Бенкендорф. Сиятельный жандарм — страница 5 из 9

La haute police

Всякая тайна грудью крыта, а грудь — подоплекой

Милорадович всегда нравился Бенкендорфу. Молодцеватый, несмотря на возраст, подтянутый, щеголеватый и учтивый, он был ярким представителем того поколения военных, которое добыло славу и положение в войнах с Наполеоном. Даже внешний облик Милорадовича свидетельствовал о том, что он обожает порядок и привержен не только духу, но и букве закона. После семеновской истории, которая их сблизила окончательно, Милорадович как-то сказал Бенкендорфу:

— Ты, милый мой, жестоко заблуждался, когда искал среди этой публики, — он имел в виду масонов, — истину. Бог милостив, и человек может быть в любую минуту и на любом посту милостив. В милости и понимании чужой беды и есть истина. А революция и смена установлений есть организованный беспорядок. Жаждущие власти утверждают, что через этот беспорядок они придут к новому, лучшему порядку, более справедливому и гуманному. Да никогда в жизни! Логика противится сему постулату. Зачем же учреждать хаос, чтобы потом из него попытаться создать нечто новое?! Нелепость, мой друг, нелепость! Только порядок везде и во всем — вот дорога к всеобщему благоденствию!

Мысли Милорадовича были созвучны каким-то внутренним ощущениям Бенкендорфа. Немалую роль Михаил Андреевич сыграл при подготовке указа «О уничтожении масонских лож и всяких тайных обществ». А сколько труда он положил, чтобы с чиновников и военных взять подписку о непринадлежности к ним?

— Я знаю, что масса подписавших — люди неискренние и рука их фальшивит. Да что поделаешь, коли государь не желает начать разбирательство по всей форме и в соответствии с материалами дознания, которое проводят мои люди. Он считает, что никто не осмелится восстать против существующей формы правления. Как же не осмелится?! А семеновское дело?! Мы здесь все маху дали. И не держи сердца на государя. Он удалил тебя и Васильчикова по справедливости, хотя тебя, впрочем, можно было бы и оставить как действовавшего по приказу корпусного. Революционная зараза ползет к нам из Франции да и от поляков распространяется. Ну да ничего! От меня не скроется!

Тайная полиция при Милорадовиче следила в основном за иностранцами, ежедневно докладывая военному генерал-губернатору о любых замеченных происшествиях. У Милорадовича возглавлял сию почтенную организацию некто Форель — человек рыжего цвета и представительной наружности. Не гнушающийся никаким поручением и куда более ловкий, чем Яков де Санглен. Фогель часто не соглашался с патроном и противоречил ему.

— Михаил Андреевич, мы совершаем ошибку, оставляя без внимания местных смутьянов. Случай с поэтом Пушкиным должен был вас убедить, сколь глубоко революционный микроб проник в сознание русских.

Бенкендорф часто встречал Фогеля в кабинете Милорадовича, слушал далеко не глупые рассуждения и понимал, что агент получает деньги недаром. Кое-что из переданного Милорадовичу Фогелем было известно Бенкендорфу от Грибовского, но генерал-губернатор никак не хотел взять в толк разумных соображений. Местные смутьяны из среды петербургского офицерства представляли куда более грозную опасность, чем французики и полячишки, ищущие в России пропитания. Дружеские отношения не позволили Бенкендорфу скрыть от генерал-губернатора факт передачи записки Грибовского государю. Одно время Бенкендорф думал через Милорадовича узнать, каково мнение государя о полученных сведениях. Но сие оказалось совершенно невозможным. И это тоже обидело Бенкендорфа. Он вынашивал мысль обратиться прямо к императору Александру с вопросом: чем он за годы верной службы вызвал неудовольствие? Но на такой рискованный шаг долго не решался. Спросил совета у Милорадовича. Тот ответил:

— Мы все грешны и перед государем и перед Россией. За спрос, милый мой, не бьют. А служить, не имея благоволения, тяжко. К тому же ты должен казне. Отсюда и твоя мрачность. Обратись к государю с письмом. Авось ответит милостью, и обстоятельства обернутся к лучшему.

После семеновской истории император Александр чаще болел, и особенно сильно в начале 1824 года, когда после крещенского парада его одолела горячка, усугубленная рожистым воспалением на ноге, ушибленной во время брест-литовских маневров. Вообще дела в Петербурге шли не так, как хотелось. Государь открыто говорил близким:

— Я знаю, что окружен убийцами, которые злоумышляют на мою жизнь.

Он постоянно жаловался на здоровье, уединялся и горячо молился в церкви. Больше времени начал проводить в обществе супруги Елизаветы Алексеевны, пытаясь смягчить давний разлад. Императрица тоже болела. Врачи усиленно рекомендовали сменить петербургский климат. Юг, обещали они, спасет. Несколько месяцев на курортах Франции или Италии восстановят силы, убывающие с каждым днем. Но как покинуть Россию, когда положение стало неустойчивым, как никогда в прошлом, а государь пребывает в растерянности и ищет утешения в мистических сеансах и в беседах с людьми, далекими от государственных забот?

После долгих препирательств медики, наконец, пришли к единому выводу. Императорской чете лучше провести осенние и зимние месяцы на юге страны, например, в Таганроге на Азовском море в весьма умеренном теплом климате. Архитектора Шарлеманя отправили туда заранее для подготовки помещений и терренкура.

Слухи о том, что государь собирается оставить Петербург, принимали причудливые формы. Говорили, что он намерен отказаться от престола и отправиться за границу. Жить, дескать, пожелал в Риме и пригласил с собой брата Константина и его супругу княгиню Лович. Мало кого удивляла нелепость подобных предположений. Однако так или иначе отъезд государя из Петербурга постепенно приобретал конкретные очертания.

— Милорадович, на тебя бросаю все, — сказал он летом генерал-губернатору. — Столица для России — все! Честно тебе признаюсь, убежденный в твоей преданности, не раз доказанной: многое храню в тайне. Полагаюсь во всем на Бога. Он устроит все лучше нас, слабых смертных.

