политики, общественного договора Руссо и личности Наполеона. Михаил Кириллович имел ученую степень доктора обоих прав, присужденную в Харьковском университете. В общем, обстановка в Гвардейском генеральном штабе при Сипягине будто бы складывалась самая благоприятная. Глинка и Грибовский устраивали часто разные сборища и по вечерам ходили к знакомым офицерам в гости для товарищеской беседы. Так, по крайней мере, считали сторожа, недовольные тем, что служащие после отъезда начальства задерживались в помещениях, из-за чего не удавалось вовремя вытереть пыль и натереть до блеска пол. Молодые офицеры-гвардейцы очень любили Глинку и прислушивались к его мнениям, охотно вступали в разговор о разных политических системах и формах правления. Глинка искренне был привержен к императору Александру, но еще более высоко ставил супругу Елизавету Алексеевну.

Бенкендорф близко сошелся с Глинкой, печатая в журнале воспоминания о военных действиях отряда под начальством барона Винценгероде. Отлично знающий французский язык, он придал статье Бенкендорфа русское звучание, что генералу, не имевшему литературного опыта, понравилось. Вдобавок Глинка понимал тонкости партизанской войны и ценил умение Винценгероде маневрировать. Бенкендорф с удовольствием общался с ним и даже был приглашен поэтом на одно из заседаний дружественной ложи «Избранного Михаила» в качестве личного гостя.

— А ведь под Красным мы оба попали в славную передрягу, — сказал Бенкендорф. — Да и братья мы по орденской линии.

Оба были награждены прусским орденом «За заслуги». Кроме того, Глинка имел золотую шпагу за храбрость, вручаемую государем как знак высочайшего благоволения.

В четвертой книжке журнала Бенкендорф вновь опубликовал мемуар, на сей раз переведенный Михайлой Грибовским, с которым его познакомил Глинка и отменно отрекомендовал. Грибовский производил серьезное впечатление точностью, вежливостью и скромностью. Будучи штатским, он часто брал у Бенкендорфа консультации по поводу тех или иных выражений.

— Статья военная от политической весьма разнится и должна быть лаконична и немногословна, как топографическая карта или чертежный план.

Подобные мысли Бенкендорфу нравились. Работая над заметками, он тоже стремился к ясности и мелочной деталировке, которая иным показалась бы скучной.

— Однако естественность и правдивость изложения дает лучшее представление о героизме, чем художественная картина триумфального свойства. Каждый предмет имеет свое употребление.

Неторопливость и наблюдательность Грибовского поражали Бенкендорфа. Осведомленность и отличная память вызывали удивление. Глинка и Грибовский его учтиво хвалили. Читая другие работы о войне 1812 года, Бенкендорф по справедливости думал, что кое-чего достиг и в избранном жанре. Приезжая в гвардейский штаб, он редко заходил к генералу Сипягину и поднимался сразу в библиотеку, рассматривая карты Пруссии и Голландии и предаваясь приятным воспоминаниям. Гвардейский штаб постепенно становился его родным домом. Он подмечал многие недостатки в чисто военной деятельности офицеров штаба и считал, что Сипягин, возможно, невольно вытесняет армейский аспект общественным и даже политическим. Недаром князь Волконский выражал недоумение речами, которые произносились на заседаниях Общества военных людей. Критиковать распоряжения начальства, указывать на ошибки недавно завершенной кампании, обсуждать термины военного словаря и вопросы европейской политики, конечно, не возбраняется. Но стоит ли переходить грань и заниматься тем, к чему офицерство не призвано ни государем, ни Россией.

— Обучение по ланкастерскому методу весьма похвально, — докладывал Волконский императору, — но чтение газет нижними чинами и употребление им французских фраз, а также посещение читальных залов, наряду с ротными и батальонными командирами, ни к чему хорошему не приведет. Служба есть служба. Вдали от родины гвардия распустилась. Теперь она не отвечает своему назначению. Ланкастерский метод насаждает некий Николай Греч.

— Ты прав, князь Петр. Не забыл семеновский наказ: где нет строгости, там нет службы? Помнишь Гатчину? Помнишь, что батюшка сделал с подпоручиком Савельевым, когда тот задержал команду «пали!» в полутонажной пальбе? А насчет Греча ты, вероятно, прав. Я давно за ним слежу!

— Как, государь, не помнить! Я все приказы по полку знаю. Этот — от двадцать первого сентября тысяча семьсот девяносто восьмого года. Греч штафирка, на гауптвахту негодника, и баста!

— Потому ты и начальник Генерального штаба. А Сипягина придется убрать. Он штаб в ложу превратил, и хотя не мне упрекать, но служба требует иного характера. Гвардия есть гвардия. Стреляли, правда, и при батюшке неважно, особенно, не в обиду нам с тобой будет помянуто, семеновцы. Зато в штыковом бою равных им нет. А это, князь, гатчинская наука. Но не печалься — я ведь помню, в бытность твою полковым адъютантом новый девиз не ты ли придумал для полка?!

— Что хорошо для других, то недостаточно для семеновцев!

— Что хорошо для армии, то недостаточно для гвардии. Вот печка, от которой плясать начнем. Поговори с Васильчиковым, рано он расслабился, рано в вельможи и государственные мужи глядит. Когда меня нет в Петербурге, в казармы не ездит. Ковочных гвоздей кузнецам — я слышал — не хватает. Это в России-то! Сипягин пусть покомандует пехотной дивизией и где-нибудь не в столице. Кого бы нам подобрать на место поэнергичней? Глядишь, и Илларион Васильевич подтянется, когда новая метла…

— Я на примете держу генерала Желтухина.

— Службу он знает. Но фигура промежуточная. Ни то ни се. Тут надо чтобы гвардия осталась довольна. Меньше будут болтать языком на своих сходках. Греча предупреди через Горголи. Если что — взыщу, и строго.

Уезжая за границу в преддверии Ахенского конгресса, император спросил Волконского:

— Ну что надумал, князь Петр? Советовался с Васильчиковым?

Участь Сипягина решилась. В Париже император, беседуя с графом Воронцовым о скором возвращении оккупационного корпуса из Франции домой, неожиданно спросил, обсуждая, однако, военно-административные проблемы — устройство магазинов на пути следования и сам маршрут:

— Ответь мне откровенно, Михайло Семенович, как считаешь: Бенкендорф дельный человек или так себе? Я знаю: ты с ним друг.

Воронцов оживился:

— Он командовал моей кавалерией под Красным, ваше величество!

— Да я не о том. Кавалерист он прекрасный. Помню.

— За ним Москва, ваше величество. Очистил от гноя, накормил, напоил. Ввел карантин. И ни одной вспышки эпидемии. А что нам прочили? Москва — помойная яма! Наполеон у Березины удивлялся: как этот город еще существует?! Заслугу Бенкендорфа нельзя не оценить.

— Что я в тебе особенно люблю, граф, — так это верность. — И император опять коснулся старой темы.

Назначение

Ахенский конгресс осенью 1818 года не шел, конечно, ни в какое сравнение по пышности с Венским. В австрийскую столицу съехались шесть коронованных особ, два наследных принца и более двух сотен владетельных князей. Вся эта публика веселилась и танцевала, и, быть может, потому Венский конгресс запал покрепче в память потомков, чем последующие дипломатические сборища. Конгрессы в Троппау и Лайбахе вспоминают только в связи с драматической отставкой Чаадаева и Семеновским бунтом. А о конгрессе в Ахене упоминаний почти не сыщешь. А напрасно! Там были приняты важные решения. Ахен император Александр выбрал не случайно. Этот старинный уютный маленький городок служил резиденцией Карлу Великому, что весьма импонировало государю. В 1668 году здесь заключили мир, который подвел черту под Деволюционной войной. И тогда Франция первой открыла военные действия, отобрав у Испании принадлежавшую ей Фландрию. Франция считала войну справедливой, опираясь на наследственное, то есть деволюционное право. Испания потеряла большие территории и много городов, получив взамен только Франш-Конте. Над Лиллем снова взвился национальный флаг. Но теперь здесь хозяин северный властелин, и европейцам с этим придется смириться. Через восемьдесят лет — в 1748 году — ахенцы стали свидетелями нового торжества. Австрийская эрцгерцогиня Мария Терезия при поддержке Англии, Голландии и России подтвердила свои права на владения Габсбургов. Война за австрийское наследство принесла разочарования многим странам — Франции, Пруссии, Баварии, Саксонии, Испании и Пьемонту. В азартной игре за раздел чужих территорий участвовали и более мелкие государства, но эрцгерцогиня оказалась и мудрее, и счастливей. Ей не удалось отстоять лишь часть Силезии, которую захватила Пруссия.

Разумеется, город с таким военно-дипломатическим прошлым нравился императору Александру. Здесь сами стены дышали историей и напоминали о славном прошлом нынешних союзников. И вместе о тем нынешняя Франция — Франция Бурбонов — не имела оснований обижаться. Ее целостность была гарантирована тоже Ахенским миром. Императору Александру, конечно, хотелось, чтобы Европа забыла, что период добрых и дружеских отношений России с корсиканцем позволил ему завоевать Испанию и Португалию. И Европа простила триумфатору. На Ахенский конгресс император пригласил узкий круг верных сторонников и людей, с которыми мог объясняться откровенно. Этой чести он удостоил и Дарью Ливен. Когда говорил с графиней, то изменял манеру до неузнаваемости. Ферлакурство, столь свойственное общению с женщинами, на время оставалось в стороне. Император становился серьезным и предупредительным, хотя графиня обладала женской притягательностью и даже такой тонкий ценитель и знаток прекрасного пола, как князь Меттерних, не устоял перед ее чарами. Именно здесь, на Ахенском конгрессе, и развернулся короткий, но быстротечный и бурный роман.

Император однажды спросил, посетив графиню Ливен в отеле:

— Не жалеете ли вы, что покинули ради меня Лондон?

— Боже сохрани, государь. Я всегда счастлива видеть вас хотя бы издали. А беседовать с вами — блаженство.

— Мне почудилось, что теперь у вас другие предпочтения.

— Отнюдь, государь. Никто вас заменить не может.

— Но может существовать рядом.

— Нет, государь, — не сдавалась Дарья Христофоровна, — вы это знаете, очевидно, лучше, чем кто-нибудь. Вы сами умеете хранить верность друзьям и близким, особенно несчастным женщинам, которые становятся избранницами мужчин иногда и не по своей воле.

— Что вы имеете в виду, графиня? — изумился император, предполагая, что беседа зашла слишком далеко и он чем-то уязвил конфидентку, намекнув на прогулки с Меттернихом.

— Непреодолимую силу чувства, государь!

А он-то подумал Бог весть что! Да, он хранил верность Марии Антоновне Нарышкиной-Четвертинской, хотя и не отказывался от мимолетных увлечений не всегда платонического характера. Умна Бенкендорфша, умнее Тилли, умнее собственного мужа и старшего брата.

— Кстати, о вашем старшем брате, — сказал он внезапно, озвучивая давно заготовленный вопрос. — Вы действительно уверены в его административных талантах, графиня? Я считаюсь с вашим мнением.

— Абсолютно.

И Дарья Христофоровна проницательно взглянула в голубые скользящие глаза императора. Черное сошлось с голубым и победило.

— Ах, оставим все это, — вздохнул император и перевел разговор на иную тему. — Князь Меттерних сегодня изрек, что без России Австрия исчезла бы с карты земли. Что думаете вы, графиня?

— Где, как не в Ахене, прийти к подобной мысли, — улыбнулась Дарья Христофоровна, давая понять императору, что она вполне оценила его выбор и знание европейской истории.

Они славно поговорили. Вечером император сообщил Волконскому:

— Я писал Алексею Андреевичу о Бенкендорфе. И получил от него депешу. «Государь-батюшка, ваше величество! Я не против. Гвардия, думаю, будет довольна», — отвечал Аракчеев.

— Да, гвардия будет довольна. И Васильчиков тоже. Сипягин да Желтухин слабая ему подстава. И потом все-таки Бенкендорф семеновец, а значит, наш. Да и чего им надобно, Петр Михайлович?! Боевой генерал, к вольным мыслям склонен. И притом я заглядывал в его полицейские проекты не без пользы для себя. Правда, оставил без последствий.

В следующем году, марта 18-го генерал-майор Бенкендорф стал начальником Гвардейского генерального штаба, а летом был пожалован в генерал-адъютанты.

Но если кто-нибудь подумает, что Александр Христофорович занял столь высокий пост благодаря протекции, то он совершит большую ошибку. Гвардия действительно была довольна. Каждый видел в нем своего. Государь — верного слугу и храброго защитника трона и отечества, масоны — масона, семеновцы — семеновца, гвардейцы — гвардейца, уланы — улана, драгуны — драгуна, немцы — немца, французы — французоговорящего, дамы — хорошего кавалера, отцы семейств — примерного семьянина, прекрасно относящегося к приемным дочерям, англоманы — друга Воронцова, получившего воспитание в Лондоне, ветераны войны — смелого и заслуженного офицера, молодым ставили Бенкендорфа в пример, и даже русские не сомневались в его преданности России. Васильчиков получал отличного помощника, а библиотекарь Грибовский внимательного патрона, которому он успел оказать немалую услугу. Лишь генерал Ермолов скорчил гримасу: «Немцы, всюду немцы… — ворчал он. — Не пробьешься, черт побери, в немцы! Не пробьешься!»

Совет Великого князя Михаила

Весна в Петербурге изменчива, но зато романтична и вдохновенна. Направление ветра невозможно предугадать. Солнце то горячо улыбается, то хмурится наплывающими тучками. Остро пахнет талым снегом, бурно плещет тяжелая невская вода. Контуры зданий, людей, колясок четко очерчены и только в сумерках чуть размыты прозрачным серебристым туманом.

Сердца трепещут, движения становятся порывистыми, а шаги торопливыми. Кажется, что и вполне солидные жители спешат на свидания. Весна пробуждает, освобождает и набрасывает таинственный флер на город.

В один из таких дней, переступив порог своего нового кабинета на Адмиралтейской площади в доме номер три, генерал-майор Александр Бенкендорф понял, что сделал выбор, и на этот раз окончательный. Прежде всего придется ограничить общение с братьями по ложе, а чувства и мысли спрятать подальше. Нынешнее положение далось нелегко, и он заплатил высокую цену, чтобы рисковать благоволением государя. Так или иначе, с охотой или без оной, с открытым сердцем или затаив недоверие, но император предоставил ему шанс показать себя на избранном поприще. Гвардия — опора трона и опора порядка, начальник штаба Отдельного гвардейского корпуса — одна из ключевых фигур режима. В иных обстоятельствах он может сыграть более значительную роль, чем сам командир корпуса. Теперь он не может пожаловаться на предвзятое мнение императора. Новая служба требовала новых жизненных установок. Главное не допустить роковой ошибки. Император хотя и снисходительно смотрел на повальное увлечение офицеров масонством, но относился к их речам и проектам как к вредным иллюзиям и заблуждениям.

— Я не желаю больше, чтобы Европу сотрясали революции. Они ничего не меняют и ведут лишь к вечным нескончаемым войнам. История Наполеона, залившего кровью наш континент, свидетельствует о справедливости сей простой мысли. Чтобы утвердить мир, надо обладать огромной военной силой и составить коалицию против возмутителей спокойствия.

Он говорил это каждому, кто желал слушать и умел слышать. Остальные шествовали по намеченному веком Просвещения пути, забавлялись вольтерянством, признавались в любви к отечеству, писали стихи, танцевали и острили, но втайне мечтали о власти, между тем дурно управляя своими имениями и скорым шагом приближаясь к долговой яме.

Бенкендорф знал, что среди полковых командиров в масонских ложах состояло не менее двух, а то и трех десятков. Великого князя Константина окружали масоны, да и он сам иногда посещал ложи, куда его приглашал адъютант князь Александр Голицын. Но Бенкендорф также понимал, что армия и масонство несовместимы. Признаться, ему надоели тягостные и нелепые ритуалы и часто беспочвенная, напоминающая пародию болтовня. Однако минувшее увлечение сразу не оттолкнешь. «Железный крест» немало сделал для единства русского и прусского офицерства. И то, что говорилось на собраниях ложи, никогда не забыть.

Первые месяцы Бенкендорф держался с Васильчиковым весьма осторожно и предупредительно, всячески подчеркивая зависимость от корпусного командира. Васильчикова в Петербурге недолюбливали. Характером он обладал неровным и вспыльчивым. К солдатам не придирался, но и щедрым его нельзя было назвать.

После назначения Бенкендорфа император Александр при первом же свидании в Царском Селе, из которого он в то лето почти не отлучался, сказал:

— Гвардия и в прошлом веке была рассадником смуты. Смотри, Бенкендорф, в оба. Я знаю — ты грешен, и я грешен. Безгрешных нет. Теперь ты должен помочь Иллариону Васильевичу покрепче взять непокорных под уздцы. Путешествия многих развратили.

— Ваше императорское величество! Везде пока тихо и хорошо идет. В будущем вы можете положиться на меня. А Илларион Васильевич в моем лице получил верного друга и помощника.

— Я крепко надеюсь на тебя, Александр. И хочу тебя поздравить — с завтрашнего дня ты генерал-адъютант.

Васильчиков и Бенкендорф онемели. Однако император не позволил опомниться. Два генерал-адъютанта стояли во главе гвардии. Подобного не знала российская история. Благословенный вернул тезке долг за преданную службу с лихвой, начисто стерев прошлые обиды.

— Государь, — сказал тихо Бенкендорф, — у меня нет слов, да их и не существует в природе, чтобы выразить вам благодарность. У вас не представится случая усомниться во мне.

— Хочу верить. Ты видишь, что не только республика открывает пути для усердных и не только тираны умеют награждать по достоинству и к выгоде отечества.