И тогда Бенкендорф понял: сейчас или никогда. Если он не напишет до отъезда в Таганрог, то останется надолго в мучительной неизвестности. Он мечтал получить отпуск для того, чтобы вплотную заняться строительством дома в Фалле, проект которого создал Штанкеншнейдер. Проект отвечал самым изощренным требованиям. Если его воплотить в жизнь, Фалль превратится в сказочное поместье. Обдумывая письмо государю, Бенкендорф перебирал в памяти события последних лет и гадал, какой из его поступков мог вызвать гнев императора Александра. В глубине души он понимал, что корни неприязни и подозрительности кроются не в действиях, а в происхождении. Он был сыном Христофора Бенкендорфа — конфидента несчастного государя Павла Петровича и Тилли — подруги вдовствующей императрицы. Император Павел взял его флигель-адъютантом и не раз ставил в пример многим, в том числе и сыновьям, преданность и расторопность юного семеновского офицера. Личность Бенкендорфа, очевидно, навевала на государя не очень приятные воспоминания.

Да, это основная претензия, которую не упомянешь в письме и не опровергнешь. Семеновская история испортила Бенкендорфу служебную карьеру и оставила в подозрении, с которым государь никак не желал расстаться. Ведь он — знаток человеческих душ — не мог не заметить, что Бенкендорф давно распрощался с заблуждениями и сторонится вольных каменщиков, с которыми раньше дружил. Теперь он чаще находится в обществе Милорадовича, Кочубея и Новосильцева. Государь обязан был обратить внимание, какими комментариями Бенкендорф снабдил записку Грибовского. Вот, например, что он писал по поводу одного из офицеров Конной гвардии Бурцева, выгораживая приятеля генерала Орлова: «Генерал Орлов, узнавши, что в его полку есть литературные общества офицеров, и не предполагая ничего доброго, созвавши их, объявил, что не допустит заводить никаких обществ и поступит по всей строгости, если узнает вперед». Этим примечанием Бенкендорф поступил вполне благородно, ибо в сообщении имя Михайлы Орлова упоминалось неоднократно среди отъявленных заговорщиков. А Алексей Орлов в семеновской истории показал себя наилучшим образом.

Бенкендорф дал понять государю, что не просто отошел от былых заблуждений, но и вполне способен содействовать укреплению порядка не только в армии, но и в гражданском обществе. Он не раз повторял собственный комментарий и Милорадовичу:

— Из последних собранных Грибовским сведений открывается, что заговорщики предполагают понемногу завести небольшие кружки под названием Любителей цветов, деревьев и тому подобных, дабы, по малому числу, лучше быть прикрыту от глаз полиции. Между тем главным членам руководить ими и иметь связь, скрыв оную даже от прочих участников.

Милорадович только смеялся:

— При мне никаких обществ Любителей цветов и прочих благоглупостей создано быть не может. А о литературных, даже самых невинных, я слышать не желаю. Поэт Пушкин жестоко поплатился, и если бы не я, то сгнил бы давно на Соловках. Имея в адъютантах поэта, я не желал отягощать свою совесть.

— Федор Глинка не только твой адъютант и поэт, он и заговорщик. Ты в конце концов сам убедишься.

— Я в это не верю и не желаю верить. Мало ли что болтают!

Простительно Милорадовичу, воину простодушному и прямому. Но почему о записке ни словом не обмолвился государь? Почему он не вызвал Бенкендорфа и не выслушал с глазу на глаз?! Непостижимо!

Кое-что Бенкендорфу стало ясно во время наводнения. Он видел слабость и мрачность государя, посчитавшего наводнение карой Божьей. Ужасные разрушения и бедствия жителей тронули и без того смущенное сердце.

Народ вопил:

— За грехи Бог нас карает!

— Всеобщей молитвой искупим наши вины перед Господом!

Государь, буквально рыдая, вышел из коляски, опустился на колени и произнес:

— Не за ваши грехи, а за мои!

Челобитная на галльском наречии

Однако тут существовали и тонкости. Они вышли наружу в момент, когда Бенкендорф явился в новом мундире и отрекомендовал государю подвиги братьев Беляевых. Сам он получил позднее в награду табакерку с портретом, усыпанную бриллиантами. Генерал-адъютант Дибич — новый начальник Главного штаба, заменивший князя Волконского, зачитал Милорадовичу, Бенкендорфу, графу Комаровскому и генерал-адъютанту Депрерадовичу собственоручно составленный государем рескрипт: в помощь военному генерал-губернатору для подания деятельных пособий потерпевшим от наводнения и по случаю истребления мостов и затруднения в сообщении между частями города назначались временными военными губернаторами на Васильевский остров — Бенкендорф, на Петербургскую сторону — граф Комаровский, на Выборгскую — Депрерадович. Им было выдано Министерством финансов по сто тысяч рублей.

Милорадович, выходя от государя, ободряюще похлопал Бенкендорфа по плечу:

— Ты видишь, как наш государь справедлив.

И Бенкендорф понял, что в рескрипт фамилия попала не без вмешательства друга. Ну и слава Богу!

Между тем государь отправился через три дня не на Васильевский остров, а на Петербургскую сторону к графу Комаровскому. Там он покинул катер и долго осматривал разрушения, причиненные стихией. Он посетил и Каменный и Аптекарский острова. На Васильевском наводнение причинило не меньше бед. Так же были снесены заборы, мостики через канавы, фонари и будки. Деревянные дома, особенно первые этажи, пострадали чуть ли не сильнее, чем в иных местах. Государь не соизволил встретиться с ним, хотя Бенкендорф не спал ночь и метался из конца в конец, отдавая распоряжения, а в какие-то моменты вместе с солдатами энергично действовал сам, побуждая жителей работать при свете костров.

Но государь не соизволил! И это было обиднее остального. Однако самое тревожное заключалось в отсутствии перспективы. Император ему никогда ничего не прощал и не простит. Более того, он, вероятно, считает, что предоставил Бенкендорфу хороший шанс, назначив начальником Гвардейского генерального штаба, а Бенкендорф не использовал единственную возможность и показал себя излишне мягким и нерешительным — в лучшем случае. В худшем — он сознательно искажал действительное положение дел и с какой-то неясной для императора целью не предпринимал должных усилий при подавлении бунта. Васильчиков не ответил императору в секретной записке на прямо поставленный вопрос — не желал брать греха на душу, не желал, чтобы его окрестили доносчиком, хотя в Петербурге странным образом распространились слухи, что семеновская история не что иное, как результат соперничества между Васильчиковым и Бенкендорфом.

— Соперничества или борьбы? — переспросил он Грибовского, который и сообщил этот слух.

— Именно соперничества.

— А что еще про меня болтают?

— Что вы франкмасон и действуете по поручению франкмасонов.

— Да ну? А не твердят ли, что я английский шпион?

— Английский? Нет. Более к австрийцам склоняют. И оттого с Аракчеевым в раздоре.

Бенкендорф покачал головой. Каждая ложь правду учитывает. Втайне он не разделял взгляд Аракчеева ни на роль армии в обществе, ни на дисциплину, ни на методы муштры. Ему было неприятно слышать, как полковник Шварц издевается над ветеранами и превращает обучение гренадер в гнусную комедию. Сам Бенкендорф никогда не рукоприкладствовал и не представлял себе, как офицер может плюнуть в лицо нижнему чину. Это не по-рыцарски. Когда он осуждал Васильчикова на суде за поспешное смещение Шварца, то имел в виду не одобрение поступков старого аракчеевца, а унижение старшего начальника, который вдобавок представлял в полку особу государя.

Он одобрил приговор Алексея Орлова и сказал:

— Жаль, что при конфирмации смягчат. Я бы его, мерзавца, живым закопал в навоз.

— Ну, через это он прошел, — засмеялся Орлов. — Когда его допрашивали, полковник Сугробов все время воротил нос, утверждая, что от Шварца несет.

Ходили, впрочем недостоверные, слухи, что Шварц прятался от гренадер, обыскивавших его квартиру, в навозной куче.

После воцарения император Александр в специально изданном манифесте в резких выражениях заклеймил деятельность тайной экспедиции. Однако в государстве необходимо было поддерживать порядок, а там, где устанавливается порядок, возрастает роль полиции, особенно тайной. Без полиции никак не обойтись. Полиция имеет свои приемы, и они во всех странах и при всех режимах почти одинаковы. Важна лишь степень жесткости при их применении. В России она была высшей испокон веков. Осведомление, то есть полицейский сыск, предшествовало террористическим действиям, и хорошо, ежели так. Хорошо, когда осведомление не являлось ложным или откровенной клеветой. Палач никогда не выпускал из рук жертву. «Обряд, како обвиненный пытается», созданный в недрах петровской Тайной канцелярии и действовавший на протяжении целого века, император Александр отменил специальным указом от 27 сентября 1801 года. Между тем вскоре был создан Комитет 13 января 1807 года, в задачу которого входило охранение общей безопасности. Членом этого комитета сделали, наряду с деятелями нового царствования — Новосильцевым, Кочубеем, Вязмитиновым и законником князем Лопухиным, — Александра Макарова, преемника пресловутого Шешковского, героя известного поприща екатерининских времен. Комитет образовался на основе предыдущего, имеющего целью сохранение всеобщего спокойствия и тишины граждан и облегчение народного продовольствия. Кроме главнокомандующего в Санкт-Петербурге Вязмитинова и министра юстиции Лопухина в нем заседал и министр внутренних дел Кочубей.

Император Александр сказал генерал-адъютанту Комаровскому:

— Я желаю, чтобы учреждена была la haute police, которой мы еще не имеем и которая необходима в теперешних обстоятельствах. Для составления правил оной назначен будет комитет.

Генерал-адъютанта Комаровского государь ценил и советовался с ним по вопросам, касающимся внутренних дел, назначив в конце концов командиром корпуса внутренней стражи. Полицейский проект Бенкендорфа царь оставил без внимания, впрочем, как и записку о заговорщиках. Не заехав на Васильевский остров после наводнения, после всего того, что Бенкендорф совершил в несчастный день, государь опять подчеркнул свое отношение к тезке. Горько было сознавать, что сердце государя остается закрытым и что никакой преданностью нельзя его тронуть. Через Милорадовича и из других источников Бенкендорф знал с доподлинностью, что к государю поступают сведения с юга о действиях заговорщиков. В Петербург тайно явился унтер-офицер Шервуд — обрусевший англичанин, сын известного мануфактурщика. Шервуд был агентом графа Витта. Приехал в сопровождении фельдъегерского офицера Ланга. Отлучиться с места службы и покинуть третий Украинский уланский полк без разрешения высокого начальства невозможно. Невозможно также без чьей-либо помощи проникнуть к царю. Отец Шервуда в прошлом веке оказывал услуги великому князю Александру и пользовался его покровительством. Он поселился в России в одно время с земляком Яковом Виллие, который добился невероятных успехов в чужой и враждебной стране. Виллие стал главным военно-медицинским инспектором в эпоху сражений с Наполеоном. До 1838 года он был президентом Петербургской медико-хирургической академии и почетным членом столичной академии наук. За два года до смерти благодетеля Виллие основал «Военно-медицинский журнал». Лучшей протекции и придумать нельзя. Донос ловкий и образованный унтер передал через знакомца отца лейб-медика, который собирался сопровождать императорскую чету в Таганрог.

Прежде чем попасть к государю, Шервуду пришлось пройти через кабинет Аракчеева, затем он три дня прожил у генерал-майора Клейнмихеля, начальника штаба военных поселений, и только в самом конце июля его принял в Каменноостровском дворце государь. Беседа состоялась один на один, и речь шла о брожении во второй армии.

Подробностей свидания Бенкендорф, конечно, не знал. Милорадович передал о свершившемся в общих чертах. Бенкендорф закусил губу.

Как же так, Михаил Андреевич? Ведь государю несколько лет, как известны фамилии главных заговорщиков. Да и твоя записная книжка вспухла от доставляемых сведений. Непостижимо! Почему государь не пожелал верить очевидному?