Он повернулся и вышел из кабинета, оставив Васильчикова и Бенкендорфа в полной растерянности. Состояние Бенкендорфа усугублялось тем, что император в точности повторил претензию, высказанную им в прошлом году в кругу братьев на одном из заседаний. Внезапно дверь отворилась, и император возвратился. Он подошел к столу, поиграл пальцами и провел ими любимым жестом над огнем свечи.

— Кого желаете командиром первой пехотной бригады?

Император решил укрепить гвардию. Смутное беспокойство давно овладело им. После женитьбы Воронцова на польской графине Елизавете Ксаверьевне Браницкой он поручил спросить счастливого мужа, какой процент соплеменников супруги он намерен привлечь на службу в Новороссийском крае, куда вскоре получит назначение.

— Клянусь вам, государь, — сказал Воронцов, приехав в Петербург и получив долгожданную аудиенцию, — что ни один поляк не получит у меня должности.

Откуда появиться смуте, как не из Польши и Франции? На заданный императором вопрос у корпусного командира и начальника штаба давно был готов ответ:

— Великого князя Михаила, и только его.

— Хорошо, что произносите это имя согласно, — улыбнулся император.

В первую пехотную бригаду входили Преображенский, Семеновский и лейб-гвардейский егерский полки. Преображенец полковник Пирх никогда не состоял в масонском сообществе. Семеновец генерал-майор Потемкин тоже. Но вот егерским командовал полковник Головин. Как он уживется с великим князем?

Сам Бенкендорф был в отличных отношениях с младшим братом императора. Они принадлежали к разным поколениям, но зато Михаил, как и Николай, не был отягощен тяжелыми воспоминаниями. Они знали, что Бенкендорфы оставались преданы памяти великой бабки и несчастного отца. Одно это делало Бенкендорфа желанным гостем во дворце на половине Михаила. Кроме того, граф Ламсдорф, без которого великий князь не проводил и дня, часто посещал ложу «Соединенных друзей» и «Избранного Михаила». С Бенкендорфом Ламсдорф поддерживал тесные отношения.

Великий князь был самым высоким из царственных братьев и более прочих походил на матушку. Огромный рост, незаурядная физическая сила, рыжие волосы и природная сметка отводили ему везде — и на плацу, и во дворце, и на балу — особое место. Остроты и каламбуры передавались по Петербургу из уст в уста. Однако Михаил при старшем брате старался выглядеть простаком.

— У нас в России дурачком прожить легче. Меньше знаешь — крепче спишь. Во главе революций везде стояли образованные люди — врачи, журналисты или адвокаты. Принесло ли знание пользу? Редко революционеры умирают своей смертью и в собственной постели.

Те, кто встречал великого князя за границей, передавали, что там он совершенно преображался. Носил сюртуки и фраки, беседовал мягко и вкрадчиво и вообще напоминал светского человека с университетским дипломом. Возвращаясь, мгновенно преображался. На плацу ревел, как бык. Топал ногами, ругался последними словами и даже замахивался на провинившихся нижних чинов.

— Ланкастерские школы до добра не доведут, и у меня в бригаде им не место. Подлеца Греча надо засадить на гауптвахту, и дело с концом!

— Ваше превосходительство, — обращался он иронически к Бенкендорфу, — оставьте масонские выдумки. Служба есть служба, а хорошему служаке не до книг.

Он не верил старшему брату и побаивался его. В откровенности не часто пускался, но иногда из него вылетали фразы, свидетельствовавшие о наблюдательности и умении проникнуть в суть события. Сейчас он был холост, но когда женился на Фредерике Шарлотте Марии, принцессе Виртембергской, то нисколько не переменился, хотя нареченная Еленой Павловной великая княгиня — образец женственности, ума и добродушия. У них родилось много детей, и семейная жизнь великого князя протекала без особых трений, невзирая на кулачные манеры и репутацию грубияна. Старший брат считал его лицедеем. Великий князь подчинялся непосредственно Бенкендорфу, никогда не подчеркивая родственную связь с императором. Он избегал столкновений с офицерами и умел вовремя отступить, чего никогда не хотел сделать великий князь Николай Павлович, демонстрируя суровый и вспыльчивый нрав. С годами характер великого князя Михаила становился жестче. Бенкендорф не выдержал как-то и обратил на это внимание:

— Ваше высочество, подлеца Греча ничего не стоит выгнать, но ведь еще недавно вы хвалили ланкастерский метод обучения и посещали нашу библиотеку.

— То, что вчера казалось благом, сегодня обернулось пагубой. Ты семеновец, ваше превосходительство, знаешь, сколько у них завелось дури. Потемкин солдат распустил. А все отчего? Разврат идет от твоих библиотек. Стреляют плохо, в строю непорядок, нижние чины в шахматы играют, Трубецкой с Муравьевым лекции по политическим наукам записались слушать. «Отчего они вздумали учиться?» — спрашивает император. И действительно: отчего? Форма правления России дана Богом и не подлежит обсуждению. В моей бригаде ничего подобного не будет. Я найду человека, который из семеновцев выбьет дурь. У Алексея Андреевича есть один на примете: желтухинский подчиненный! И тебе, Александр Христофорович, советую: брось!

Абсолютно правдивый донос

Великому князю нельзя отказать в проницательности. Бенкендорф и сам чуял: время подкатывало иное. Когда-то его умиляло, что князь Трубецкой самолично выдавал не только офицерам, но и нижним чинам книги из библиотеки, которую в Семеновском полку учредили до войны. Нынче ему это не очень нравилось бы — новый пост незаметно изменил взгляд. Впрочем, и на библиотеку при гвардейском штабе надо обратить сугубое внимание. Федор Глинка понятен, он симпатий не скрывает, но вот Михайла Грибовский личность странная. При случае неожиданной мыслью поражает и смотрит прямо в глаза, будто желает что-то спросить и только почтительность не позволяет.

Давеча довольно прямо выразился:

— Я чрезвычайно редко разделяю мнения наших читателей. А на заседаниях общества речи о военной истории часто сбиваются на политические конъюнктуры. Обсуждается вовсе не то, к чему мы призваны.

Не от него ли князь Волконский узнал содержание дискуссий? Если от него, то надо сие взять на заметку. Бенкендорф тогда ответил:

— Ты, Михайло Кириллович, прав. Вот только напомни, к чему мы призваны?

Воли Грибовскому нельзя давать. Пусть знает свой шесток. Но учесть данный урок необходимо. Гвардейский штаб — горячее место. Тут многое варится. Васильчиков с Аракчеевым враги, причем открытые. Алексей Андреевич давно метит убрать Потемкина и дух выветрить. Грибовский после того, как Бенкендорф его осадил, отнюдь не смирился и недавно при докладе, когда остались один на один, опять прямо и с любопытством глядя в глаза, заявил:

— Я не сторонник всяких тайн. Чего таиться, ежели благо отечества для тебя главное? А многие офицеры, ваше превосходительство, секретничают. Я их предостерегал всегда: господа, шепот чести противен. Русские, ваше превосходительство, столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что мыслить о переменах не допустят. Отсюда проистекает у кое-кого стремление к таинственности. У семеновцев более, чем у других, царит дух противоречия. Ручаюсь, ваше превосходительство, что дело болтовней не кончится и не все хорошо там идет.

Бенкендорфа поглощали текущие заботы. Обязанности начальника штаба оказались достаточно разнообразными, и любая промашка выходила боком Бенкендорфу — ведь он новая метла. В апреле — ровно через год после назначения — произошла смена полкового командира в Семеновском. Аракчееву удалось перед отъездом императора Александра на конгресс в Троппау добиться назначения полковника Шварца. Великий князь Михаил от аракчеевского служаки в полном восторге: во-первых — не вор! Во-вторых, солдата знает до тонкости. В-третьих, к масонам не имел никогда никакого отношения, потому что служил в Гренадерском графа Аракчеева полку, которым командовал Стюрлер. Сам Стюрлер хоть масонством и баловался, но позднее отошел и прежних собратьев старался выжить в другую часть. Правда, Шварц при Стюрлере служил не очень долго.

— Ну теперь я за семеновцев спокоен, — сказал Бенкендорфу великий князь.

Бенкендорф с сомнением посмотрел на него. Шварц, конечно, обладал достоинствами, но 6 семеновцами будет трудно ужиться. Титулованное офицерство, взросшее на вольтерьянстве и с облегчением вне казармы переходящее на французский язык, этакому солдафону и любителю шагистики спуску не даст. Столкновения неизбежны. Да где их нет! Однако когда император в Петербурге — спокойней. Едва уезжает — все приходит в движение. Отношения между подданными обостряются, и вслед государю летят курьеры с жалобами. Бенкендорф и сам не прочь послать курьера, да через Васильчикова не перескочить. Когда после отъезда государя в Троппау Грибовский после доклада испросил личной аудиенции, то Бенкендорф решил в любом случае отправить его к командиру корпуса.

— Слушаю тебя, Михайло Кириллович, — сказал Бенкендорф, опуская глаза и пытаясь избежать прямого упорного взгляда библиотекаря. — Однако если какая просьба денежного свойства, то не лучше ли сразу к Иллариону Васильевичу? Он помягче меня и возможностями располагает большими.

— Речь, ваше превосходительство, пойдет отнюдь не о денежных средствах, а о совершенно иных материях. Я решился сообщить вам некую тайну, не терпящую отлагательств, и думаю, что ее надобно как можно быстрее довести до сведения его величества.

— Сообщи мне, братец, свою тайну. Любопытно. Не Греч ли обеспокоил?

— Я член общества, носящего название «Союз благоденствия». И даже состою в Коренной управе — его высшем органе.

— Надеюсь, общество не противузаконное?

— Поначалу и мне казалось, что так, но позднее, ваше превосходительство, я убедился в обратном. Каюсь, что так долго не отваживался отстать от него.

«Ах, вот оно что! — мелькнуло у Бенкендорфа. — Это донос! И не подстроен ли он врагами? Не проверяет ли его князь Волконский? Нет ли тут руки Аракчеева?»

О «Союзе благоденствия» Бенкендорф слышал в прошлом году и знал, что Федор Глинка входит в члены.

— Знаешь, Михайло Кириллович, тут дело не шуточное. Изволь обратиться к Иллариону Васильевичу. Без него не обойтись. Раз ты открылся — значит, будет проведено расследование. Ты служишь при корпусе, хотя и в штатском чине. Однако командир корпуса должен узнать о сем событии первым. Так я понимаю ситуацию.

Таким образом Васильчиков не станет претендовать, и слухи о том, что Бенкендорф подкапывается под собственного начальника, будут вполне безосновательными. Однако на следующий день Грибовский опять попросился на прием. Бенкендорф не отказал, хотя и не проявил энтузиазма при виде библиотекаря.

— Я вновь обращаюсь к вам, ваше превосходительство, по тому же срочному делу. Командир корпуса усомнился в изложенных сведениях, присовокупив, что принимать доносы не его дело и не входит в круг военных обязанностей. На сей счет имеется специальное полицейское ведомство, куда мне и следует обратиться.

— Ну а что я могу поделать, братец, в таком случае? Генерал-адъютант Васильчиков наш общий начальник и дал тебе исчерпывающий ответ. Доказательств ты не представляешь никаких, кроме тобой же составленного списка, и вообще все твои, не знаю уж, наветы или правдивые слова выглядят эфемерно. Обратись, братец, куда следует, — там тобой и займутся.

Грибовский побледнел от неожиданности. Такой афронт равносилен катастрофе. Господа генералы боятся прикосновенности к подобного рода казусам, не желая бросать тень на репутации. И Грибовский решил бороться до конца.

— Конечно, ваше превосходительство, это дело входит в компетенцию и полицейского ведомства, но я не полицейский агент и не доносчик.

— А кто же ты тогда? — улыбнулся Бенкендорф.

— Я — верноподданный, убежденный в гибельности последствий заговора, причем большее зло он принесет многим молодым людям, с коими я связан личной дружбой и желаю им настоящего благоденствия. Россия столь могущественна и предана монарху, что ее ничем не поколебать, но вот слабый желудок их, не имея предварительных оснований в вспомогательных науках, не сваривал сочинений лучших писателей, и все их просвещение остается мишурным.

— Кого же ты числишь, ходячая добродетель, среди главных зачинщиков?

— Да нашего Федора Николаевича и фон дер Бриггена — усердного посетителя Военного общества, Муравьевых, недовольных неудачами по службе… Извольте пробежать глазами список. Здесь все указаны поименно. — И Грибовский протянул Бенкендорфу тетрадку.

Бенкендорф отложил ее в сторону, взглянув мельком, попались знакомые фамилии: Орлов, Пестель, Бурцев, Юшневский, Муравьевы, Шипов…

— Хорошо, братец. Но все-таки, все-таки, где более основательные доказательства? И притом как-то неловко — ты ведь близок с Глинкой?

— Их сколько угодно, ваше превосходительство. Да вот хотя бы такое. В Тверской губернии у некоего помещика должна состояться сходка в установленный заранее членами тайного общества день. Там будут участвовать многие штаб- и обер-офицеры из бригады, которой командует генерал Васильчиков, младший брат Иллариона Васильевича.

В ответ на удар Грибовский нанес еще более мощный удар. «Это шантаж, и шантаж с далеко идущими целями», — подумал Бенкендорф. Теперь деваться некуда. Если Дмитрий Васильевич не донесет по начальству, а Илларион откажется поспешествовать Грибовскому и штука выйдет наружу — неприятностей не оберешься. Верно, дело зашло слишком далеко. А этот библиотекарь не прост, куда как не прост!

Бенкендорф сделал вид, что пропустил мимо ушей фамилию Васильчикова. Грибовского надо посадить на цепь и не давать воли.

— Ну и чем ты объясняешь возникновение сих секретных замыслов?

— Да очень просто, ваше превосходительство. С поверхностными большей частью сведениями, воспламеняемые искусно написанными речьми и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, не понимая, что такое конституция, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большей частью в низших чинах, мнят они управлять государством.

— А благо отечества что ж, их совершенно не волнует?

— Отдельные личности воспламенены патриотизмом, но общая масса подвержена брожению умов, глубоким невежеством отличается и готова на любое злодейство для удовлетворения личных амбиций и корыстных интересов.

— Ну довольно! Командир корпуса направил тебя в Министерство внутренних дел к графу Кочубею. Ты волен, безусловно, испросить у него аудиенции. Но так как здесь замешаны офицеры гвардейского корпуса, то, я думаю, стоит повременить и собрать более сведений. Я доложу сам о нашей беседе Иллариону Васильевичу, и посмотрим, что можно сделать, не пятная честь корпуса и не возводя напраслины на невиновных.

— Во мне вы можете быть уверены. Я готов содействовать вам всемерно. Насчет напраслины вы не беспокойтесь. Всей тайны при открытии общества никто не достигнет. Многие останутся безнаказанными и по ложному чувству стыда у людей, не желающих прослыть доносчиками, и из-за своего знатного происхождения.

Никто не хотел выходить на авансцену

История с Грибовским была ни Васильчикову, ни Бенкендорфу не ко времени. Заткнуть библиотекарю рот невозможно, привлечь к расследованию полицейских графа Кочубея — шаг неосторожный, дела у нас мотать любят и умеют. Муху в слона превратят без особых усилий. Вдобавок донесения Васильчикова и Бенкендорфа в Троппау рисовали благополучнейшую картину. Петербургский гарнизон и, в частности, гвардейский корпус изъявляли полнейшую преданность монарху и не выражали ни малейшего недовольства. И тут подвернулся Грибовский. Но ведь Грибовский, рассуждал Бенкендорф, не просто мелкий доносчик или чья-то подставная фишка. Он человек неглупый. Он будто предвестник каких-то событий. И, очевидно, серьезных. Буря уже началась, она где-то за горизонтом, но первая ударная волна докатилась до берега. Чего это ради Грибовский воспылал любовью к сотоварищам и кинулся к начальству? Куда он раньше смотрел? Речи произносит продуманные, не с бухты-барахты. Значит, то, что раньше Бенкендорфом и отчасти Васильчиковым воспринималось с легкостью, играет, в сущности, более важную роль. Куда ведут споры о форме правления в России? Способ изменения этой формы известен.

Приходилось в глубине души признать, что в гвардии нехорошо и что сборища не следует допускать. Дружеские общества любителей цветов и книг есть, по всей видимости, прикрытие определенных целей. И чем глубже загонять болезнь, тем страшнее станет, когда она выйдет наружу. Семеновский полк крепко держит в руках Шварц, и не с семеновцев надо начинать. Бенкендорф, конечно, имел негласных осведомителей и среди офицеров, и среди нижних чинов. Правда, их сообщения носили приватный характер. Вряд ли императору понравилось бы, узнай он, что сведения о гвардейских офицерах поступают к начальству в обход установленных правил. Тайной военной полиции не существовало, и пока государь не видел причин ее учреждать.

Бенкендорф специально поехал в великому князю Михаилу и сообщил, как командиру бригады, что намерен переговорить с командиром Преображенского полка Пирхом на предмет выяснения: не посещают ли его офицеры собрания противузаконных обществ и если он кого-либо подозревает, то не соблаговолит ли нарядить за ними наблюдение и предоставить в штаб список.

— Я отдам сей вопрос на усмотрение самого Пирха, что не позволит ему скорчить оскорбленную мину.

— Понимаешь ли ты, Александр Христофорович, на какой путь становишься? Пирх отличный офицер, и будто бы в первом полку моей первой гвардейской бригады все спокойно. Ты ведь знаешь, что я не ленюсь и ночью проверять караулы. Вот давеча был в Галерном порту у семеновцев. Полный порядок, сам искал уснувших и не нашел.

— Ваше высочество, я веду речь о другом. Доносительство, конечно, в гвардейском полку нестерпимо, но я не требую невозможного. Любой командир, в том числе и корпусной начальник, обязан знать, где проводят большую часть времени подчиненные. Иначе как оберечь себя от вредных веяний?

— Тебя ли слышу я, Александр Христофорович? Твое право распорядиться Пирхом. Спасибо, что предупредил.

В тот же день Бенкендорф вызвал в штаб строптивого преображенца. Беседа между ними проходила на повышенных тонах.

— Ваше превосходительство, — говорил возбужденно Пирх, — я ручаюсь за своих офицеров.

— Напрасно, господин полковник, ручаться ни за кого не следует, даже за себя. Я не предлагаю вам совершить что-либо предосудительное, но, учитывая все обстоятельства, о которых я не обязан вам докладывать, прошу предоставить мне список подчиненных и внимательно наблюдать за поведением наиболее подверженных политической горячке офицеров.

Любопытно, что впоследствии всего три-четыре преображенца приняли участие в прискорбных событиях на Сенатской. Это Бенкендорф особо отметил после того, как занял свой знаменитый пост.

Пирх долго не соглашался с начальством.

— Вы становитесь на сугубо официальную позицию, — сказал раздраженно Бенкендорф. — Тогда придется потребовать у вас соответствующий документ. Я вовсе не собираюсь превращать вас в шпиона. Да я и сам с неуважением отношусь к подобному ремеслу.

— Во время правления монарха, подобного нашему, — ответил удрученный полковник, — я полагаю, личностей, похожих на Гульельмо Пепе или Квирогу, среди верных преображенцев вы не найдете.

— Я не собираюсь никого искать. Я собираюсь лишь предупредить и потому потребовал объяснений. Я хочу и намерен спасти многих молодых людей от тяжелых последствий легкомысленных поступков.

«Боже, — мелькнуло у Бенкендорфа, — неужели я начал говорить с голоса Грибовского?!» Мысль больно кольнула его.

Пирх не делал тайны из столкновения с Бенкендорфом. Среди военных по Петербургу поползли слухи. Пришлось вмешаться Васильчикову. Он вызвал Пирха и в присутствии великого князя Михаила дал изрядную выволочку. Однако на преображенца это мало подействовало. Он продолжал настаивать на своем.

— Я ручаюсь за направление мыслей моих офицеров.

— Очень хорошо, — сказал Васильчиков, — делу будет дан официальный ход, и потрудитесь представить соответствующий документ.

Документ был представлен. Бенкендорф прочел без всякого удовлетворения. На душе было неспокойно. Ночью его разбудил Суриков:

— Александр. Христофорович! У семеновцев неспокойно. Шумят и толпятся в казарме у оружейной.

— Откуда знаешь? Точно ли?

— Точно, ваше превосходительство. Прискакал Палий — охлюпкой, на извозчичьей лошади.

— Кто-нибудь извещен — Васильчиков или великий князь?

— Нет. Из казармы никого не выпускают. Палей еле улизнул. Говорит: первая рота его величества заявила претензию на вечерней перекличке.

— Не может быть?!

— Палей у сторожа в каморке ждет. Весь трясется. Самый, говорит, настоящий бунт. Всех грозят взять на штыки.

Бенкендорф быстро оделся и отправился в кабинет. Суриков семенил за ним. Государь в Троппау. Васильчиков почивает. Великий князь тоже. Он один на один с мятежниками. Что предпринять? Он внимательно выслушал прискакавшего фельдфебеля. Это единственное, что он предпринял в ту ночь.

Интуиция

Только сейчас Бенкендорф по-настоящему понял, каким тонким чутьем обладал государь. Недаром Наполеон называл его северным Тальма. Он имел невероятно развитую интуицию. Уклончивый голубой скользящий взгляд, чарующий женщин, свидетельствовал об этом.

— Александр — настоящий грек древней Византии, — сказал Наполеон Талейрану, а затем повторил это несколько раз Дюроку и Меттерниху.

Подобная характеристика в устах Бонапарта значила немало. Он не любил признавать за другими какие-либо достоинства. Византийские греки составляли элиту восточной империи. Могучий актерский талант Тальма — гордость Comédie Française и Театра Республики, который Наполеон усердно посещал, никто не подвергал сомнению. Наполеон, конечно, желал подчеркнуть черты лицедея в характере государя, но не упускающий случая польстить Талейран заметил, оставшись наедине с ним:

— Как знать, что хотел выразить корсиканец. Возможно, вашу приверженность к нововведениям и реформам. Тальма перевернул наши представления о театре, вы, ваше величество, о политике!

Перед отъездом на конгресс в Троппау государь совершенно неожиданно прискакал на Загородный проспект в сорок четвертый нумер, где располагался госпиталь Семеновского полка. Здесь же по традиции находилась и дежурная комната. Новый командир полка Шварц появился, когда государь обходил помещение. Офицеры, которые находились в казармах по пятой линии и семьдесят третьем нумере, быстро собрались, чтобы приветствовать государя. Бенкендорф, получивший донесение, что князь Волконский выехал по направлению к Загородному проспекту, мгновенно сообразил, в чем дело, и встретил государя на ступеньках госпиталя. Но возможно, что посещение семеновцев объяснялось желанием сделать приятное Аракчееву, который давно добивался удаления генерала Потемкина. Генерал получил повышение и недавно принял командование второй гвардейской пехотной дивизией.

Так или иначе, государь перед отъездом оказался первым на месте нынешнего происшествия. Бенкендорф тогда отметил, что государь бледен, задумчив и даже печален.

— Прощайте, господа, — повторял он, обводя офицеров скользящим взором, — будьте здоровы! Надеюсь, что по возвращении найду полк в прежнем образцовом порядке. Теперь у вас новый командир. Службу знает!

Офицеры одобрительно молчали. Один полковник Вадковский громко произнес:

— Пусть ваше величество не сомневается в преданности семеновцев.

Шварц зычным голосом заверил, что приложит все усилия, чтобы вывести полк в передовые. Покидая Семеновский плац, который он объехал в коляске, государь сказал Бенкендорфу:

— На тебе все. Смотри. Действуй с Илларион Васильевичем согласно. Брату большой воли не давай. Ты с Васильчиковым в ответе, а не он. Помни: на тебе все!

Коляска развернулась, и ее затянул серебристо-пыльный полог.

Государь будто чуял то, что пока было скрыто временем. У него, правда, отношения с семеновцами особые. С одной стороны, его многое привлекало, с другой — отталкивало. Среди усачей мелькали лица тех, кто принимал участие в событиях одиннадцатого марта. Караул семеновцев сменил караул от конной гвардии внутри Михайловского дворца. Александр, тогда еще великий князь, назначил командовать им вне очереди поручика Полторацкого, который молился на него, как на икону. Преображенцев тоже убрали частично из покоев несчастного императора. Однако первую скрипку в оркестре палачей исполнил третий батальон — надежда и опора великого князя Александра. Нет, недаром Наполеон окрестил его византийским греком. Тонкости и хитрости ему и в молодости было не занимать. Получив нагоняй от государя Павла Петровича в присутствии солдат и офицеров, которые приняли упреки и на свой счет, великий князь отправился на гауптвахту, где сидел ни за что генерал Эмме, и велел пустить к нему супругу с маленьким сыном. Бенкендорф отлично знал, что такой поступок не останется незамеченным. Семеновцы понимали, к чему клонится дело. Да и как не сообразить! Когда полковой адъютант по распоряжению самого генерала Депрерадовича уже в строю раздал патроны. Сам совал в руки! Такого события никто не помнил. Чтоб полковой адъютант?! Однако полковые адъютанты в ту зловещую ночь все дело и обделали. Без преображенца Аргамакова не проникли бы в спальню, кавалергард Евсей Горданов, яростный ненавистник Павла, суетился не меньше, возникал то здесь, то там. Но все-таки без семеновцев ничего бы не получилось. Однако среди прямых убийц царя семеновцы отсутствовали — ни Ящвиль, ни Татаринов, ни Скарятин, ни Горданов под началом великого князя не служили. Основную солдатскую ударную силу составили первый и третий Семеновские батальоны. Конногвардейские, кавалергардские и измайловские офицеры действовали без своих солдат. Семеновцы пропускали, семеновцы закрывали глаза и затыкали уши. А кто не желал гибели государя — терялся от страха вроде капитана Пейкера или капитана Воронкова. «Рунд мимо, пройти рунду!» — вполголоса восклицали семеновцы. Они первые провозгласили «ура!» новому императору. Преображенцы все-таки ответили безмолвием. Поручик Ридигер штыками преградил путь императрице к телу мужа. А в то же время солдаты с ружьями наперевес бежали за каретой нового императора к Зимнему. Он не оставил брата Константина с матерью в Михайловском. Вдруг кому-то придет мысль их рассорить? Как-никак, отец скончался, и при весьма понятных обстоятельствах. Вдобавок великий князь Константин — вылитый государь, особенно профилем.

«Ну как тут быть?» — подумал сейчас Бенкендорф, невольно вспомнив события двадцатилетней давности и последний приезд императора Александра в Семеновский полк. Нет, в интуиции государю не откажешь. Он шел будто ощупью, но в каком-то, похоже, известном направлении. Влиянием одного Аракчеева сие объяснить нельзя. Император не единожды доказывал самостоятельность собственных поступков. Недаром он упомянул о великом князе Михаиле. Дружба между ним и Шварцем укреплялась с каждым днем — если не утром, то к вечеру или даже ночью великий князь в полку. Честность Шварца очень нравилась, при всеобщем-то российском воровстве. Великий князь подарил семеновцу лошадей, карету, мундир, шпагу, приглашал в гости и на прогулку. Шварц воспринимал покровительство бригадного командира как одобрение мерам. Недаром в павловские времена семеновские флигельманы любили повторять:

— Где нет строгости, там нет службы.

Солдатская служба в XIX веке

Бенкендорф спустился на первый этаж, где ждал фельдфебель.

— Ну что там стряслось? — спросил Бенкендорф. — Да не дрожи! Не трусь! Сядь, успокойся. Суриков, дай воды!

Суриков — мигом в каморку и со стаканом к Палею.

— Садись, коли велят.

У Палея стучали зубы о край стакана. Когда цоканье; немного стихло он сказал:

— Первая рота первого батальона, ваше превосходительство, заявила на вечерней перекличке претензию. И в десятом часу собрались в коридоре, требуя к себе капитана Кошкарева!

Рота его величества! Не может быть?!

— Рота его величества? Не может быть! — повторил вслух Бенкендорф. — Ружья под замком?

— Как положено, ваше превосходительство!

— Да разве это бунт? Так, недоразумение.

— Нет, бунт! Беды не миновать. Шумят сильно и кулаками махают. Идти отказываются по отделениям. Кричат: долой полкового командира! Измучил наше тело, измытарил душу. Капитана Кошкарева плохо слушают. А уж чего дальше вытворили — не могу знать! Я сюда кинулся. Извозчика распряг. Может, и до смертоубийства дошло.

— Хватит врать, Палей. Какое смертоубийство?! С чего?!

— Шумят сильно, ваше превосходительство.

— Да из-за чего весь сыр-бор? Я давеча был в полку: все тихо.

— Сами знаете, из-за чего, ваше превосходительство. За ружейной смотреть надо. Там замок — пальцем своротишь.

— Ладно. Возвращайся в казарму. Никому ни слова, что здесь был. Ясно? Поймают — выручу.

Он догадывался, из-за чего вышла история. Шварц, конечно, зверь. И неумный зверь. Охотник до тиранства. Грибовский докладывал Бенкендорфу, что семеновцы ропщут. Капитан Сергей Муравьев-Апостол на заседании тайного общества рассуждал о тяготах солдатчины, предрекая легкость, с которой они возмутятся, когда терпение лопнет:

— Сколь долго не лопается терпение — прямо удивительно.

Князь Трубецкой — надменный Рюрикович, мечтают щий первенствовать где угодно и в чем угодно, раздраженно бросил:

— Солдаты наши — ангелы небесные. Побежденные французы менее смекалисты и образованны, а пользуются большей свободой. Наш забит, зачумлен, голоден, с болячками на верхней губе от ядовитого клея — и молчит. Раб! Какой-нибудь неаполитанец или гишпанец давно бы приколол ротного! Нет, наш солдат — ангел.

Нынче и покажут, какие они ангелы! Но Шварца он согнет в дугу. Из-за него вся катавасия. Меры не знает, а великий князь потворствует. Он ахнет кулаком лошадь по морде — из нее дух вон! Стеснять семеновцев глупо. Тут равновесие надо искать. Как он еще в мае старался найти. Тогда едва ли не первые раскаты грома послышались. Спали солдаты на кроватях, нечего было на нары перекатывать. Пили чай из самоваров — кому мешало? Сукин сын Шварц, аракчеевец безмозглый. Ему в поселениях служить, а не гвардейским полком командовать. Если история наружу выйдет — а она выйдет, — трудно будет собственную правоту доказать. Слабоумный Васильчиков Шварца поддерживать начнет и попытается все объяснить требованиями службы. А здесь тоньше подойти надо. И обоих — долой! Император Александр, конечно, заподозрит заговор. Никогда не поверит, что неудовольствие вызвано жестокостями командира. Сквозь дымку смуты разглядит физиономии Трубецкого с глупыми книжками, Муравьева-Апостола с не менее глупыми рассуждениями, Тютчева с нелепыми республиканскими фантазиями и тронутого умом от исторических занятий молокососа Бестужева-Рюмина.

Через месяц после принятия должности Шварц довел офицеров до того, что они решили выступить совместно. Выбрали уполномоченного полковника Ефимовича. Батальонные командиры всегда чувствовали себя относительно независимыми и, случалось, говорили начальству правду в глаза. Шварц еще не имел никакого авторитета. После сходки на квартире Ефимовича полковник Обрезков, который выполнял среди офицеров ту же функцию, что фельдфебель Палей среди солдат, доложил Бенкендорфу, что батальонные командиры и ротные намереваются указать Шварцу сообща на пагубность его поведения. Семеновцам и в прошлом больше воли давали.

Бенкендорф стал перед дилеммой: как вмешаться, не затронув прерогатив Шварца! Воспользовавшись удобным предлогом, он оставил батальонных командиров после заседания в штабе и прямо спросил:

— Господа офицеры, объясните претензии, но без обиняков и маневрирования. Имейте в виду, что речь идет о полковом командире, предшествующая деятельность которого была одобрена государем.

Первым поднялся полковник Иван Вадковский. Вадковский пользовался в полку уважением. С десяток Вадковских числились семеновцами. Бенкендорфы, Вадковские, Шаховские считали полк своим.

— Ваше превосходительство, с первого дня полковник Шварц ввел непомерные и ничем не оправданные строгости, которые увеличили тяготы и без того нелегкой службы. Командиры батальонов решили с возможной деликатностью указать на то господину полковнику в личных беседах. В подобном шаге я не вижу ничего предосудительного.

Затем Вадковский привел примеры грубого обращения Шварца с подчиненными.

— Телесные наказания в полку давно отменены, а нынче опять в ходу фухтеля. Тесаком бьют плашмя по спине и ягодицам, отчего возникает угроза повреждений тела. Солдаты боятся идти к медику за помощью. Нарывы на плечах делают их непригодными к выполнению обязанностей. Сам господин полковник, особенно перед фронтом, ведет себя неподобающим образом. Ругает младших офицеров в присутствии солдат, чем подрывает дисциплину. Топает ногами, топчет шляпу, машет кулаками и даже грозит холодным оружием. Об остальных подробностях поведения полкового командира считаю неуместным здесь заявлять. Замечу лишь, что и у старослужащих нет теперь денег. Свидания с женами ограничены, на заработки ротные по приказанию полкового командира теперь не отпускают. Многие предметы — затяжные пряжки, ремни, шнурки и плетушки на кивер — нет возможности приобрести за свой счет. Между тем ваше превосходительство знает, сколь тяжел кивер с аршинным султаном, особливо на наших северных ветрах. Не только проверяет, крепко ли на груди затянуты ранцевые ремни, но резко всовывает палец под чешуйчатый ремешок, закрепленный намертво под подбородком, чем причиняет сильную боль солдатам. А насчет усов стыдно и упоминать!

Побледневший Вадковский закончил объяснения и сел. Ефимович добавил:

— Мела в два раза больше уходит, ваше превосходительство. Материя его не принимает, коробится, мнется, и срок носки при таком положении сократится намного. Люди не высыпаются, и оттого мускульная сила слабеет. Сейчас прежним запасом держимся, а летом такая качка пойдет, что не приведи Господь!

Бенкендорф понимал, что батальонные командиры имеют основания для недовольства. Их в первую голову на цугундер потянут. Он не Васильчиков — затыкать рот не станет. Однако поднимать историю рано. Аракчеев потребует разбирательства, смешает офицеров с грязью. И месяца Шварца не стерпели — закапризничали. Гвардейская служба полегче армейской или поселенной, что справедливо, но тоже не сахар. Военная машинерия должна работать безотказно. Тогда солдат на вражеский штык пойдет с улыбкой. Император с Аракчеевым сдружились в Гатчине. Они — гатчинцы, по-настоящему не воевали, понятия о жизни солдатской не имеют. Хорошо, ежели карту разбирают. Ну император еще туда-сюда, порох понюхал, а Аракчеев и батареей в бою не командовал. Бенкендорф всю войну рядом с солдатом прошел, иногда и впереди. Он вспомнил, как под Москвой предводительствовал оравой крестьян, шедших на француза с дубьем и вилами. Казак у него в отряде был один — неказистый, одет не по форме, сабля за кушак задвинута или на веревке болталась. Лошадей часто менял, приторговывая. Лошади отличные. В поиске — незаменим, легок, как птица, но хватка мертвая. Его кутасы перебирать не заставишь. Казак и есть казак! А воин замечательный! Но разве им объяснишь?! Они дальше развода в манеже ничего и видеть не желают. Ему прошлой осенью рассказывали, как Шварц в Калужском гренадерском полку велел солдатам снимать сапоги и церемониальным шагом — по стерне! Вот это да!