— Ты задаешь мне вопрос, на который может ответить лишь сам государь. Но мне передали, что и генерал Дибич считает сведения Шервуда преувеличением. Правда, сейчас, государь начал прозревать. Дибичу он сказал: ты ошибаешься, Шервуд говорит правду, я лучше вас людей знаю.

— Странно, зачем государю понадобилась эта возня. Граф Витт отъявленный плут. Великий князь Константин не раз выводил его на чистую воду. Что нового узнал государь от Шервуда?

Теперь Бенкендорф окончательно убедился, что нынешнее царствование не принесет ему больше удачи. Государь не изменит своего отношения за несколько недель до отъезда на юг. Однако письмо государю он все же передаст. После нескольких вариантов он составил наконец тот, который показался ему удовлетворительным. Текст оставался почтительным, однако он сумел соблюсти и достоинство. Бенкендорф писал:

«Osérais je done supplier humblement Votre Majestfé d’avoir la grâce de me faire savoir en quoi j’ai pu avoir le malheur de manquer. Je ne saurais vous voir partir, sire avec l’idée accablante d’avoir peut-être démérité les bontés de Votre Majesté Impériale»[53].

Он сам отвез письмо во дворец и передал дежурному флигель-адъютанту Германну. Он прождал более двух часов, пока Германн сообщил, что письмо государь взял и, прочитав, к кому оно обращено, опустил на край стола. Немного погодя спрятал конверт в ящик. Только тогда успокоенный Бенкендорф отправился домой. Он не мог вообразить, что государь оставит письмо без ответа, — пусть устного. Но из Каменноостровского дворца так и не последовало никакого отклика.

Государь уехал в предрассветный час. Лошадьми правил лейб-кучер Илья Байков. В карете сидел камердинер Федоров. Анисимов уже находился в Таганроге. Метрдотель Миллер поместился вместе с капитаном Годефруа в небольшом возке. Ни конвоя, ни свиты. У заставы государь остановил карету и долго смотрел на медленно проступающий сквозь ночной мрак город.

Когда Бенкендорф узнал, как государь покинул Петербург, он искренне пожалел этого человека, несмотря на нанесенную обиду, и подумал с грустью, что вряд ли разочарованному суетностями мира и впавшему в мистицизм властелину необъятной страны судьба позволит еще раз увидеть свою столицу. Недобрые предчувствия охватили Бенкендорфа. Что ждет Россию? Его жизнь неразрывно связана с царствующей фамилией, и теперь, когда дом в Фалле почти готов, ничто не может разорвать вековую связь. Он не хочет, чтобы дочери были лишены крова, родного очага и родительской заботы, как были лишены в детстве он и брат Константин.

Новый властелин — новая ситуация

Фельдъегерь Вельш поднял Бенкендорфа затемно. Великий князь Николай просил приехать в Зимний незамедлительно.

— Что случилось? — спросил Бенкендорф у Вельша, которого знал давно и сам давал ему поручения, когда нес дежурства будучи флигель-адъютантом.

Вельш — старый служака, у него нюх собачий. С детских лет при правительственной связи — сперва на конюшне, потом берейтором, а лет пятнадцать — в фельдъегерях.

— Эстафета из Таганрога прибыла. Барон Фредерикс…

— Какой Фредерикс? Полковник?

— Нет, измайловец. Адъютант государя. Привез письмо от генерала Дибича Ивана Ивановича. Вероятно, с подробностями о кончине государя.

Бенкендорф, на ходу одергивая мундир и застегиваясь, повалился в сани, не успев надеть шляпы. Господи Боже мой! Что ждет Россию?!

— Гони! — крикнул Вельш кучеру. — Во дворец обратно. К Салтыковскому!..

Мигом домчали. Бегом по лестнице и короткому коридору. Великий князь сидел один у столика, на котором чадил канделябр. Увидев Бенкендорфа, облегченно вздохнул.

— Прости, что поднял. Садись. Передохни. Малышев! — позвал он камердинера. — Завари генералу моего в кружку! Брата жаль! За что кара постигла нас?!

На столике лежал распечатанный пакет. Великий князь протянул Бенкендорфу сдвоенный лист.

— От Дибича. Читай отсюда. — И великий князь указал пальцем строку. — Что скажешь?

Бенкендорф пробежал глазами неровную цепочку букв.

— Ваше величество, это для меня не новость. Я вас предупреждал давно. Я посылал записку моего служащего покойному императору. Фамилии заговорщиков давно известны графу Милорадовичу.

— Перелистай доклад. — И великий князь достал из пакета мелко исписанные страницы, вырванные из офицерского блокнота, скрепленные с бумагами большего формата.

— Подробности, касающиеся второй армии и Южных поселений. Понятно, что граф Витт не мог просмотреть поднятую заговорщиками суету. Он человек опытный. Наполеоновский волонтер! Верить ему вообще ни в коем случае нельзя. Великий князь Константин Павлович его хорошо знает. Витт перебежчик.

— Как все поляки! Говорят, он воевал при Аустерлице?

— С июня 1812 года у нас. Граф Барклай-де-Толли использовал его качества вполне. Покойный государь хвалил Витта. Осведомлен. Ловок. Порядочный негодяй. Но в данном случае искренен.

— Но это ведь ужас! Какой-то Шервуд! Капитан Вятского полка Май… Май… Как его там?

Бенкендорф заглянул в бумаги. Новый властелин доверяет ему и считает хорошим посредником. Пронеслось в мыслях: допущен в тайное тайных.

— Майборода, — ответил Бенкендорф.

— Что за фамилия дурацкая?

— Обыкновенная, украинская. Подобных много. Перебейнос… и прочее. Но дело не в этом. Тут давно надо принять решительные меры.