Полковник Обрезков в кабинете показал, как Шварц ложился на землю и лежал до тех пор, пока батальон не проходил мимо. Оказывается, смотрел, как солдаты носок тянут. Полковой командир, валяющийся на плацу в пыли, — картинка и для гатчинцев редкая, но служебное усердие превышало комизм ситуации. Император и Аракчеев хотя бы по краткости срока пребывания Шварца в полку станут на его сторону, что Васильчиков использует против Бенкендорфа. Император придет в бешенство, и голубой взор станет темно-синим. Так Бенкендорф и очутился в западне. Вадковского, Ефимовича, Обрезкова и других он решил успокоить, а дальше видно будет. Да, сейчас глупо поднимать историю, но осторожность соблюсти полезно.

— Я выслушал вас, господа, с вниманием. Удивление ваше и некоторое разочарование понятны. Я прошу вас, Иван Федорович, — обратился он к Вадковскому, — тотчас же оставить намерение обратиться к полковому командиру. Никакой пользы это не принесет, и избранная форма обращения сюда не годится. Батальонные командиры, на мой взгляд, обязаны успокоить ротных, унтер-офицеров и фельдфебелей и воздействовать на солдат обещанием грядущих улучшений. Если семеновцы сумеют потерпеть какое-то время, то вскоре смогут почувствовать счастливую перемену. В противном случае неприятностей не оберешься. Я обещаю обо всем известить Иллариона Васильевича, а вам настоятельно предлагаю не торопиться и не впадать в уныние.

Летом прошли инспекторские смотры. Сначала в полк приехал командир дивизии генерал барон Розен.

— Братцы! Есть претензии? — спросил он у правофлангового.

В ответ — гробовое молчание. Шварц смотрел в небо — будто не его касалось. Розен пожал плечами.

— У кого есть претензия, братцы? Ничего не бойтесь! Два шага вперед!

Опять гробовое молчание. Сергея Муравьева-Апостола только качнуло.

— Семеновцы, имеете ли жалобу? В последний раз спрашиваю!

После смотра барон специально подъехал к первой роте первого батальона и в присутствии капитана Кошкарева и полковника Вадковского сказал:

— Гренадеры! Не буду обманывать. Мне доложили, что среди вас есть люди, которые дурно отзываются о командире полковнике Шварце. Причем отзывы сии произносятся во всеуслышанье. Я не хочу верить подобным слухам. Вашим поведением вы докажете, должен ли я верить подобным слухам, противным чести роты его величества?

И вновь — ни звука. Капитан Кошкарев скомандовал:

— По отделениям направо, марш!

А нынче у этого Кошкарева гренадеры и взбунтовались. Вот тебе и ангелы!

В самом конце августа инспекторский смотр проводил сам Васильчиков. Ничего не говоря и не приветствуя встретивших его офицеров, он проскакал по плацу из конца в конец. Тихим угрожающим голосом задал положенный вопрос насчет претензий и жалоб. Недолго подождав, обронил:

— Вот так-то лучше!

И, повернувшись к сопровождавшим, процедил сквозь зубы и потом дважды повторил, чтобы услышали в первой шеренге:

— Если кто-нибудь выразит неудовольствие, тот умрет у меня под палками. Вас, семеновцев, давно надо было взять в руки.

Дней через десять великий князь Михаил присутствовал при разводе первого батальона и сделал выговор полковнику Вадковскому:

— Куда смотришь, Вадковский? Не видишь, что развод твой — дрянь. Нехорош твой развод! Не первый раз тебе указываю! Солдаты смотрят исподлобья! Вялость большая! Шевеление под ружьем! Что за черт, Вадковский?! Давеча церемониальным шли — как по палубе — качка в теле и неравенство в плечах. Не пьяны ли? Смотри, Вадковский, чтобы в последний раз! Предупреждаю!

Офицеры смотрели на великого князя с изумлением. При Потемкине никто не смел с ними обращаться подобным образом. Все помнили, что Васильчиков вынудил старшего брата Михаила великого князя Николая Павловича принести извинения командиру егерского полка генералу Бистрому. Затем он усовестил великого князя Николая Павловича после столкновения с командиром измайловцев Мартыновым и его офицерами. После того как офицер лейб-гвардии егерского полка Норов оскорбился на крик и движение великого князя, Васильчиков тоже вмешался, и великому князю пришлось признать себя виноватым.

Делая выговор, великий князь Михаил сжимал огромные кулаки, вращал глазами и ушел, не попрощавшись, грозно нахмурившись. И вот теперь опять в первом батальоне неспокойно. Бенкендорф привык к общению с солдатами и чувствовал, что дух полка изменился в худшую сторону. При Потемкине солдаты смотрели веселее, и взгляд выражал усердие. Преображенцы имели куда более бравый вид, а ведь семеновский гренадер славился некогда красотой и видной внешностью.

Теперь дело двинулось в не выясненном пока направлении. Любопытно, куда его повернет Грибовский? А нет ли тут и в самой вспышке руки членов тайного общества? Восстание или не восстание? Однако кровь пустить могут. И не пора ли вмешаться?

У страха глаза велики?

Официального донесения о вечернем происшествии в Семеновском полку Бенкендорф не получил и утром 17 октября. Он заподозрил, что фельдфебель Палей преувеличил случившееся. Часов в десять послал Сурикова за Грибовским. Тот явился незамедлительно. Бенкендорф внимательно посмотрел в лицо библиотекарю, но следов торжества или злорадства не обнаружил. А между тем пророчества Грибовского сбывались достаточно быстро. Ведь он требовал скорейшего уведомления императора о планах республиканских заговорщиков. Не является ли смута в казармах первой ступенькой к революции?

— Дошли ли до тебя слухи о шумном поведении семеновцев, Михайло Кириллович? — спросил Бенкендорф, едва Грибовский успел переступить порог.

— Да уж неделю назад беспокойство началось.

— Как так? — удивился Бенкендорф. — И ты молчал?

— Я как раз и не молчал, ваше превосходительство. Я докладывал вам и Иллариону Васильевичу и был им, кстати, отослан в полицейское ведомство. Вы велели составить список и подробный комментарий.

— Ты увязываешь деятельность тайного твоего общества с шумом, поднятым гренадерами в коридоре? Не желаешь ли приплести и франкмасонов?

— Кто, по вашему мнению, ваше превосходительство, начинает бунтовать? Не офицерам же с факелами бегать! По улице Сент-Антуан к Бастилии двинулась сперва буйная толпа черни. Дня два громили! И только потом появились у них начальники. А франкмасоны всегда при чем. Без них ни одна смута не случается. Иллюминатов тоже хватает.

— Послушай, Грибовский! Я тебя не про историю спрашиваю, а мнение о нынешних безобразиях.

— Помилуй Бог! Александр Христофорович! Какая это история?! Разрушение оплота французской монархии при нашей с вами жизни произошло. Вы уже в почтенном для дитяти возрасте находились. И вскоре в том Семеновском полку первый чин получили. Среди семеновцев масонов полным-полно.

Бенкендорф иронично улыбнулся: каков наглец! Однако пришлось стерпеть.

— Ну так что ты обо всем этом думаешь?

— Следовало ожидать возмущения. Гренадеры давно жаловаться решили. Вспомните, Александр Христофорович, с апреля ни одной декады не миновало, чтобы слухи тревожные от Шварца не достигали. А коварство всё замысла в том, что при вспышке постановили сообща поддержать ту роту, которая осмелится претензию заявить. Для шумной претензии в гнев войти особый надо.

Дверь отворилась. За спиной Сурикова мелькнула физиономия Палея.

— Заходите, — позволил Бенкендорф. — Что еще стряслось?

Палей вопросительно взглянул на Грибовского.

— Докладывай! При нем можно.

— А стряслось, ваше превосходительство, вот что. Вчера роты учились отдельно. Поэтому я и не присутствовал на плацу. Во второй роте ружейные приемы окончили и стояли вольно. Тут, как на грех, Шварц пожаловал…

— Ты врал, что в первой роте смута?! А сейчас вторая у тебя возникла.

— Точно так. Случай во второй, а зашумела первая.

— Это отчего же?

— Не могу знать, ваше превосходительство.

— Продолжай!

— Гренадер Бойченко за малой нуждой отлучился в сторонку. Стал во фронт не в полном порядке. Команда: смирно! Куда тут с мундиром возиться! Господин полковник в рожу Бойченке возьми да плюнь. Потом вдоль шеренги повел и приказал… Тут строй сломался. Господин полковник взъярился и начал раздавать наказания. По двадцать фухтелей отпускал даже тем, кто государевы отличия имел.

— И все?

— Все, ваше превосходительство! Фельдфебель Брагин перекличку отменил, стал составлять список зачинщиков и при рапорте капитану Кошкареву подал. Более ничего не знаю, ибо сюда поспешил.

— А что командир батальона? Доложил Шварцу?

— Не могу знать! Видел, как Кошкарев к нему метнулся. Беспременно доложил. Куда денешься! Особо стрелки кричат.

— То не могу знать! То беспременно доложил! Так доложил или нет? — рассердился Бенкендорф, до этого момента совершенно спокойный.

— Не могу знать, ваше превосходительство.

— Ладно, иди! И больше сюда до вечера ни ногой! Что теперь предполагаешь, Михайло Кириллович? Что посоветуешь?

— А ваше превосходительство какое мнение составил?

— Мое мнение, братец, при мне останется. Ты отвечай на прямо поставленный вопрос.

— Гасить огонь надо, пока не поздно. Военные меры принимать надо, в которых я не смекалист.

В дверях появился Суриков.

— Ваше превосходительство, полковник Шварц с рапортом.

Наконец-то! Бенкендорф взглянул на часы — половина двенадцатого. Если прискакал — значит, потерял надежду управиться. Бенкендорфу подобный тип офицеров не нравился. Высокое положение совершенно не отпечаталось на физиономии Шварца. Среднего роста кряжистый немец. Ни слова на родном языке, что очень нравилось Аракчееву.

— Зато без акцента! Батюшка, ваше величество, — бывало, говаривал он императору. — Я иноземцев очень люблю и ценю. Как не оценить! Они службу знают. Но солдату иногда непонятна команда. От сего разные неурядицы случаются. А тут и немец, и честен, и вожжи крепко держит, и фрунт понимает, и без акцента. Русский-прерусский, не подкопаешься!

«И впрямь, — думал Бенкендорф, разглядывая несколько месяцев назад фигуру Шварца, — много ли по-русски знать надо, чтобы скомандовать: «Больше играть в носках!» или «Прибавь чувства в икры!».

Шагистика, что русская, что прусская, одного требует. Глаза у Шварца небольшие, запрятаны глубоко. Кисти рук не соответствуют телу. Пальцы длинные, злые. Понятно, отчего причиняли сильную боль, когда просовывал указательный со средним под чешуйчатый ремешок кивера.

Шварц коротко доложил о неповиновении гренадер первой роты, заявленных претензиях, присовокупив, что велел Вадковскому по-прежнему наблюдать за порядком и ожидать дальнейших Приказаний.

— Совесть моя совершенно спокойна, ваше превосходительство.

— Очень хорошо, полковник. Я думаю, что все обойдется. Возвращайтесь в казармы и не выпускайте узду. Оружейные под замок. В коридорах проходы из одной роты в другую закрыть наглухо.

После ухода полковника Бенкендорф послал курьера к великому князю Михаилу с сообщением и просьбой без него в казармы не ехать. Сам же отправился к Васильчикову, по дороге обдумывая ситуацию и возможные последствия. Пророчества Грибовского после доклада Шварца показались мелкими и совершенно не страшными. Какая в России Бастилия?! Что за чепуха! У страха глаза велики. У нас Петропавловка, и вокруг тишина. Однако недооценивать случившееся не стоит, и полезно обратить все на пользу службе. Император должен понять, что с Васильчиковым и его противником Аракчеевым, с полковником Шварцем — человеком низкого ума и происхождения, с высокомерным Пирхом и прочими действующими лицами этой пьесы далеко не ускачешь и перед Европой этаким гоголем не пройдешь, несмотря на недавние парижские триумфы. Меттерних куда жестче дело ведет, а вместе с тем лоска да и толка побольше. Европейский порядок кулаками не установишь, хотя сила — основа любого порядка. А России необходим порядок, необходимы стройные установления. Без них тяжело здесь жить и служить невозможно. Одним масонским просвещением ничего не сдвинешь. Недаром Наполеон полиции первое место отводил. Без полиции закон править не в состоянии. Что есть основа свободы? Закон. Вот почему он из Франции свой проект привез, и Серж Волконский — либеральнее человека не сыщешь — с восторгом мысль Бенкендорфа принял и плодом доброй души и светлого разума назвал. Правил бы закон при сильной и открыто действующей полиции, доброхотов бы наподобие Грибовского не развелось без меры. Доносы бич, а без доносов да еще с балашовской или вязьмитиновской полицией, без твердых законов Россия и ее население станут легкой добычей бунтов и кровавых мятежей.

«Уже стала, — подумал он, когда входил в двадцать третий нумер по Литейному проспекту к Васильчикову. — Самое время мой проект перед государем возобновить и склонить его к воплощению».

Полет головы

Васильчиков лежал на канапе в парадном мундире, с орденами и лентой, до пояса прикрытый пледом. Узкие концы лакированных ботфорт, как заячьи ушки, торчали вверх.

— Что там у тебя произошло? — спросил он Бенкендорфа, напирая на местоимение. — Александр Христофорович, я ведь нездоров…

Бенкендорф сдержался, хотя полагалось, во избежание будущей неминуемой перепалки, указать, что происшествие более задевает командира корпуса и только во вторую очередь начальника штаба. Кто прогнал Грибовского, с предупреждением явившегося? Если бы засуетились да усилили надзор, не исключено, что и нынешних хлопот избежали бы благополучно. «Он не представляет себе размера неприятностей», — с каким-то раздражительным удовлетворением подумал Бенкендорф. Пытается себя оградить от ненужных волнений. И не желает даже поприсутствовать на авансцене.

Напрасный труд! Зачем с ним церемониться? Он редко ко мне прислушивался и что-то острил по поводу нашествия жителей Монбельяра и Лифляндии на Россию:

— Ежели с немцем иметь дело, так чистых кровей! А то не поймешь: немец, а с французского не слезает!

Но в лицо улыбался, открыто не противоречил, распоряжения не отменял и подчиненность Бенкендорфа не подчеркивал. Васильчиков был ему неприятен.

— Беда, Илларион Васильевич, первая рота в Семеновском взбунтовалась! Того и гляди, огонь на другие коридоры перекинется.

— Да ты что, Александр Христофорович! Как — взбунтовалась?!

Он сел на канапе, откинув плед, потом поднялся и опять сел. Бледность разлилась по физиономии.

— Что ты предпринял? Знает ли великий князь? Где он? Что значит — взбунтовалась?! Это неслыханно!

— Совершенно с вами согласен, Илларион Васильевич, но факт есть факт: открытое неповиновение в форме предъявления претензии на тяготы, не связанные с несением службы.

— И что ты предполагаешь?

— Что тут предполагать?! Дело ясное. Шварц с первого дня вызывал неудовольствие, особенно у офицеров. Выправка выправкой, но в лубки зачем ноги завязывать? Вадковского ругал, Ефимовича, Кошкарева, Муравьева… И при солдатах!

Васильчиков заметался по кабинету.

— Езжай, Александр Христофорович, в казармы. Узнай все, как есть, и наряди следствие. Шварца — пришли ко мне. В город никого не выпускать. Конногвардейцев, павловцев и егерей на казарменное положение. Генерала Бистрома направь сюда. Однако ни в чем правил прежнего порядка не изменять! Нельзя подавать нижним чинам повода к уверенности, что они своими требованиями могут сделать отмену во службе по своему желанию. Я им обещал, что умрут в случае ослушания под палками? И умрут! Батальонному передай: если кто из офицеров пикнет — сгною в дальних гарнизонах, а то и на каторгу упеку! Поезжай, ради Бога, Александр Христофорович, и осведомляй меня через верных курьеров. Великому князю воли не давай, иначе и в самом деле до бунта дойдет. Двигай все официальным порядком.

Васильчиков лег и вытянулся, накрывшись пледом. Лакированные ушки нацелились в разные стороны под углом.

— Орлову накажи строго, чтоб конногвардейцы, в случае чего, заблокировали казармы. Да сообщи от моего имени Милорадовичу и Горголи. Коменданта Петропавловской крепости уведоми.

Бенкендорф вышел из кабинета. Приказания Васильчикова раздували пожар. Вдогонку услышал пророческую реплику:

— Если не справимся, то по возвращении государя головы полетят!

Теперь события понеслись во весь опор и замелькали, как картинки в волшебном фонаре. Время превратилось в единый поток, и день слился с ночью. Бенкендорф послал за великим князем Михаилом, и они вместе явились в казарму. Выслушав доклад Вадковского, Бенкендорф велел построить роту повзводно в разных коридорах — стрелков в первом, гренадер в среднем.

— Солдаты! Семеновцы! — начал Бенкендорф, но не сумел продолжить, так как за спиной услышал шум.

Гренадеры желали присоединиться к стрелкам. Пришлось свести их воедино. Вадковский, воспользовавшись затяжкой, доложил, что и в прочих ротах неспокойно, а дурные примеры заразительны. Обстановка накалялась. Но Бенкендорф не отступил и ровным, мощным голосом предложил солдатам принести жалобу по всей форме. Выслушав, сказал:

— Солдаты, вы нарушили присягу открытым неповиновением начальству. Жалобы будут рассмотрены в надлежащем порядке. Но к шести часам зачинщики шума и смуты должны быть названы поименно.

Стрелки и гренадеры сломали строй, окружив Бенкендорфа.

— Ваше превосходительство, за что? Присяги мы не нарушали. Тиранство полкового нет мочи терпеть!

— Молчать! — топнул ногой Бенкендорф. — Направо кругом! Стать в строй.

Он ввдел перед собой красные от ярости лица, черные провалы ртов.

— Стыдно, капитан Кошкарев, стыдно! И это первая рота?! Молчать! Назад! В строй! Смирно! Фельдфебель! Фамилия?

— Брагин, ваше превосходительство!

— Через два часа перепишешь зачинщиков и подашь при рапорте полковнику Вадковскому.

И он повернулся на каблуках с возможной для бывшего кавалериста четкостью. Печатая шаг, в сопровождении великого князя покинул первый коридор, оставив стрелков и гренадер в растерянности и смятении. Они отправились на Литейный к Васильчикову. Бенкендорф послал курьеров к генералам Орлову и Бистрому. Васильчиков крепко напуган и может заколебаться. Тогда на первый план он выдвинет Бенкендорфа и прикроется им. Нет, здесь надо действовать решительно. Он на мгновение смежил веки и увидел, как его собственная голова отделилась без боли от тела, поднялась воздушным шаром и двинулась, гонимая ветром, над домами. Он открыл глаза. Полет головы произвел тягостное впечатление. Вернется государь — головы полетят! И опять утонет он в толпе придворных. Не удержится, как в детской игре «король на горке».

У Васильчикова заспорили: что делать? Великий князь, считал, что розгами можно ограничиться. Расформировать оба взвода, а то и всю роту, и растыкать по остальным. Как командир бригады, в которой вспыхнула смута, он перед братом первый в ответе. Государь подозрителен, мало ли что! Братья Бонапарта какую оппозицию благодетелю чинили?! Нет, Михаил первый в ответе! И тогда опять на авансцене события он, Бенкендорф. Себя обойти он не позволит. Хватит!

Восстание ангелов

— Первую роту арестовать и в крепость! — решительно сказал Бенкендорф. — Особо опасных зачинщиков по казематам. Бунт задушить в зародыше.

Сейчас Васильчикову сложнее. Арест — военная операция. Роту надо перегнать с Загородного проспекта в крепость. Незамеченным это не останется. Тут по-разному случиться — может.

После короткой дискуссии постановили роту изолировать.

— Передай Вадковскому, — распорядился Васильчиков, прямо взглянув в глаза Бенкендорфа, — пусть приведет роту к штабу. Пусть объявит солдатам, что я болен и требую их к допросу.

Бенкендорф попросил великого князя вызвать Вадковского и лично сообщить указания Васильчикова. Роту надо провести по городу, когда стемнеет. Однако слухи поземкой уже понеслись по Петербургу. Тем временем Васильчиков сместил Шварца и назначил на его место генерала Бистрома, к которому государь особо благоволил. К Бистрому и в гвардии относились хорошо. Вадковский пришел вместе с ротой в положенный срок. Васильчиков и Бистром ждали на первом этаже штаба. Бенкендорф заранее приказал отпереть и осветить Манеж. Солдат провожала молчаливая толпа. Никто ничего не понимал, чуяли только, что нехорошо у семеновцев. Однако никто не знал, что в Манеже Бенкендорф заранее распорядился спрятать две роты Павловского полка.

— Семеновцы, — обратился к солдатам Бенкендорф, — с вами будет сейчас говорить командир гвардейского корпуса генерал-адъютант Васильчиков. Чистосердечное раскаяние облегчит участь тех, кто нарушил присягу. Советую вам прибегнуть к милости его превосходительства.

Как только стрелки и гренадеры очутились в Манеже, их окружили павловцы. Бенкендорф велел Вадковскому отделить флейтистов, барабанщиков и унтер-офицеров и вывести наружу.

Васильчиков довольно спокойно выразил арестованным порицание и дал понять, что они будут отведены в крепость под конвоем… Воцарилась гробовая тишина. Бенкендорф подумал, что если бы кто-то руководил возмущением, то приказ Васильчикова вызвал бы не страх, а гнев. Однако солдаты молчали понурив головы.

— Полковник Вадковский и капитан Кошкарев, обратитесь к роте с требованием, немедленно выдать зачинщиков.

В ответ — ни звука.

— Упрямство и отсутствие истинного раскаяния определило вашу участь, семеновцы! Кругом! Шагом марш! — скомандовал Бенкендорф, и почти вся рота, окруженная павловцами, по коридору, образованному толпой, вышла из Манежа и вступила на площадь.

Отсюда путь лежал к Неве. Когда Бистром и великий князь Михаил уехали, Бенкендорф, помогая Васильчикову сесть в коляску, медленно произнес:

— Я обязан вам заметить, Илларион Васильевич, что с назначением генерала Бистрома командиром Семеновского полка не могу согласиться. Сперва мы должны были восстановить порядок всеми способами, какие находятся в нашей власти.

Васильчиков на секунду застыл, и Бенкендорф почувствовал, как его тело напряглось. Затем Васильчиков тяжело опустился на сиденье и злыми глазами уставился перед собой.

— Вы, ваше превосходительство, уволили Шварца до того, как было наказано самое важное преступление — нарушение субординации. Следовало повременить осуждать Шварца. Непризнание в его лице авторитета власти есть более страшное преступление, чем все выходки сего незадачливого начальника. Нам еще предстоит расхлебывать заваренную им кашу!

Васильчиков велел ординарцу Храпову поднять подножку, сурово посмотрел на Бенкендорфа и ничего не возразил.

— На Литейный! — кинул он раздраженно.

Бенкендорф отступил назад и приложил два пальца к шляпе. «История только разворачивается, — подумал он, — и надо позаботиться о будущем!»

Петербургские ребусы

Тайны мадридского двора в конце концов становятся известны испанцам. Тайны петербургского остаются для русских за семью печатями. Если русские что-либо и узнают, то через сотни лет. Тайны петербургского двора оберегаются строго, и их обычно приходится разгадывать, как ребусы. А ребус это не кроссворд. Здесь мало угадать слово. Надо иметь фантазию, соединяя знаки, буквы и всякие фигуры. История России и есть ребус, расшифровка которого вернее и удачнее делается с помощью домысла, а не факта, сокрытого навечно в сгущенной заинтересованными лицами тьме.

На другой день Васильчиков послал в Троппау донесение, составленное в мягких и успокоительных тонах. Виновным во всем сделал полковника Шварца. А раз так, то и беспокоиться особо нечего. Шварц — креатура Аракчеева и великого князя Михаила. Они добивались устранения Потемкина, к которому благоволил государь. Вот и добились! После Карла Крюднера семеновцы при Потемкине хоть вздохнули. Но фортуна к ним опять повернулась спиной.

В рапорте, посланном с фельдъегерем, Васильчиков сообщил государю, что подробности передаст на словах через адъютанта ротмистра Чаадаева. Расчет при выборе посланца у Васильчикова имелся. Чаадаев находился в прекрасных отношениях с великим князем Константином Павловичем. Великий князь Николай Павлович проявлял к ротмистру повышенное внимание и много времени проводил в его обществе. Чаадаев пользовался отменной репутацией среди офицеров лейб-гвардии гусарского поляка. Кроме того, он был когда-то ахтырцем, а Васильчиков подчиненных по Ахтырскому гусарскому полку никогда не забывал, тем более такого прекрасного и храброго офицера, как Чаадаев.

Кандидатуру Чаадаева считал самой подходящей и Бенкендорф. Во-первых, бывший семеновец. Ему судьба полка не будет безразлична. Во-вторых, как масон он постарается смягчить гнев государя. Быть может, государь пожелает проявить при Чаадаеве лучшие свойства характера. Васильчиков ценил не только манеры ротмистра, но и опытность. Чаадаева он взял с собой и когда отправился в казармы.

Солдат пытались усовестить и днем и ночью. Но ни речи Милорадовича, ни обращение Потемкина — ничто не подействовало. Обстановка в казармах грозила обернуться настоящим бунтом. Солдаты второй роты выбежали в коридор с возгласами:

— Нет государевой роты! Она погибает!

— Государева рота погибает напрасно!

— Все мы виноваты!

На полковой двор выбежали три роты:

— Ежели намерены хватать, пусть всех хватают!

— Всем нам один конец! Не отдадим государевой роты!

Если славящиеся дисциплиной солдаты фузелярной роты поднялись, значит, задело за живое. Командир третьей роты капитан Сергей Муравьев-Апостол не сумел их удержать. Вадковский кинулся к Бенкендорфу. Тот был настроен решительно.

— Послушай, Иван Федорович, совета. Скачи к Васильчикову. Я — начальник штаба, а не корпусной. Ты сам говоришь, что перед госпиталем черт знает что творится! Чему они радуются?! Каковы их намерения? Ночью, когда я приказал построиться, зачинщики из задних рядов помешали навести порядок. Я настаиваю на самых крутых мерах. Полк целиком — под арест и в крепость. И Шварца арестовать, найти и арестовать! Хорош полковой! Где отсиживается?

— Ваше превосходительство, Александр Христофорович! — взмолился Вадковский. — Не трогайте полк! Зачинщиков надо оставить в крепости. Остальных возвратить в казармы.

— Ну уж нет, Вадковский! Я подам голос Васильчикову, чтобы арестованных из крепости не выпускать. Милорадович, как военный генерал-губернатор, стращал их Кавказом. Ну и что они ответили сему храброму и заслуженному воину? «Пойдем, когда отдадут нам государеву роту!» Граф — мой друг. Он не станет ни преувеличивать, не преуменьшать.

Васильчиков решился поехать к семеновцам и взял о: собой Чаадаева, вызвав обиду старшего адъютанта Лачинова. Но и здесь у Васильчикова имелся расчет. Чаадаев со многими офицерами полка в приятельских отношениях, и его появление рядом сыграет в руку корпусному. Лачинов — брат корнета Владимира Ланского, убитого недавно на дуэли Анненковым. Ланской — лейб-гусар, Анненков — кавалергард. Семеновские офицеры и тех, и других не очень жалуют. Чаадаев человек благородный, именно такой адъютант сейчас и нужен Васильчикову. Пусть собственными глазами убедится в том, что происходит в казармах, перед поездкой к государю.

В карете по дороге в казармы Чаадаев сказал корпусному командиру:

— Général, pour que le soldat soit ému, il lui faut parlera sa langue.

— Soyez tranquille, mon cher, la langue du soldat me familiére, jái servi à l’avant garde[50],— ответил Васильчиков.

Прощаясь с Бенкендорфом, Чаадаев мрачно заметил:

— С солдатами пора бы научиться разговаривать. А мой дурак только их разъярил. Не стоило егерям ломиться в казармы, а Алешке Орлову стращать безоружных конногвардейцами. Зачем он с обнаженной саблей ввиду семеновцев учил полк, как рубить непослушных? Того и гляди, гвардия переметнется на сторону смутьянов. Что тогда?

Бенкендорф знал, какие слухи распространяются среди солдат — измайловцев и преображенцев. Он слышал, как солдаты о революции в Гишпании толковали. Палей доносил:

— Революция в Гишпании, по ихнему мнению, ничто в сравнении с тем, что способна произвести гвардия. Ежели взбунтуемся — ночью на нарах шепчутся, — все вверх дном поставим! Мы не Гишпании чета! Про Гишпанию, ваше превосходительство, крепко мысль засела. И ту мысль криком из башки не выбьешь. Они Шварцеву квартиру не тронули. Мундир его порвали. Воспитанника бросили в воду. Тут дела не шуточные. Ежели Шварц в навоз бы не зарылся разорвали.

Бенкендорф вызвал Грибовского вечером.

— Садись, Михайло Кириллович, ты человек умный и осведомленный. Какой совет подашь сейчас?

— Сейчас советы подавать поздно. Сейчас ваше превосходительство постараются козлом отпущения сделать. Нехорошо, что корпусной то отсутствовал, то болел. Недаром сплетня идет, что распря между вами. В отсутствие государя всегда так. Когда он за порог, здесь революционные пузыри черти выдувать начинают. Солдат непременно кто-то подзуживает. Утихнуть страстям не дают. Офицеры добреньких из себя строят. Вот в чем вся загвоздка.

Бенкендорф понимал, что на одном недовольстве строгостями Шварца столь согласное движение в ротах долго бы продержаться не сумело. Грибовский далеко не дурак. Действительно, офицеры проявляли некоторую нейтральность. Брат убитого под Фридландом Владимира Бестужева-Рюмина Михаил, которого он сам перевел из кавалергардов в семеновцы и здесь не в очередь превратил из эстандарт-юнкеров в подпрапорщики, невзирая на экзальтацию и увлечение книжками, а не службой, стоял у стены, когда взвод его бесновался, будто прикосновенности к происходящему не имеет.

Бенкендорф возмущенно крикнул:

— Что же вы, подпрапорщик, стоите с отсутствующим видом?

Бестужев приложил два пальца к шляпе, словно не расслышал, но знак уважения отдал. Когда Бенкендорф вновь взглянул в ту сторону, молодой офицер исчез. Вадковский и не скрывал собственного отношения к крутым мерам. Капитан Кошкарев, с которого все и началось, список фельдфебеля Брагина вроде потерял. А лицо Сергея Муравьева-Апостола лучше длинных речей само за себя говорило. И ни один поперек не кинулся. Генералы перед фронтом толпой окружены, а офицеры как бы в сторонке и более вид выказывают осуждающий.

— Ты Бестужева-Рюмина знаешь? Что о нем полагаешь?

— Он в тайном обществе, ваше превосходительство, не замешан. Но вот с Долгоруким и Муравьевым-Апостолом в дружеской связи и на короткой ноге. Направленность мысли опасная и республикой постоянно интересуется, а также любит рассуждать в нервическом тоне о газетных сообщениях. Не удивлюсь, если вскоре обнаружу, что кое-где И состоит. Любит повторять втихомолку: «Ах, лучше смерть, чем жить рабами, вот клятва каждого из нас!» С солдатами ласков без всякой меры. Знаменитых ученых воспитанник: Сен-Жермена, Зоненберга, Шрамма, Ринардиона, Мерзлякова, Цветаева, Чумакова и Каменецкого. Уроки их хорошо усвоил, да не впрок ни себе, ни другим. Круче надо, ваше превосходительство, брать, и с первого шума!

— Но два батальона сегодня отправлены в финляндские крепости Свеаборг и Кексгольм. Куда уж круче!

— Поздненько, ваше превосходительство. Был бы корпусным Алексей Андреевич, он бы накануне отправил. Вот для чего тайный надзор нужен. И не просто за офицерами.

— Ты меня взялся учить? — засмеялся Бенкендорф.

— Отнюдь, ваше превосходительство. Я хотел вас предостеречь, ибо без вины будете виноватым и за снисходительность пострадаете. Доброта до добра не доведет.

— Это ты верно заметил. И вообще: как ловко ты формулируешь!

— Я не только формулирую, но и тщательно собираю основательные сведения. Собранные воедино, они представляют яркую картину тайного заговора против правительства и лично против государя.

— Значит, ты считаешь, что семеновцев кто-то науськивает?

— Не только я подобное утверждаю. Невозможно, чтобы несколько сотен людей действовали согласно без особенного руководства. Ведь речь идет о солдатах, привыкших к повиновению.

Ошибка австрийского Макиавелли

Позднее Бенкендорф узнал, что генерал-адъютант Закревский сообщал патрону князю Волконскому и через него императору Александру о тревожном состоянии петербургского гарнизона. Его донесения резко противоречили успокоительным депешам Васильчикова и самого Бенкендорфа. По сути, Закревский заронил в душу государя сомнение. Несколько лет состоя в должности дежурного генерала при Главном штабе, он хорошо знал, что происходит в войсках. Не может быть, чтобы солдаты без чьей-либо подсказки отважились принести претензию. Никогда ничего похожего в русской армии не случалось. А когда случался грех, то за спиной смутьяна обязательно маячила фигура прапорщика или поручика, наделенного амбициями сверх всякой меры. Они, эти либералы, действовали исподтишка. Неодобрительно относился Закревский и к роли Васильчикова. Нельзя было передоверять разбор возникшего дела Бенкендорфу и великому князю Михаилу, которые действовали с оглядкой на корпусного.

Словом, недоброжелателей и критиков хватало.

С трепетом Бенкендорф ожидал возвращения фельдъегерей с депешами и Чаадаева. Его поездке в гвардейском штабе придавали первостепенное значение. От Чаадаева зависело преподнести происшествие таким образом, чтобы князь Меттерних и прочие не сумели бы взять верх над государем, который водворил в Европе мир, спас их от Наполеона, объединил в Священный союз и которого они в благодарность не раз предавали и пытались уязвить. Мнение иностранцев теперь, когда император почти постоянно находился за границей, во многом определяло отношение к тому, что происходило внутри страны. Когда Чаадаев поздоровался и князь Волконский его отрекомендовал, государь спросил:

— Иностранные посланники смотрели ли с балконов, когда увозили Семеновский полк в Финляндию?

Он, конечно, не знал, какие толпы сопровождали солдат по пути к гвардейскому штабу и что творилось на площади перед госпиталем, который он посетил перед отъездом.

— Ваше величество, ни один из них не живет на Невской набережной.

— Где ты остановился?

— У князя Меншикова, ваше величество.

— Будь осторожнее с ним. Не говори о случившемся с Семеновским полком.

Чаадаев поразился — Меншиков был начальником канцелярий Главного штаба. Да и просьба государя имела мало смысла, так как он сам незамедлительно поделился с Меттернихом сведениями, которые накануне фельдъегерь доставил из Петербурга. Однако Чаадаев решил, что голову над сей загадкой не нужно ломать. Возможно, реплика государя вызвана сиюминутным настроением или раздражением, какое он иногда испытывал к окружающим. По возвращении в Петербург Чаадаев подробно рассказал о впечатлениях Бенкендорфу. Меттерних не придал никакой важности семеновской истории. Положение в Неаполе и во всем Пьемонте было куда тревожнее. Там действительно назревали революционные события. Невероятно, чтобы в России, где со времен пугачевщины ничего не происходило и не могло произойти, вдруг возмутился полк, ранее преданный императору и два десятилетия назад посадивший его на престол.

Меттерних известен осторожностью и умением нащупать зерно политической ситуации.