— Я отдам приказ отыскать и арестовать капитана Гвардейского генерального штаба Никиту Муравьева. На него указывают как на главнейшего мятежника. Алексей Андреевич, уж с чьих слов не знаю, позавчера все утро твердил мне о заговорщиках, перечисляя фамилии усерднейших. Я не могу поверить в то! Милорадович твердит обратное. В Петербурге тихо, как никогда. Нужны хоть какие-нибудь доказательства! Если тронуть гвардию, обвинив того же Никиту Муравьева без оснований, что подумают о нас?! К чему это может повести? Где наша хваленая незыблемость? У кого искать совета? Коли военный генерал-губернатор, доверенное лицо покойного брата, уверяет что ситуация находится под контролем, как усомниться?! Ведь и ты, Александр Христофорович, в друзьях у Милорадовича ходишь — не так ли? А он человек опытный, герой войны и любимец брата.

— Он любимец двух братьев, — сказал Бенкендорф. — Что касается моей дружбы с Михаилом Андреевичем, то замечу — мы с ним в оценке происходящего не едины. Он на штык более полагается, чем на разумные и предупредительные меры.

Новый властелин тонко понимает роль, которую избрал для себя Бенкендорф.

— Я хотел от тебя это слышать. Я доверяю тебе, ты человек надежный, и полки, о которых болтают, не понаслышке знаешь. Поезжай к Милорадовичу сегодня. Надо все-таки ясно представлять, каковы его действия. Ты знаешь, что я первым присягнул Константину и что из того получилось? Переписка с Варшавой только запутала дело. Больше двух недель император Константин в столицу не едет. Что стоит за сим? Я решил действовать в соответствии с документами, оставленными покойным братом. Пусть будет переприсяга. Сенат, Синод и Государственный совет предупреждены.

— Государь! — воскликнул Бенкендорф. — Я весь ваш! Не сомневайтесь в правильности своих поступков. Письмо из Таганрога убедительно свидетельствует, что ни в ком, кроме вас, не видят более повелителя.

— Будь при мне, Александр Христофорович, я не струшу и не отступлю от правого дела. Спокойствие империи сумею обеспечить. Поезжай к Милорадовичу. Не мне тебя учить зачем. Жду от тебя хороших известий. Матушка тебе кланяется. Она вполне разделяет мой образ мыслей.

Они распрощались, и Бенкендорф уехал домой. Положение, конечно, становилось щекотливым. Великий князь Михаил в сомнении прав — трудно растолковать народу и гвардии необходимость переприсяги. Правильность упреков князя Голицына бесспорна. Зачем великий князь поспешил и прочих вовлек? Сперва надо было прочесть в Государственном совете манифест покойного императора и сопутствующие документы, а после принимать решение о присяге. Милорадович сторонник Константина и немедленного принятия присяги. Ни дня без властелина! Ни дня без императора! Корона для нас священна! Иначе возмущение от пущенных злоумышленниками кривотолков.

Фанфарониада героя

Бенкендорф сумел встретиться с Милорадовичем только днем. Граф пребывал в прекрасном настроении. Балерина Телешова подарила ему воздушный поцелуй.

— Дорогой мой, все это пустяки! Тут и беспокоиться не о чем. У меня в кармане более шестидесяти тысяч солдат. Какие могут быть беспокойства? Кто отважится? Говоруны? Да никогда в жизни. Сия болтовня мне известна. И болтуны тоже переписаны. — Милорадович указал пальцем ла записную книжку, лежащую на столе. — Просто с меня хотят стянуть лишние деньги! Вот он хочет. — И заслуженный воин, по сути презирающий занятия, которыми ему было предписано заниматься в качестве военного генерал-губернатора столицы, указал пальцем на представительного господина приятной наружности, скромно сидящего поодаль у окна.

Наружность господину несколько портила яркая рыжина, которую он безуспешно притемнял различными ухищрениями, пользуясь услугами самых дорогих в Петербурге парикмахеров.

Это был заведующий секретной частью канцелярии некто Фогель, человек без имени, отчества и отечества, как уверяли злые языки. Он ежедневно докладывал Милорадовичу, что полагалось по службе. Человек расторопный и далеко не глупый, Фогель был хорошо известен Бенкендорфу.

— Ничего, кроме денег, эта братия от меня не хочет и требует платить им за пустую болтовню. — Милорадович рассмеялся. — Мне иногда кажется, что они специально нанимают вралей, записывая за ними всякий вздор, чтобы потом пересказывать мне на дурном французском с грамматическими ошибками. По-русски они тоже пишут с ошибками, что прискорбно.

Фогель приподнялся и попытался возразить.

— Молчи! — прикрикнул Милорадович. — Надоел!

Но Фогель не робкого десятка подчиненный. Он все-таки открыл рот.

— Ваше сиятельство, пороча работу канцелярии, от истины дальше, чем может показаться.

— Молчи! — опять прикрикнул на Фогеля Милорадович.

— Нет, Михаил Андреевич, — вмешался Бенкендорф. — Дай сказать.

— Ну пусть говорит. Пусть! Я знаю все его уверения. Он сейчас будет ссылаться на дело Ронова, который доносил на Синявина, Перетца и Глинку. Глинка мой адъютант. И все это оказалось пшиком! Однако семьсот рублей с меня стянули, чтобы подпоить потерявших честь гуляк — уланских офицеров. А теперь он утверждает, что его агенты Перетца, Глинку, Синявина и прочих называют среди смутьянов и заговорщиков. Да вы что, братцы, спятили? — И Милорадович погрозил Фогелю пальцем.

— Ваше превосходительство, — обратился Фогель к Бенкендорфу, — заступитесь. Вы знаете, что в Париже fond secrets[54] отпускают миллионы, а у нас всего двадцать пять тысяч в год. Какие это деньги?! На них не то что прочной агентурной сети не создашь, но и детишек не прокормишь. А полицейский агент, ваше сиятельство, между прочим, тоже человек. От него польза обывателю прямая. Он предан государю императору бескорыстно. Стишок Пушкина переписать — рубль серебром накладной расход, Половому гривенник, извозчику двугривенный. Штоф горькой, страшно сказать, пирожок с урватиной, перо, чернила, бумага! Ничего бесплатно! А где взять? Доброхот переписывает: то слово забыл, то рифму. Знаете, народ какой пошел? И опять пятачок и двугривенный. Иди, предлагаю, Василий Петрович, погляди вон за тем — усатым. Пожалуйте полтинник — в ответ! Вот вам и экономия!