— Было бы слишком, — сказал Меттерних государю, — если бы радикально настроенные офицеры могли располагать у вас в России целыми полками и распоряжаться ими по своему усмотрению. Происшествие не стоит выеденного яйца.

Впервые Бенкендорф усомнился в прозорливости австрийского Макиавелли. Он обладал сведениями иного порядка. И успокоительная нотка, привнесенная Чаадаевым, ничуть его не поколебала. Грибовский с завидным; упорством почти каждодневно твердил:

— Есть зародыш беспокойного духа в войсках, особенно в гвардии… — как здесь Бенкендорфу не вздрогнуть, когда он начальник Гвардейского генерального штаба, — …прильнувшей, так сказать, от иноземцев во время нахождения за границею и поддержанной стечением разных обстоятельств. Но войска сами по себе ни на что не решатся, а могут разве послужить орудием для других.

«Другие» и есть радикальное офицерство, действующее исподволь. В министерстве иностранных дел Кочубея иначе смотрели на случившееся. Они, разумеется, подсовывают государю успокоительное: когда бы семеновцы действовали по наущению, то держались бы иначе. Революционный опыт показывает, что войска, подталкиваемые вождями, держат себя нагло и вызывающе, стремятся захватить оружие и шлют агитаторов в остальные части, призывая к восстанию, а не изъявляют покорность при аресте и мирно шествуют в крепость.

Размышляя о петербургских событиях, Бенкендорф пришел к выводу, что они хоть и опасны, но возникли стихийно, правда, показав кое-кому правильность расчета на недовольство нижних чинов и симпатию к ним городской черни. Вдобавок Палей доставил несколько прокламаций. Две или три нашли еще ранее в преображенских казармах. Там довольно грамотно излагались причины и назывался главный виновник всех неустройств в России.

Государь!

Автор прокламации вспоминал, при каких обстоятельствах император был возведен на престол.

Васильчиков с фельдъегерем послал прокламации государю. Бенкендорф считал, что это вынудит прибегнуть к крайним мерам, а меры надобны строгие, но не крайние. Теперь в Троппау убедились, что семеновцы действовали под влиянием членов тайных обществ. В первых числах ноября государь отправил приказ в Петербург, положивший конец существованию Семеновского полка.

Последние месяцы 1820 года и первая половина следующего миновали очень быстро. Они принесли массу неприятностей и ни минуты отдохновения. Бенкендорф приезжал в здание штаба с петухами и уезжал поздним вечером. Князь Волконский как начальник Главного штаба Его Императорского Величества требовал подробных отчетов. Отправка раскассированного полка занимала много времени. Хозяйственные заботы и мелкие придирки злили Бенкендорфа. В середине ноября дежурный генерал Закревский официально уведомил Бенкендорфа, что нижние чины будут лишены на всем пути следования мясного довольствия. Они приравнены теперь к обыкновенным армейским солдатам. Офицерам пришлось собирать деньги. Солдатские жены рыдали, дети хныкали, деньги таяли, неразбериха увеличивалась. По приказу государя была учреждена специальная комиссия, которую возглавил генерал Алексей Орлов, принимавший непосредственное участие в семеновской истории. Невзирая на давление Аракчеева, полковника Шварца судьи определили лишить жизни. Разбирательство было достаточно суровым, и Бенкендорф несколько раз давал объяснения. Между тем мнение общества острием своим было направлено против Васильчикова. Одни порицали за проявленную мягкость, растерянность и стремление переложить ответственность на подчиненных, другие винили за суровость и неоправданные угрозы по адресу солдат: дескать, зачем грозил, что умрут под палками, третьи выражали недовольство, что гнев обрушился лишь на солдат, а полагалось наказать офицеров, ограничившись распределением провинившихся нижних чинов по соседним ротам. Генерал-аудитор Булычев вообще вынес неожиданное мнение, согласно которому получалось, что солдатам нельзя вменять в вину содеянное. В законе нет запрещения приносить жалобы не на инспекторском смотру. Суды следовали за судами. Капитана Кошкарева и полковника Вадковского отправили в крепость, и судьба их оставалась неизвестной. В конце января началось формирование Семеновского полка нового состава. Предлагалось на должность командира назначить полковника Сергея Шипова, брата преображенца Ивана Шипова. Однако Шиповых не раз упоминал Грибовский. Он напирал на то, что Иван Шипов участвовал в важной сходке членов «Союза благоденствия» на холостой квартире Федора Глинки в самом начале 1820 года. Пестель сговорился с Никитой Муравьевым, и оба провели постановления о введении в России республиканской формы правления. Николай Тургенев воскликнул: «Le président sans phrases!»[51]

Иван Шипов его расцеловал. Однако брат за брата не ответчик.

— Помилуйте, ваше превосходительство! Что значит не ответчик? Братья Шиповы одного поля ягода. И тот и другой члены Коренного совета! Что с того, что Сергей Шипов на совещании у Глинки не присутствовал? Велика ли важность! Братья имеют злой корень. На другой день Иван у себя собрал заговорщиков. И где?! В Преображенских казармах!

Грибовский говорил с невероятным упорством. С конца декабря он фактически осуществлял тайный надзор над офицерами гвардии. Васильчиков отправил князю Волконскому проект учреждения тайной военной полиции. Сведения, полученные от Грибовского, он не переслал императору. Оказалось, что Гвардейский генеральный штаб не располагает тайным шифром. Если сведения о заговорщиках случайно попадут к иностранцам, скандал неминуем. В конце декабря Васильчиков наконец отправил через Бенкендорфа в Лайбах усовершенствованный проект создания тайной военной полиции. Император вскоре утвердил его и назначил Грибовского возглавлять ведомство, на которое возлагались определенные надежды.

Кто виноват?

Ведомство состояло из людей, небольшого помещения на первом этаже и нескольких столов и стульев. Помещение полагалось содержать в порядке, столы, стулья и шкафы надо было приобрести.

— Где взять денег на этих мерзавцев? — спрашивал Бенкендорфа Васильчиков. — Мерзавцам приходится хорошо платить. Пока я трачу средства из собственной шкатулки.

Бенкендорф предложил проводить деньги по другому ведомству. Грибовский запротестовал:

— Упаси Боже, ваше превосходительство! Сие станет немедленно известно. Какой-нибудь чиновник проболтается. А дело требует непроницаемой тайны. Непроницаемой! Между тем тайна нарушена. Наши карбонарии понимают обреченность своей затеи и пуще огня страшатся постороннего глаза. Я имею сведения, что преступное сообщество собралось теперь в Москве. Сведения, ваше превосходительство, наивернейшие. И в самом центре сошлись, в Староконюшенном переулке на квартире братьев Фонвизиных. Ужасные заговорщики! Из Кишиневской и Тульчинской управы прибыли гонцы. Михайло Орлов говорят, призвал к восстанию. Полковник Граббе догадался, что здесь в гвардейском штабе имеются данные по поводу незаконных сборищ. Решено «Союз благоденствия» фиктивно распустить и набрать новых людей, чтобы отсеять возможных агентов правительства. Каша заваривается, ваше превосходительство, серьезная и крутая. Как бы не обжечься, расхлебывая! Орлов бьет копытом и крепко ругается, выказывая собственное несогласие с медлительными и осторожными товарищами. Он, как и Граббе, считает, что правительству все известно. Не через брата ли он случайно выведал тайну сию? Вот почему я требую совершеннейшего мрака в этом деле.

— Хорошо. Согласен. Рассуждаешь трезво. Однако палку не перегибай. Уж больно ты подозрителен.

— Да как не быть подозрительным! Слухи ходят, что Сергей Шипов будет назначен в Семеновский полк. Без Иллариона Васильевича и вас сие немыслимо. Иван Шипов среди отпетых республиканцев. Как ни повернется, братья в выигрыше. Михайло Орлов жаждет кровавой расправы и со дня на день грозит поднять революцию. Его брат Алексей дураков семеновцев палашами учил. Как ни повернется, опять Орловы в выигрыше. Братья Тургеневы — один служит верой и правдой царю и отечеству, другой Гишпанию хвалит. Кричит: ура гишпанскому народу! Я сам слыхал, как он заявлял: слава тебе, славная армия гишпанская! Везде республиканский у нас дух витает, что для России пагубно! Какие еще вам доказательства нужны, ваше превосходительство?! И при всем при том копейку не вышибешь на поддержание порядка. Как понимать такое?

— Ты, Михайло Кириллович, свои сентенции изложи на бумаге. И распишись. Когда государь возвратится, ознакомим его в мельчайших подробностях. Сергей Шипов будет назначен командиром семеновцев, и его ты в бумаге не упоминай. Он человек твердый и пользуется моим доверием. Я думаю, что ни при каких обстоятельствах присяги не нарушит.

В данном случае Бенкендорф оказался дальновиднее собеседника. Сергей Шипов сохранил верность правительству и не запятнал Георгиевские знамена старого полка.

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Но и вы ко мне прислушайтесь. Возня наших местных карбонаров неспроста. Отсутствие государя дурно влияет на умы незрелой молодежи. Есть слух, что он желает царствовать в Европе, для чего и учредил Священный союз.

— Для чего учредил — не твоего ума дело, Грибовский. Я обещал тебе доставить бумагу в собственные руки государя и доставлю, как только он появится в России.

Поздней весной император Александр возвратился в Царское Село. Более полугода он почти ежедневно занимался семеновской историей. Его не покидала мысль о том, что в смуте повинны вовсе не солдаты и даже не офицеры, а какие-то силы извне. Вот и Алексей Андреевич похожего придерживался мнения. Военные поселения ни разу не выказывали недовольства по собственному усмотрению. Всегда там присутствовало постороннее влияние. Негодяй Каразин не последнюю скрипку сыграл. Запереть его в Малороссии навечно, чтобы в столицу и носа не показывал. Нет, без него здесь не обошлось. Кто скрывался под подписью на прокламации «Единоземец»? Не Каразин ли? Сын века Просвещения? Не он ли внушил офицерам вредные мысли? Семеновская история как лучом света озарила тех, кому государь доверял и на кого надеялся. Славно себя показали лишь Алексей Орлов и Левашов. Верные люди! А Бенкендорф? Бенкендорфа я облагодетельствовал, дал возможность наконец проявить себя в полную силу. Начальник Гвардейского генерального штаба! Моя опора! Опора трона! И его я прочил на место Васильчикова! Он главный и первый виновник! Растяпа! Куда смотрел?! Сколько людей из-за него пострадало. Нерасторопен, проморгал смуту и позволил вспыхнуть пожару. Соперничал с Васильчиковым вместо того, чтобы затоптать разгорающийся костер. Выставил меня в неприглядном свете перед Европой. Как же так?!

Васильчиков сдаст должность, за ним последует Бенкендорф. И никакого прощения. В секретных замечаниях собственно для сведения одного генерал-адъютанта Васильчикова, писанных им собственноручно, раздражение против Бенкендорфа вылилось в конкретную и угрожающую форму коварного вопроса, на который он так и не получил ответа: «Почему начальник штаба гвардейского корпуса, в отсутствие генерал-адъютанта Васильчикова, не знал в подробности, что делалось в Семеновском полку, говоря часто, что, по сведениям его, везде тихо и хорошо идет?»

Васильчиков ответил государю на каждый вопрос лаконично и четко. Только этот — восьмой по счету — пропустил загадочно. Действительно — почему? Он Шварцу не друг, скорее наоборот. В чем тут причина? Не происки ли бывших братьев-масонов? То, что Чаадаев как-то подливал масло в огонь, — несомненно.

Рощи и сады Царского Села покрывала яркая густая зелень. Лето предвещало быть теплым, и он мечтал здесь обрести душевное спокойствие. Он поедет к Аракчееву в Грузино и там славно отдохнет. Итак, полностью надеяться можно лишь на Орлова, Левашова и Аракчеева. Он недаром сердцем прилепился к этому человеку с тяжелым и мрачным лицом, холодным и внимательным взглядом и странной манерой изъясняться на русском языке, впадая в раздражающую государя простонародность. Неученый дворянин, а какой ум!

В начале июня он принял Васильчикова, который выложил прямо в кабинете все, что знал о семеновской истории. Затем разговор зашел о сообщении, сделанном Грибовским.

— Илларион Васильевич, за кого ты меня принимаешь? Неужели ты полагаешь, что какой-то там библиотекарь может мне сообщить некую новость. Я все вижу сам и для того выработал свои способы. Помню, в молодости после того, как на меня свалилась тяжкая ноша правления, Депрерадович доложил, что многие офицеры пренебрегают формой. Пусть их ходят как хотят. Еще легче будет распознать порядочного человека от дряни! Запомни: я все вижу сам!

— Государь, однако нельзя оставить без внимания полученные сведения. Эти люди опасны.

— Они получат свое, Илларион Васильевич. Но я не желаю быть жестоким. Ты служишь мне с начала моего царствования и лучше других знаешь, что я разделял и поощрял эти мечты и… заблуждения. Нет, не мне быть жестоким!

На следующий день он принял Бенкендорфа. Взял в конверте бумаги Грибовского и спрятал в ящик. Беседы не получилось.

— Иди и служи, генерал Бенкендорф. Не считаю тебя виновником, но виню в неосмотрительности и отсутствии настоящего рвения. Огорчен!

На обратном пути Бенкендорф подумал, что по возвращении в штаб его будет ожидать царский рескрипт с новым назначением или даже отставкой, однако ошибся. Приказом от первого декабря 1821 года он был переведен на должность командира Первой кирасирской дивизии. Елизавета Андреевна обрадовалась:

— Я очень довольна. Теперь мы поедем в Ревель и наконец отдохнем по-настоящему. Ты давно хотел посмотреть мызу Фалль. Прекрасно, если мы сумеем ее приобрести.

Иногда служебные неудачи позволяют более полно ощутить семейное счастье. К тому времени Бенкендорф был отцом пятерых дочерей. Старшим он дал свою фамилию и относился к ним с подчеркнутой любовью. Служебный афронт весьма, конечно, некстати, но надежды не исчезли.

Да иначе и быть не могло! Гвардия еще до возвращения императора готовилась к походу в Литву. О маневрах велись споры давно. Однако, как только стало известно, что государь приедет в конце мая, преображенцы и измайловцы покинули Петербург. Маневры определили провести возле местечка Бешенковичи. Бенкендорф мотался из Витебска в Петербург и обратно. Внешне император не выказывал гвардии неудовольствия. Он даже принял приглашение от офицеров к обеденному столу. На другой день Бенкендорф узнал о присвоении ему чина генерал-лейтенанта. Это было признание заслуг начальника штаба при подготовке торжественного смотра войск. Перед перемещением на новую должность Бенкендорф ничего не подозревал. А между тем приказ о замене Васильчикова генерал-адъютантом Уваровым уже был готов. Верхушку гвардии государь сменил. Бенкендорф не мог понять, почему государь никак не отозвался на записку, составленную Грибовским. Он должен был заметить, сколь внимательно сам Бенкендорф относится к донесению агента. Государь даже не поинтересовался фамилией человека, составлявшего записку.

Поступки императора Александра были таинственны и и непредсказуемы. Он часто поступал справедливо, но иногда, испугавшись собственной справедливости, уничтожал ее каким-нибудь неожиданным и необъяснимым приказом.

Бенкендорф в полной мере ощутил на себе эту удивительную двойственность тезки. Что принесет следующий год?

Янтарная прародина

С незапамятных времен жизнь семейства Бенкендорфов была накрепко связана с Остзейским краем. Что за чудо эти земли! На первый взгляд скудные, суровые, нещедрые, а между тем остзейцы везут рожь в Голландию, ячмень еще дальше — в Англию, часть оставляют в Амстердаме. Овес и пшеница с севера очень ценятся на бирже в Лондоне. В прошлом и начале нынешнего века хлеб покупали Германия и Швеция. Эстляндская губерния поставляла овец в Петербург — от трех до пяти тысяч в год. Тысячи голов крупного рогатого скота гнали на Восток, везли сыр, масло, домашнюю птицу и кильки. Снетки закупали даже киевские лавочники. Ресторации заказывали миноги на баснословные суммы. Любители лошадей выписывали с побережья клепперов и перепродавали в дальние области тоже за немалые деньги.

Остзее, сиречь Балтийское море, считали Средиземным морем Севера. На его берегах создавалась великая прибалтийская культура. Недаром Остзейский край называли, и не без оснований, Великой Грецией России. Остзейцы не скрывали симпатий к Пруссии. «Все будет иначе, — говорили они, — когда мы наконец станем настоящими пруссаками!»

И вместе с тем Остзейский край не мог существовать без России. Он посылал туда не только необходимые товары, но и людей, по преимуществу немцев, среди которых было Подавляющее большинство тех, кто и в глаза не видел Свою прародину. По-настоящему этот край открыли для Европы германские купцы и назвали страну ливов Лифляндией. В 1184 году сюда прибыл первый миссионер августинский монах аббат Мейнгард из Зегеберга, что в Голштейнии. Он построил в селе Икскюль первую церковь. Преемник Зегеберга цистерцианский монах Бертольд привел в Лифляндию крестоносцев. Он рассказал им, какая прекрасная страна раскинулась на неласковом побережье Остзее. Его убили в схватке, но на том месте епископ Альберт через три года — в 1201 году — основал город, позаимствовавший название от ручья Ригэ, на берегах которого и раскинулся. Вестфальцы и саксонцы оставили основу первых поселенцев. Со дня рождения Рига должна была защищаться, и епископ учредил орден Меченосцев. С той поры рыцарство Остзейского края ведет отсчет времени. Бесконечные войны терзали прекрасную землю. Внутренние распри обрекали Ригу на тяжкие страдания. Наконец, Рига перешла под власть Ганзейского союза. Рыцари ордена Меченосцев овладевали прилегающими землями. Влияние города расширялось. Меченосцы соединились с Тевтонским орденом и вступили в борьбу с горожанами. Рыцари опустошали край, горожане разрушали замки. В 1330 году Рига сдалась магистру ордена Эбергарду фон Мунгейму и очутилась под властью пришельцев на многие десятилетия. Через тридцать шесть лет непрерывной борьбы по договору, заключенному в Данциге, Рига вновь перешла под власть архиепископа с тем условием, чтобы церковная верхушка отказалась навсегда от притязаний руководить орденом. Однако мира горожане не дождались. Вспыхнула новая ссора. Архиепископ повелел капитулу носить черную одежду августинцев, отмененную еще в 1209 году, рыцари требовали, чтобы цвет одежды был белым и чтобы она напоминала рыцарские одеяния. Церковная власть стремилась подчеркнуть собственную независимость. Орден желал первенствовать и при отправлении религиозных обрядов. Бонифаций IX считал, что архиепископом должен быть только член ордена Меченосцев, следующий римский папа уничтожил это постановление. Наконец в 1452 году по Кирхгольмскому договору Великий орденсмейстер и архиепископ владели Ригой совместно. Городской фохт утверждался и тем и Другим, Горожане метались от одних начальников к другим. Рыцари разоряли и жгли жилища, посланцы его святейшества подвергали непослушных опале и отлучали от церкви. Архиепископ Сильвестр наложил отлучение и на город и на орден. После кончины архиепископа его преемник Стефан Грубе привлек на свою сторону горожан, и борьба продолжилась. За шестнадцать лет до конца пятнадцатого столетия граждане славного города Риги вновь разрушили главный замок ордена. За восемь лет до истечения века Кирхгольмский договор возобновили. Жителей Риги обязали восстановить замок и наложили на них тяжелую контрибуцию.