— Теперь ты видишь, какова цена их докладам? — спросил Милорадович у Бенкендорфа. — Стянуть хотят, мерзавцы, пользуясь случаем. Не более того!

— Мерзавцам надо хорошо платить, — засмеялся Бенкендорф, вспомнив давнюю беседу с Васильчиковым.

— Вы, ваше превосходительство, скоро убедитесь! — воскликнул Фогель. — В Американской компании каждый день сбор у поэта Рылеева. В окно стучат тростью или эфесом шпаги. Это как понять? Оболенский хоть и князь, а с козел не слезает, будто кучер. Бестужевы шныряют. Пущин-с из Москвы прикатил и прямо в объятия друзей. Братья Кюхельбекеры и ночуют-то на Невском. Мало вам?

— Ну ладно — посмотрим, — вздохнул Милорадович. — Что ты обо всем этом думаешь? — спросил он Бенкендорфа.

— Фамилии знакомые. А думаю я, Михайло Андреевич, что следует тебе на сии вести обратить сугубое внимание.

— Послушаю тебя, генерал. Однако повторяю: в Петербурге тихо, как никогда.

— Оно и страшно, граф. Затишье перед бурей. Прими меры, пока не поздно. Мерзавцы истину докладывают. Без этих мерзавцев нигде порядка не сохранишь, как ни вертись. Мир так устроен.

— Ну напугал! Хорошо! Будь по-вашему. Однако завтра после присяги едем к Катеньке. Я обещал Каратыгиным, Сосницкому и Катеньке, что лично поздравлю Аполлона Александровича Майкова с именинами. Знатные обещают пироги!

— С удовольствием, — ответил Бенкендорф.

Фогель откланялся и вышел.

— Это человек не бестолковый, — заметил Милорадович. — Но стянуть хотят, мерзавцы. Я Константину присягнул и иного императора для России не мыслю. Ежели он отречется, то призову присягнуть Николаю. У Константина более опытности. Петербург и Москва за него. Вот прямая и торная дорога, по которой я всегда иду. Исполнение долга — мой боевой конь! Mon cheval de bataille! — с гордостью повторил он, и после эту фразу повторял многим с особенным чувством.

Потом они принялись обсуждать завтрашний визит к Майкову — директору Александрийского театра. Человеку умному, хитрому и большому поклоннику пирогов.

Когда Бенкендорф вышел от Милорадовича, он увидел рыжего Фогеля, возле саней беседующего с Суриковым.

— Так вы знакомы?! — рассмеялся Бенкендорф.

— Вот только и познакомились, — ответил серьезно Фогель. — Позвольте обратиться к вам, ваше превосходительство, для окончания нашей беседы. При семеновском возмущении мои люди сопровождали вас и его сиятельство в казармы, если не запамятовали.

Бенкендорф кивнул: он помнил.

— Когда бы мне было предоставлено право действовать самому, то я готов поручиться, что вовремя напал бы на след заговора у нас. Но начальство мое все опасается вторжения карбонаризма из Италии и Франции. Следим посему за иностранцами и поляками. Результат, ваше превосходительство, ничтожен. Не там опасность ищем, не оттуда зараза идет. Она здесь давно и созрела. Того и гляди, нарыв лопнет. Тут, ваше превосходительство, тысячей целковых не отделаешься. Поздно хватились! Удивительно! Заговорщики вокруг дворца снуют — и ничего! Попомните мои слова, ваше превосходительство! Может, Фогель вам и пригодится.

Бенкендорф сел в сани и внимательно посмотрел в лицо приличного господина. Мерзавец, конечно. Но как без них, мерзавцев, обойдешься? Фогель дело говорит. Воздух наполнен кинжалами! Откуда к нему прилетел этот образ? Да, воздух наполнен кинжалами!

— Во дворец! — приказал Бенкендорф.

Кони с места взяли в карьер, будто отбросив рыжего Фогеля назад, в глубину туманной и душноватой улицы. Да, фамилии знакомые! Он мог бы многие прибавить. Однако покойный государь не верил в серьезность намерений болтунов. Почему? Давний приятель Бенкендорфа по павловским временам нынешний управляющий Иностранной коллегией Карл Нессельроде передавал, кажется, год или два назад забавный диалог между австрийским послом Лебцельтерном и посланником Дании графом Бломом, прожившим в России чуть ли не четыре дееятка лет. Австриец, женатый на графине Лаваль и потому особо пристрастный к русским перипетиям, весьма волновавшим, впрочем, и самого Меттерниха, завел беседу с Бломом о темных слухах, носящихся по Петербургу. В слухах сообщалось, что заговорщики готовы перенять власть. Блом над заговором насмехался.

— Да вы что?! — ответил он Лебцельтерну. — Неужели не знаете эту страну? Никогда ничего подобного здесь не произойдет!

Нессельроде выставлял Блома весьма прозорливым и догадливым дипломатом. Бенкендорф только покачал головой. Жена Нессельроде Мария Дмитриевна куда дальновиднее супруга. Судьба еще предоставит возможность убедится в правильности случайно промелькнувшей мысли. На повороте Бенкендорф оглянулся, но Фогеля в глубине жемчужного марева он не обнаружил. Фогель исчез.

Жизнь за царя!

Великий князь Николай принял Бенкендорфа сразу.

— Как в городе? — тревожно спросил он.

— Государь, вы знаете, что при покойном императоре никто не имел права носить очки. Но я вменил бы в обязанность нацепить их на нос прежде всего Милорадовичу. На улицах будто бы все тихо. Однако, государь, надо действовать. Нет никакого сомнения, что заговорщики попытаются обратить в свою пользу переприсягу. Вот только с чего начнут?

— Я получил сходное известие. Брат полковника Ростовцева, подпоручик Яков Ростовцев, явился с письмом, в котором предрекает большие беды и прямо свидетельствует о наличии заговора и готовящемся выступлении.

— Знаю обоих. Младший тоже в егерях. Имеет склонность к литературным занятиям. Настроен весьма романтически.

— Это чувствуется по письму. Но рассуждает здраво.

— Среди офицеров слишком много поэтов. Столько не требуется России. А Михайло Андреевич плотно окружен ими. И все участвуют в обществе.

— Я решился действовать самостоятельно. На понедельник назначен сбор генералов и полковых командиров гвардейского корпуса. Воинов лично отвечает за явку. Накануне мне сообщили мнение членов Государственного совета. Там единства нет. Кричат и перессорились. Мне все надоело. Если суждено быть императором хоть час, то я покажу этой своре, что значит обладать властью. Послал за Лобановым-Ростовским. Пусть чиновники министерства юстиции подготовят к печати документы и обнародуют без промедления. Еще раз получил весть от Алексея Андреевича. Устойчиво заявляет о намечающемся выступлении.

— Сколько подтверждений, государь! Аракчеев, несомненно, с покойным императором обсуждал сию проблему. Разве можно в его осведомленности усомниться? Он не разделяет мнения Милорадовича. И более того, не принял его у себя, как бы причисляя к виновникам будущих происшествий. Стоит, государь, вспомнить, что Аракчеев отсутствовал в несчастный день кончины вашего отца. Многие потом утверждали, что он Палена давно раскусил и не позволил бы действовать безнаказанно. Действия Аракчеева всегда имеют под собой основу, хоть я с ним и не в самых лучших отношениях. Покойный император в нем видел главную опору. Он предугадывает, что вы лишите Михайло Андреевича благоволения за попустительство заговору. Вот итог моих размышлений!

— Рассуждаешь здраво. Поговори завтра, с кем можешь. Утром в понедельник не выпускай Милорадовича из виду. К нему прямо с утра, а потом во дворец. Он ручался головой за спокойствие в столице. Он виноват во многом. Твое к нему дружелюбие не должно служить препятствием интересам России. Прощай! Будь при мне. Надеюсь на тебя. Ты видишь, как я одинок. На кого положиться, если не на тебя? Зайди к матушке. Она спрашивала.

— Государь, я весь ваш.

Весь воскресный день 13 декабря Бенкендорф провел в разъездах. Дважды посетил конногвардейские казармы и говорил с Алексеем Орловым. Чутье толкнуло побеседовать и с бароном Фредериксом, командиром Московского полка. Предупредил о надвигающихся событиях приятеля по масонской ложе полковника Стюрлера, командира лейб-гвардии Гренадерского полка. Командира первой гвардейской дивизии генерала Шеншина призвал усилить посты и никого не выпускать из казарм без приказа великого князя Николая Павловича. Генерал-майора Сергея Шипова, назначение которого командиром Семеновского полка встретил с некоторой настороженностью, остановил на Невском, ободрил от имени великого князя и выразил надежду, что Ново-Семеновский не подведет и присягнет по всей форме. Потом отправился к финляндцам, преображенцам, измайловцам, сообщив там офицерам, что великий князь будет принимать присягу в мундире Измайловского полка и что сие должно воодушевить солдат, Павловцев, кавалергардов и конно-пионеров не обделил вниманием, пробыв в казармах и манежах до позднего вечера. Везде вел речь от имени будущего законного императора. Словом, выполнил с лихвой посредническую миссию, которая была на него возложена и одобрена императрицей-матерью.

Ночь провел почти без сна, поручив домашние заботы Сурикову и не велев никуда отлучаться. Карету и верховых лошадей приказал держать наготове. Двери обязал швейцара держать накрепко закрытыми и никого не пускать ни под каким видом без записки, поступившей от Сурикова. Поднялся на рассвете. Суриков его чисто выбрил. Бенкендорф надел парадный мундир и прибавил к обычно носимым орденам и медалям прочие, хранившиеся в шкатулке. Взял шпагу с вызолоченным эфесом, подаренную великобританцами. Шпага, несмотря на парадность, была боевая. Англичане прекрасные оружейники. Однако и французы не хуже. Наполеон их крепко обучил. Пистолеты вложил в седельные сумки. Седло тоже английское, купленное за баснословные деньги. Ну куда он без седла?! И что он такое без седла?! Повертел в руках небольшой испанский кинжал и вернул на место. Когда воздух наполнен кинжалами, подобное оружие обладает двояким смыслом. Пистолеты надежнее. Авось Бог не допустит, и дело до стычки не дойдет. Отправился в Зимний одним из первых, благоухая одеколоном и стараясь удержать на лице уверенность и усмешку. Подумал: не послать ли в сенатскую типографию за манифестом? Но потом отказался от мысли: рано! Улицы пустынны, лавки, ворота, двери домов наглухо заперты. Похвалил себя, что дал ассигнацию швейцару. Он из семеновских ветеранов: не подведет! Вдруг из переулка вылетел мальчишка с развевающимся, газетным листом:

— У нас новый государь! У нас царствует Николай Павлович! Покупайте газету! С манифестом! Новый государь! Новый государь! Вот и указ! Все должны купить эту газету! Не пропустите — пожалеете! Новый государь! Новый государь! Николай Павлович! Николай Павлович!

Мальчишка вопил на всю улицу. Редкие прохожие останавливались и вслушивались в странные речи. Окна первых этажей распахивались, и мальчишку то и дело подзывали хозяева. Он протягивал бумагу, получал деньги и, продолжая орать истошным голосом, носился туда-сюда вдоль мостовой. Его одного хватило бы, чтобы поднять революцию.

— Новый государь! Новый государь!

Бенкендорф не стал задерживаться. Возьмет манифест во дворце. Он пришпорил лошадь и свернул на Дворцовую площадь. Она была пока пуста. Только у Зимнего отметил передвижение каких-то войск. Взошел к теперь уже объявленному во всеуслышание государю императору с Салтыковского подъезда. Император Николай Первый встретил сумрачной улыбкой. Глаза смотрели твердо и холодно. У Бенкендорфа мелькнуло: он не дрогнет. Ни за что не дрогнет!