Мир и покой на этой многострадальной земле водворил Великий орденсмейстер Вольтер фон Плеттенберг. Его кровавые победы подарили Риге полувековой мир. Рига первая из лифляндских городов примкнула к реформации. Андреас Кнепкен и Сильвестр Тегетмейер покорили сердца многих. В непримиримую борьбу между архиепископством и орденом вмешался русский царь Иван Грозный, С русским царем шутки плохи. Рыцарство после нескольких кровопролитных битв было вынуждено признать поражение, и орден Меченосцев распался. Через три года после начала Ливонской войны в 1561 году Лифляндия подпала под власть поляков, Курляндия и Семигаллия образовали самостоятельное государство. Швеция присоединила Эстляндию. Епископство Эзель и аббатство Пильтен сделались вассалами герцога Магнуса Голштойнского. Иван Грозный завладел Нарвой и епископством Дерпт. Рига оставалась самостоятельной до 1582 года, когда ее захватил польский король Стефан Баторий. Католики восстановили права на церковь Святой Марии Магдалины и Святого Якова. Иезуиты направили в Ригу миссионеров, пытаясь сузить границы влияния протестантов. Горожане чуть ли не подняли восстание против григорианского Календаря, хотя магистрат большинством голосов его одобрил. Протестанты не желали сдавать позиций. Началась знаменитая Календарная Смута, длившаяся несколько лет. В самом начале семнадцатого века сословия вновь получили право участвовать в управлении финансами и отдельными городскими учреждениями.

Все эти неурядицы завершились тяжкими бедствиями. В 1605 году Ригу осадили шведские войска Карла IX, который вел войну с племянником, польским королем Сигизмундом III. Четыре года иностранные суда из-за блокады не могли войти в гавань. А через двенадцать лет под стенами Риги вновь появились шведы. Горожане смело защищались — возводили укрепления, жгли предместья, без устали бомбардировали неприятельские траншеи. Король Густав Адольф и его брат принц Филипп чуть не погибли в боях. Дважды жители отвергали предложение о сдаче, но в конце концов были принуждены уступить. Шестнадцатого сентября 1621 года король торжественно въехал в побежденный город через Весовые ворота. В ответ на приветственные слова членов городского совета Густав Адольф сделал рижанам комплимент:

— Я потребую от вас лишь такой же верности и мужества, какие вы выказали в борьбе со мной, будучи подданными польского короля.

Густав Адольф вел себя вовсе не как завоеватель. Выслушав благодарственную проповедь в церкви Святого Петра, которую произнес обер-пастор Герман Самсон, король на Рыночной площади принял присягу и пообещал оставить горожанам все права и привилегии. Около ста лет Швеция владела Ригой, которую отняла у Речи Посполитой. Но то, что приобретается огнем и мечом, — непрочно и может стать добычей более сильного. Война между Швецией и Россией в 1656 году принесла много невзгод Риге — опустошительные бомбардировки во время шестимесячной осады, голод, пожары и эпидемии терзали защитников. Затем под стенами Риги появился литовский полководец Гонсевский и долгое время безуспешно пытался сломить сопротивление. Шведский король Карл XI заключил мир в 1660 году. Он щедро наградил мужественных воинов. Все члены городского совета получили дворянское достоинство. В их числе были представители и рода Бенкендорфов. Каспар Бенкендорф сто лет назад представлял интересы Риги в Польше.

Карл XI пожаловал горожанам много и других милостей. Он украсил герб короной, которая помещалась над крестом и львиной головой. Рига получила титул второго города по значению в государстве.

Во время Северной войны саксонцы пытались взять Ригу, осадив ее. Однако Карл XII в 1701 году их разбил. Через восемь лет под стенами города появился русский фельдмаршал Шереметев. Он зажал город в тесное кольцо и летом следующего года начал обстреливать. Ужасы осады усугубила вспыхнувшая чума. Предание гласит, что тогда погибло более двадцати тысяч человек. Двенадцатого июля 1710 года фельдмаршал занял Ригу. В 1711 году Петр Великий посетил Ригу и купил дом Геннеберга, превратив его в прекрасный дворец. Кое-кто поговаривал, что царь сделает Ригу третьим городом империи.

Рига всегда привлекала русских правителей. Императрица Анна Иоановна занимала здесь покои в 1730 году. Потом во дворце жили вице-губернатор Лудольф Август фон Бисмарк, генерал-аншеф Бутурлин, княгиня Елизавета фон Ангальт-Цербст — мать будущей Екатерины II, генерал-фельдмаршал Апраксин, герцог Курляндский — он же принц-курфюрст Карл, принц Фридрих Прусский, брат Фридриха II, сама Екатерина Великая, ее сын цесаревич Павел Петрович и его невеста принцесса Виртембергская.

В царствование Петра I бургграф Рижский Иван Бенкендорф был избран вице-президентом. Сын Иван Иванович Бенкендорф, получив в 1771 году чин генерал-лейтенанта, стал обер-комендантом Ревеля. Супруга София Елизавета Левенштерн после смерти мужа переехала в Петербург ко двору, и великие князья Александр и Константин обязаны ей первыми своими успехами. Сын Ивана Бенкендорфа — Христофор получил от Павла I чин генерал-лейтенанта и 12 ноября 1796 года стал военным губернатором Риги. Таким образом сердце Александра фон Бенкендорфа было всегда поделено между Ригой и Ревелем.

Ревель более проникнут немецким духом, чем Рига. Он меньше по размерам и напоминает крепость. Окрестности Ревеля не могут похвастаться пышной растительностью и красивым рельефом. Но они притягивали Бенкендорфа, как притягивают места, знакомые с детских лет. Он давно мечтал купить здесь мызу и выстроить дом, может быть, не такой, как Тилли возвела в Павловске, но что-то похожее, уютное и отвечающее его вкусу.

Mõis[52]

В Ревель они приехали поздней весной. В тот же день выехали по Гапсальской дороге на мызу с поэтическим и мягким названием Фалль. Вез их крепкий приземистый чухонец в синей куртке, черной шляпе и черных чулках. Грубые башмаки с белыми пряжками были начищены до блеска. Чухонец попался разговорчивый, знающий немецкий и русский языки и с удовольствием принявший на себя обязанности гида, хотя Бенкендорф в объяснениях не нуждался. Он давно знал, что на этой мызной земле тихо катит воды прозрачная речка Фалль — ее единственное украшение. Ближние окрестности Ревеля не так скудны. Покинув Ревель через Систернфортские ворота, Бенкендорф остановил фаэтон, чтобы Елизавета Андреевна могла полюбоваться гордо возвышающимся скалистым утесом Вышгорода. Отсюда до самого моря ковром простирался нежный зеленеющий луг.

— Дочкам здесь будет очень хорошо. Во много раз лучше, чем на даче в Петербурге.

— Но у нас ведь нет таких средств, — заметила Елизавета Андреевна, которая вела хозяйство довольно расчетливо.

— Я обращусь к императрице и сниму деньги, полагающиеся мне в конце каждого года. В крайнем случае трону основной капитал. Я сжился с мыслью, что Фалль будет принадлежать мне. И мать и отец мечтали иметь свой дом.

Когда Вышгородское предместье окончилось, фаэтон медленно покатил по дурно мощенной дороге. Слева и справа тянулись дачи. Дома ставили здесь добротные, прочные, за стенами которых легко переждать непогоду. Возница знал фамилии владельцев. Баумгартены, Фитингофы и Шварценбеки поселились в Остзейском крае много лет назад и не собирались его оставлять ради южных красот. Семейство Левенштернов состояло в родстве с Бенкендорфами. Они считались старожилами и всячески уговаривали Бенкендорфа приобрести мызу с таким приятным и музыкальным названием.

За заставой Гапсальская дорога выглядела вполне прилично. Луга и поля были аккуратно огорожены невысокими заборами.

— Эсты трудолюбивый народ, — сказала Елизавета Андреевна. — Наши украинские хутора содержатся куда хуже. Мне есть с чем сравнивать. А о подмосковных и речь вести стыдно. Вот где бесхозяйственность! Вот где разор! Если мы обоснуемся в Фалле, то приведем все в образцовый порядок. Будет где тебе передохнуть, когда выйдешь в отставку.

После семеновской истории Елизавета Андреевна исподволь готовила Бенкендорфа, как ей казалось, к неизбежному. Она чувствовала отношение государя к мужу и понимала, что он недолго удержится на посту командира кирасирской дивизии.

— Государь тебя не любит. Тут уж ничего не поделаешь. Я думаю, что скоро он вычеркнет твою фамилию из списка генерал-адъютантов.

— Да, это так, — соглашался Бенкендорф. — Но я не могу взять в толк причину столь резкого поворота.

— Его поступки — результат его настроения, а не размышлений, особенно когда дело касается приближенных. Не я одна подметила охлаждение к тебе. Порой кажется, что он еле сдерживается, чтобы не прогнать нас. Он терпит только из-за императрицы.

Утро было прекрасным, солнечным и светлым, теплым и одновременно прохладным, какие в эту пору нередко выдаются на побережье. Вот мелькнул дом, за ним потянулся участок леса. Вдали, как игрушечная, стояла на пригорке корчма под соломенной крышей. Кругом валялись необработанные куски песчаника. Самые большие везли в город для полировки. Затем они применялись на строительстве. Поменьше размером шли на тротуары, обломки использовали для причудливо выложенных оград. Щебнем посыпали дорогу, тщательно утрамбовывая. Получалось хорошее шоссе.

— Десять верст отмахали, — сказал возница. — Вот полюбуйтесь, какие красивые дома выстроил барон Унгерн-Штеренберг. До речки его владения. Моста там нет, и переправляемся мы вброд. Госпоже не надо выходить из фаэтона. Вода не достает и до подножки.

Совсем близко оказалась развилка. Отсюда одна дорога вела к Фаллю, другая в Гапсаль. Почти у самой обочины стоял трактир под названием «Золотое солнце». Бенкендорф не рискнул остановиться на отдых. Он боялся, что отсутствие комфорта оттолкнет жену. Дорога на Фалль выглядела довольно жалко. Почва каменистая, растительность вокруг скудная. Но поля трудолюбивые эсты уже принялись обрабатывать к весеннему севу, и смотрелась земля тучной и обещающей богатый урожай. Вскоре показалась мыза барона Штакельберга с восхитительным английским садом и красивым замком, расположенным на невысоком холме. Тут остзейская природа и таланты людей выступали в полном блеске.

— Я хотел бы построить для нас что-либо подобное, конечно, лучше, удобнее и красивее.

Густой лес начинался сразу за мызой Штакельберга и тянулся беспрерывно до самого Фалля, на берегу которого стояло несколько домиков. Фалль — это много воздуха и простора. Чудесная река подчеркивала прелесть и мягкость рельефа.

— Другой берег, — сказал Бенкендорф Елизавете Андреевне, — принадлежит пока барону Икскюлю, но я мечтаю и его присоединить к Фаллю.

Они вышли из фаэтона и отправились по кромке берега. Желтоватые песчаные горы крутым высоким выступом выдавались в речку. Величественные развалины замка Икскюлей отражались в воде. Угрюмая природа и мрачные, покрытые мхом камни были преисполнены своеобразной поэзии.

— Эту землю я превращу вскоре в сказочную страну, в которой, как бы ни повернулась судьба, дочери, ты и я найдем счастье. Покойная мать одобрила бы мой выбор. Я полагаю, что императрица пойдет навстречу. В прошлом она помогла матери и отцу возвести дом в Павловске. Ты увидишь, что самые смелые фантазии довольно быстро становятся реальностью, и ты станешь здесь счастливой.

Елизавета Андреевна не очень верила в удачу. Кроме того, она знала, что такое счастье в понимании современных мужчин. Но у Бенкендорфа было одно качество, которое грешно не оценить. Он с любовью и терпением относился к девочкам и делал многое, чтобы дать им отличное воспитание. Род Донец-Захаржевских — не захудалый и не бедный род. Малороссийские поместья служили щедрым источником благополучия семьи, которая лишилась по милости французов кормильца. Бенкендорф относился к двум старшим девочкам даже лучше, чем к своим единокровным. Елена и Екатерина Бибиковы не чувствовали себя падчерицами, и вместе с тем они знали, что их отец погиб славной смертью героя и защитника отечества. Елизавета Андреевна была достаточна мудра, чтобы простить супругу кое-какие шалости и привычки затянувшейся холостяцкой молодости. Пройдут годы, и он остепенится, думала Елизавета Андреевна. Распущенные нравы петербургского двора здесь, на мызе Фалль, не будут оказывать на Бенкендорфа влияния.

— Ты в Фалле окажешься среди своих. Ты любишь этот край и становишься добрее, вспоминая о нем.

Да, под Ревелем он окажется среди своих. Отслужив в Петербурге положенное, в отпуск или в отставку отправлялись Ферзены, Игельштремы, Эссены, Левенштерны, Тизенгаузены, Иксюоли, Буксгевдены, Палены, Паткули, Штакельберги, Адлерберги, Унгерн-Штеренберги, Мейндорфы и десятки других представителей наилучших остзейских фамилий, которые не забыли, что в их жилах течет кровь рыцарей. Они верой и правдой служили российскому престолу и полностью оправдали надежды властелинов Северной Пальмиры. Русские дворяне служили России, остзейские — царям. Иногда они предавали повелителей, но только для того, чтобы возвести на трон другого владыку. Трон они никогда не предавали.

— Пора возвращаться, — сказал Бенкендорф. — Скоро начнет темнеть.

Обратная дорога до Ревеля заняла четыре часа. Самые счастливые четыре часа в жизни.

Несчастье невских берегов

Помнится, он пригласил Пушкина к себе, чтобы вернуть «Медного всадника» с замечаниями государя Николая Павловича. Поэма Бенкендорфу понравилась, и он обратил внимание, что Пушкин начал меняться в лучшую сторону. Правда, государь вымарал несколько строк, наставил на полях много вопросов и ни за что не соглашался пропустить слово «кумир», которое, по его мнению, содержало темный намек. Пушкин совершенно точно передал ощущение от водной катастрофы. Действительно, наводнение представляло собой «несчастье невских берегов», в котором, кроме страшной стихии, никто не был повинен.


Пророчество Елизаветы Андреевны всё не сбывались. Император Александр не предлагал сдать дивизию и уйти в отставку и не вычеркивал фамилию из списка дежурных генерал-адъютантов. Он просто не приглашал к обеду во дворец, отводил глаза и отдавал приказания коротко и отрывистым голосом. Вообще император за последние годы сильно изменился. Неужели на него такое тяжелое впечатление произвела семеновская история? Императрица Елизавета Алексеевна, наоборот, была с ним ласкова и предупредительна. Бенкендорфу нравилась ее любезность, выдержка и мягкая умная усмешка.

Дела в России шли, конечно, не очень гладко. Семеновской истории предшествовали волнения на Дону. Восстание перебросилось на Миусский округ. Глухо рокотала Екатеринославская губерния. Не успел генерал-адъютант Чернышев привести в соответствие мятежников картечью, как взбунтовались рабочие на казенном Березовском золотопромывательном заводе. По Петербургу поползли слухи о надвигающихся восстаниях крепостных крестьян в разных концах империи. Казанские суконщики на фабрике Осокина вновь отказались повиноваться. Меры военного понуждения теперь едва ли не усиливали сопротивление.

Революции в Неаполе, Португалии и Гишпании заставили доброго и великодушного спасителя Европы на конгрессе Священного союза в Троппау принять решение о «праве интервенции». Кровь в Европе лилась рекой. Того и гляди, пробьет русло в Россию. Семеновская история послужила как бы водоразделом между относительно спокойным прошлым и тревожным и неясным будущим. Слухи о заговоре офицеров будоражили неустойчивые умы. В середине 1822 года император запретил тайные общества и врекратил существование масонских лож.

Более десяти губерний в несчастном 1820 году было охвачено беспокойством. То там, то здесь крестьяне пускали «красного петуха». Белоруссия и смоленские земли охватил исподволь подобравшийся голод. На уральских заводах княгини Белосельской-Белозерской вспыхнули беспорядки. Херсонский военный губернатор Ланжерон сообщал о выступлении крепостных крестьян, которых поддержало малороссийское казачество.

Весь 1821 год прошел под знаком возвращения государя в Россию и семеновской истории. В начале 1822 года генерал Орлов отдал под суд за жестокое обращение с солдатами троих офицеров шестнадцатой дивизии, расквартированной в Кишиневе, — майора Вержейского, капитана Гимбута и прапорщика Панаревского. В феврале Аракчеев приказал арестовать близкого к Михаилу Орлову человека — майора Владимира Раевского. Генерала Пущина прочили в русские Квироги. На всю Россию прогремели события в Камчатском полку орловской дивизии. На орловщине было беспокойно. Нескольких солдат засекли до смерти.

Император Александр чаще уединялся и горячо молился. О чем он думал, никто не знал. Императрица хворала, и врачи советовали изменить климат. Но император, раньше столь легкий на подъем, не хотел покидать Петербург.

Бенкендорф понимал, что заговорщики, о которых писал Грибовский, не угомонились. Несомненно, они готовятся к вооруженному выступлению. Опять прольется кровь. Военные поселения могут двинуть полки на Петербург. Горячие головы там есть. Реформы, конечно, нужны. Но государь, уповая неизвестно на что, слушает только Алексея Андреевича и никому не доверяет. Попытки Бенкендорфа что-то сказать пресекались резко и неоднократно. Государь не проронил ни слова о поданной ему в мае 1821 года записке. Должно было случиться какое-нибудь несчастье, чтобы побудить правительство действовать. Консервация общественной жизни пагубно влияла на обстановку. Важнейшие дела были отданы таким личностям, как граф Витт или генерал Сабанеев. Но разве шпионы могли когда-нибудь и где-нибудь предотвратить бунт? Только открыто действующая на законном основании полиция способна удержать страну от пагубных волнений.

Разгневанная стихия часто предшествует ужасным общественным событиям. История человечества наполнена подобными примерами. Недаром древние считали извержения вулканов, землетрясения и бури неблагоприятными предвестниками. Но и эти предвестники сами являлись как бы промежуточным итогом. Не так весело жилось в России в годы перед наводнением, грозившим уничтожить столицу великой империи. Что ждет примолкший народ?

Сплетни и слухи самого различного рода расползались по петербургским салонам. Выдумывали всякие небылицы. Говорили, что государь откажется от престола и пострижется в монахи, что его опоили дурным напитком и что он со дня на день исчезнет, сев в лодку в темноте и полном одиночестве. Когда император через год действительно отойдет в мир иной, эти слухи возобновятся с новой силой. Дикие фантазии отражали состояние людских умов.

Читая поэму Пушкина через десять лет, Бенкендорф вспоминал тот день, когда взбунтовавшаяся водная стихия внезапно вышла из предназначенных природой и укрепленных человеком берегов. Кумир на бронзовом коне горделиво возвышался среди несущихся обломков и своей простертой рукой пытался как бы осадить и погасить взметнувшиеся волны. Ноябрьский день накануне был страшно дождливым. Пронизывающий, по-северному острый ветер бросал пригоршни воды в лицо прохожим и чуть ли не сбивал с ног. Во второй половине дня небо стало темнее, и с ветром, дующим с запада, не удавалось справиться ни людям, ни лошадям, которые то и дело застывали посреди улицы.

Бенкендорф поехал во дворец. Он должен был дежурить седьмого и боялся, что не сумеет добраться до Зимнего. Он видел, как вода в реке поднялась и начала заливать набережную. Течение Невы внезапно остановилось, что произвело на Бенкендорфа чрезвычайное впечатление. Какой силой нужно обладать, чтобы задержать движение мощных невских струй, которые не изменяли направления тысячелетиями. Порывы ветра опрокидывали людей на землю. Но самое страшное обрушилось на город ночью. Дикие порывы ветра теперь задули с юго-восточной стороны. Крыши домов содрогались. Казалось, что в стекла домов кто-то стучит кулаком.

Флигель-адъютант Германн доложил, что в каналах поднимается вода. Она выплескивалась на тротуар, и перемещение по тротуарам и мостовым прекратилось. Однако к утру народ, преодолевая возмущенную воду, высыпал на улицы и двинулся к берегам Невы, любопытствуя и ужасаясь.

Государь вышел на балкон в сопровождении Бенкендорфа и генерал-губернатора Милорадовича и долго смотрел вдаль, будто желая предугадать судьбу. Волны с шумом разбивались о гранит, вздымая к небу мириады тяжелых брызг. С высоты открывался вид на бесконечное пространство, которое правильнее было бы назвать пучиной.

— Ваше величество, — обратился к императору Бенкендорф, — позвольте накинуть вам на плечи шинель.

Император ничего не ответил И обратился к Милорадовичу:

— Голубчик, поезжай к себе и постарайся выслать солдат гарнизона в наиболее опасные места. Начни с Васильевского… Пусть патрули дежурят на проспектах и линиях, предупреждая и помогая всем нуждающимся. Удали все живое из подвалов и первых этажей. Лодки и катера спусти на воду и вооружи кого можно баграми. Я полагаю, что обломки начнут разбивать окна, что причинит ужасный беспорядок и станет причиной гибели многих. Огражденные стенами, они не смогут вырваться наружу.

Голубые поблекшие глаза императора наполнились слезами.

— Я буду молиться за тебя, мой друг. Не оставляй меня в неведении и, как только сможешь, пришли весть.

Мелкие брызги образовывали над мятущейся пучиной туманное облако. Громадные волны венчала белая кружевная пена. Она украшала их, делала величественными, царственными и злыми. Набережная опустела. Любопытные толпы разбрелись. Люди, шли медленно, преодолевая упругие, тяжелые волны. Откуда ни возьмись появились доски, бревна, куски фанеры, разбитые рамы окон, бочки. Все это неслось и исчезало в пучине. Вода все прибывала и прибывала. Было видно, как вдалеке кто-то проваливался вниз и скрывался под водой. Император послал двух флигель-адъютантов поднять гвардейский экипаж, посадить в барки и катера и отправить на спасение утопающих, которые из проносящихся и пляшущих среди огромных валов лодок и утлых рыбацких суденышек молили о помощи. Разъяренные волны покрыли Дворцовую площадь.

Император и Бенкендорф молча смотрели на свирепую стихию. Вода на площади и в Неве сровнялась и устремлялась по Невскому проспекту в недра города, сметая все на своем пути. Зрелище было ужасным. Император круто повернулся и вышел наружу. Бенкендорф не отставал от него. Казалось, император готов был броситься в волны. Его катер стоял у Дворцовой площади. Это мощное судно С отлично вышколенной командой, которая прилагала страшные усилия, чтобы удержать катер на месте. Ими командовал молодой мичман Петр Беляев, недавно вернувшийся на линейном корабле «Эмгейтен» из Ростока. Его старший брат Александр Беляев, тоже мичман, совершал героическое плавание год назад на фрегате «Проворный» к Исландии и в Англию, а недавно возвратился из Гибралтара, побывав перед тем во Франции. Оба мичмана были решительными и молодыми людьми.

Вода достигала пятой или шестой ступени на каменной лестнице дворца. Бенкендорф настаивал, чтобы император вернулся. Но тот стоял неподвижно, следя таким же неподвижным взором за проносящимися мимо суденышками, которым не мог помочь. Но вот, сильно кренясь и странно приплясывая на месте, возникла перед ними сенная барка, на которой у борта сгрудилось несколько женщин и детей. Их мольбы о помощи доносились сквозь шум стихии.

— Бенкендорф, — обратился к нему государь, — я не могу это видеть, и я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью. Но попробуй что-нибудь сделать для этих несчастных.

Все, что было на поверхности Невы, неслось вверх против течения. Плыть вниз по течению не удавалось и крупным суднам. Бенкендорф сказал Беляеву:

— Следуй за мной и не отставай.

Он спустился со ступенек и погрузился в воду выше пояса. Холод обжег тело. Сначала он попытался идти, но потом поплыл, оглядываясь на Беляева. С катера в рупор что-то кричал младший брат. Старший сел на казачью лошадь, которая стояла внизу, и хотел было с ее помощью добраться до катера, но вскоре пришлось бросить затею и отправиться за Бенкендорфом вплавь. Лошадь — умное животное — возвратилась назад. В этот момент и барку, и катер, и двух пловцов накрыла громадная волна. Когда она опала, Бенкендорф и Беляев каким-то чудом оказались на палубе катера.

За строкой «Медного всадника»

Отдышавшись, Бенкендорф велел повернуть к дворцу. Восемнадцать матросов-силачей налегли на весла, но катер застыл, будто нарисованный, — не сдвинулся ни на шаг. Два-три весла и вовсе сломались, хорошо, что вода не вырвала уключины. Беляев 2-й велел взять запасные. Ударил мощный порыв ветра, и катер вдруг понесло против течения. Огромные валы, видимо встретив какое-то препятствие, как звери кинулись на город. Командующий катером Беляев 2-й сказал Бенкендорфу:

— Ваше превосходительство, вниз по течению плыть нельзя. Весла сломаем, как прутики. Матросы выбиваются из сил. Разрешите поворотить по ветру и встречным подавать помощь. Иного выхода нет.

Только однажды Бенкендорф переживал нечто подобное. Добрых два десятка лет назад вместе с Воронцовым и другими участниками северной экспедиции против налолеоновских войск он попал в бурю, которая разметала флот. Их чуть не смыло в море. Воронцов бросил ему конец каната, и, уцепившись, поддерживая друг друга, они добрались до мачты от борта, где их застал первый удар волны.

Мокрый мундир на Бенкендорфе стеснял движения, но избавиться от него он не мог. Пронизывающий ветер совсем сковал бы движения. Первых пострадавших они втянули на палубу у Сального буяна. Две женщины и ребенок качались на деревянном плоту, роль которого сыграла крыша какой-то бедной хижины. От страха они не могли вымолвить ни слова. Только Бенкендорф с братьями втянули женщин, как увидели, что с другого борта на маленьком ялике прямо к ним плывет несколько полуодетых мужчин. Бенкендорф распорядился бросить канат, но пляшущий ялик трудно было удержать хоть на секунду, чтобы позволить терпящим бедствие перебраться на катер. Наконец стихия была побеждена. Трое мужчин сменили обессилевших гребцов. Бенкендорф, окидывая взором вздымающиеся темно-зеленые горы, никак не мог определить, в какую сторону сносит катер. У Адмиралтейства вода произвела меньше разрушений, чем в местах низких, где по берегам были разбросаны невысокие деревянные строения. В низинах царила смерть. Погибали жилища, плавающие кровли и бревна носились по поверхности и представляли страшную угрозу лодкам, в которых находились люди. Их имущество стало добычей мятежной стихии, и никто не помышлял о его спасении.

— Ваше превосходительство, мы на Петербургской. Здесь вода достигает второго этажа. Я велел провести катер между домами и попытаться освободить тех людей, которые привязали себя к веткам деревьев, — сказал Беляев 2-й.

По пути сняли с вертящихся в водовороте сбитых досок собаку. Она смотрела на освободителей человеческими глазами и жалобно скулила. Бенкендорф впустил ее в каюту. Мелькнула мысль: хорошо, что попалась собака, а не кошка. Кошек он не переносил. Погреба, подвалы и все нижнее жилье на Петербургской стороне заполняла вода. Часть домов была смыта до основания. Улицы загромождены лесом, плавающими дровами и домашней утварью. Катер двигался медленно. Начали снимать сперва женщин, которые держались за ветки, потом мужчин с детьми.

Буря еще не унималась, хотя уже становилось ясно, что напор ослабевает. Мичман Беляев 1-й устраивал спасенных. Бенкендорф велел прежде всего заняться женщинами. Несчастье оказывало на них странное действие. Они будто потеряли разум, и приходилось несколько раз повторять просьбу отойти от гребцов и сесть в центре катера на палубу. Наблюдая за тем, как действуют братья Беляевы, Бенкендорф решил рапортовать государю и просить о награждении орденом младшего, отлично командовавшего матросами и с бесстрашием протягивавшего руку всем, кто просил о поддержке.

Бенкендорф скомандовал пристать к одному из каменных домов богатой и крепкой постройки, чтобы позволить отдохнуть гребцам, которые были больше не в состоянии направлять катер к какой-нибудь цели, что грозило неминуемой катастрофой. Сейчас он уже отвечал и за жизнь спасенных. Опасность погибнуть второй раз на дню окончательно сломила бы душевные силы едва успевших избавиться от страха смерти людей.

Дом украшала лепнина, входные двери покрывала вода. Крепкие оконные рамы сохранили зеркальные стекла на бельэтаже, высоко поднятом над тротуаром, который превратился в дно буйствующего озера, перегороженного стенами домов. Как проникнуть внутрь?

— Мичман, возьмите сходню и выбейте любое окно. Однако сперва загляните в комнату — нет ли там хозяев?

Вода плескалась на метр ниже подоконника и начинала убывать, правда очень медленно. Катер подогнали поближе к стене и быстро выдавили раму. Но очень неудачно. Осколки стекла и дерева не позволяли проникнуть в помещение. Тогда матросы вновь взялись за сходню и, раскачав, вышибли другую раму напрочь. Эта квартира оказалась пуста, и Бенкендорф распорядился перевести спасенных в помещение, что, между прочим, оказалось непростым и нелегким делом. Катер раскачивало и било о стену, водная пропасть каждый раз то расширялась, то сужалась. В квартире рядом он обнаружил обширное петербургское семейство Огаревых, которое сразу принялось помогать спасенным. Мадам Огарева и служанка охапками выносили для них из гардеробной белье, халаты, одежду. Все были одеты и обуты. Бенкендорф заверил, что государь возместит ущерб, причиненный дому, а также отплатит гостеприимство, но Огаревы и слышать не желали. С подобным великодушием Бенкендорф сталкивался только во время войны с французами.

В третьем часу пополудни вода начала убывать. К сумеркам в городе стали ездить экипажи, и тротуары почти везде очистились. Мойка, Фонтанка и другие речки и каналы возвратились в свои берега. Мосты поднялись наверх и по-прежнему осаживали вниз недавно непокорную воду. Затихшая и смиренная, она как бы просила прощения у жителей за недавнее безумие. К ночи улицы совершенно обнажились, и волны мирно потекли туда, куда предписывали земные законы.

Однако Петербургская сторона медленно приходила в чувство. Только к рассвету Бенкендорф, обсушившись и кое-как с помощью мадам Огаревой зашив мундир, отправился вместе с братьями Беляевыми во дворец, приказав переписать спасенных.

Матросы испросили позволения взять в Гвардейский экипаж избавленную от гибели собаку. Бенкендорф улыбнулся:

— На усмотрение начальства. Позволяю сослаться на генерал-адъютанта его величества.

Катер отвалил к Дворцовой набережной. К утру добрались до места, откуда начали смертельно опасный поход. Государь был на ногах. До поздней ночи он отдавал распоряжения. Милорадович не отходил от него. В борьбе со стихией особо отличились войска и моряки Гвардейского экипажа. Государь приказал составить и обнародовать список пострадавших от наводнения. Он принимал рапорты, поступающие со всех сторон, и имел вид человека, вполне справившегося с несчастьем. Милорадович доложил, что более прочих ущерб понесли Галерная гавань, Петербургская сторона и самые низинные территории, примыкающие к Неве. На восстановительные работы государь отпустил немалые средства, и к ним приступили в тот же день.

— Что у тебя? — обратился государь к Бенкендорфу. — Промок? Мне твой друг Милорадович доложил, что ты проявил мужество сверх всякой меры и не раз рисковал здоровьем и жизнью. Так ли это?

— Государь, граф из добрых чувств несколько преувеличивает мои заслуги. Я только следовал вашему приказу: спасти как можно больше несчастных. Позвольте, ваше величество, представить вам двух юношей, которые действительно совершали подвиги и творили чудеса. Мичманы Александр и Петр Беляевы, состоящие в Гвардейском экипаже.

— Знаю. Молодцы! Кто командовал катером?

— Беляев второй, ваше величество.

— За мужество и спасение людей награждаю тебя орденом святого Владимира четвертой степени.

Он поискал глазами: с кого бы из окружающих снять орден. Милорадович подозвал дежурного флигель-адъютанта Германна, снял с него орден и протянул государю.

— Ваше величество, я не сделал ничего сверх того, что сделал бы на моем месте каждый человек, — сказал Петр Беляев. — И потому не достоин вашей награды. Среди моряков есть люди, которые куда более поспособствовали генерал-адъютанту Бенкендорфу при спасении утопающих.

— За моих гребцов, мичман, не заступайся. Свое получи, а они свое получат. Благородство же похвально.

Однако Беляев 2-й не сделал движения, которое от него требовалось. Он стоял и смотрел на государя, словно ждал чего-то. Бенкендорф поспешил на выручку.

— Не ваше дело, молодой человек, возражать, когда государю угодно наградить!

И только тогда Беляев 2-й шагнул вперед. Государь передал орден Бенкендорфу и повернулся к Милорадовичу:

— Граф, распорядитесь, чтобы список всех отличившихся нижних чинов был представлен к утру.

Государь повернулся и, ссутулившись, какой-то тяжелой походкой двинулся прочь.

Суриков ждал Бенкендорфа внизу. Он привез мундир, шинель и шляпу. Квартира Бенкендорфов не пострадала. Бенкендорф вышел на набережную. Небо оставалось еще мутным. Нева тяжело дышала, как от долгого бега. Крупные волны катились, а пена, увенчавшая их, недавно пышная и злая, глазастая и крутая, превращалась постепенно в мягкие и гибкие оборки, которые придавали спокойную женственность текучим водам. Воспаленный круг солнца лишь иногда просвечивался сквозь размытую сероватую дымку. Природа постепенно и, быть может, скорее, чем ожидалось, возвращалась в привычное для Петербурга состояние. Бедствия на Адмиралтейской стороне не выглядели столь ужасно. Здание гвардейского штаба почти не пострадало. Возле дверей суетились солдаты Семеновского полка. Бенкендорф подумал, что несчастье, обрушившееся на невские берега, подвело какой-то итог не только в жизни России, но и в его жизни. С детства он привык к превратностям судьбы и привык с надеждой смотреть в будущее.

Часть четвертая