— Друг мой, не поздравляй. Я знаю твою искренность, знаю, что ты матери как сын и мне как брат. Сегодня вечером, может быть, нас обоих более не будет на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг!

— Я готов, государь! И с радостью отдам жизнь за вас! Отдам жизнь за царя!

Они обнялись. В этот момент явился командир гвардейского корпуса генерал от кавалерии Воинов с докладом, что все, кому надлежит собраться, ожидают государя. В огромном зале собрались командиры гвардейских полков. Впереди стоял и Милорадович и начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Нейдгарт. Церемония прошла как нельзя лучше. Никто не усомнился в праве великого князя на престол, никто не усомнился в опубликованном манифесте и сопутствующих документах, подтверждавших право младшего брата цесаревича Константина на власть.

Новый государь коротко поблагодарил присутствующих, велел отправляться к частям, чтобы привести к присяге. От каждого получил уверения в преданности и готовности жертвовать собой.

— После этого, — сказал он сурово, — вы отвечаете головою за спокойствие столицы. А что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что того достоин! С Богом!

От двора повелено было всем, кто имеет на это право, собраться во дворец к одиннадцати часам. В то же время Синод и Сенат соберутся в своем месте для присяги. Милорадович приблизился к государю, и Бенкендорф услышал, как Михайло Андреевич вновь заверял о полном спокойствии вверенной ему столицы. Господи, мелькнуло у Бенкендорфа, как он заблуждается! Когда гвардейские генералы и полковники отправились по командам, государь ушел в покои матери. Однако успел подозвать Бенкендорфа и приказал отправляться к Милорадовичу и в войска для наблюдения за ходом событий.

— Ни на минуту не ослабляй внимания, Александр Христофорович! Я на тебя надеюсь.

Как один генерал ничего не понимал

Бенкендорф отправился к казармам конной гвардии и удостоверился, что переприсяга кавалерией принята без осложнений и недовольства. Затем поехал к Милорадовичу. Тот встретил Бенкендорфа в отличном расположении духа.

— Милый мой, как хорошо, что ты заглянул. Сейчас к Катеньке, оттуда во дворец и к Майкову на пироги! Вот я тебе праздник устрою! Погляди, какую сказочную вещицу мне преподнесла императрица Мария Федоровна.

И Милорадович протянул Бенкендорфу правую руку, пальцы которой были унизаны перстнями, как, впрочем, и пальцы левой. На указательном солнечно сиял новый перстень, массивный и золотой. Эмалевая черная полоса очерчивала медальон с рельефным портретом покойного императора. Милорадович поцеловал изображение и возвел глаза к потолку:

— Notre ange est au ciel![55]

Бенкендорф смотрел на него молча. И этот человек командует шестидесятитысячным петербургским гарнизоном?! Но таков был выбор покойного императора. Кому же он доверил секретный надзор за жителями столицы, которую покидал часто и на длительный срок? Чудны дела твои, Господи! Чудны!

— Михайло Андреевич, поспешим к нашим обязанностям. Не ровен час…

— Да я знаю все на свете! Я Башуцкому вчера велел увеличить число разъездных полицейских и жандармов. Усилил дежурство по канцелярии. Ординарцы, дежурные офицеры и фельдъегерь начеку. Чуть что — меня и на дне моря сыщут. Я все знаю, Александр Христофорович! Башуцкий, оставь нас одних. Не серчай, голубчик! — обратился он к адъютанту.

Башуцкий вышел. Милорадович к адъютантам относился ласково и старался не обижать, тем паче что Башуцкий трудился с учетверенной нагрузкой. Граф Мантейфель отправился в Киев за унтер-офицером третьего уланского полка Иваном Шервудом, Горяйнова свалила горячка, а Гладкова пришлось отставить за небрежность. Племянник бывшего обер-полицеймейстера считал, что ему все дозволено. Башуцкий был уверен, что речь в кабинете пойдет о танцорке Катеньке Телешовой, чувства к которой переполняли грудь старого воина. Но Бенкендорф не позволил Милорадовичу сбить разговор на легкую тему.

— Михайло Андреевич, полно ребячиться! Мы с тобой не один пуд соли съели. Вспомни семеновскую ночь. Не надо ли тебе отдать дополнительно распоряжения? Как бы не пожалеть потом. У русских есть пословица: береженого Бог бережет. И вторая: надейся на Бога, а сам не плошай!

— Да я все знаю, — повторил Милорадович. — И все меры мной приняты.

— Ты храбрый воин и был любим покойным государем. И я тебя уважаю и люблю. Ты сам видишь. Однако позволь заметить, что усиление дежурства по канцелярии — мера едва ли достаточная.

— Ах, Боже мой! — воскликнул Милорадович. — Ну хорошо же, хорошо! Я распоряжусь. А сейчас отправляемся в путь.

Он обычно говорил на смеси русского с французским и часто любил повторять одни и те же выражения, звучавшие странным образом: c’est vrai или c’est drôle[56]. Выйдя в приемную, он обнял и поцеловал Бенкендорфа. В присутствии подчиненных они старались поддержать некоторую дружелюбную официальность.

— Savez vous, вы знаете, — се qui me fâche? que pas un seul de предрассудки, mais ce понедельник, voyez vous, мне нравится ça me déplait[57]. Ну дай я тебя еще раз поцелую.

Бенкендорф и Милорадович опять расцеловались. Шутка ли?! Какой праздничный день! Россия получила нового государя.

— Мы ему преданы! — воскликнул Милорадович, накидывая на плечи шинель. — Господа офицеры, искренне поздравляю вас! В Нем, в Нем вся наша надежда. Бог Его благословит на подвиг. Возблагодарим судьбу! Она милостива к нам! Надеюсь, что все вы исполните с рвением свой долг!

Наконец словесный поток военного генерал-губернатора столицы иссяк, и Бенкендорф вместе с Милорадовичем покинули обиталище храброго и честного воина. А как хорош в атаке, мелькнуло у Бенкендорфа, невероятно хорош! И словом умел увлечь. Солдаты слушали затаив дыхание. Вот чего мне всегда недоставало.

Бунт военнослужащих

Толпы народа заполняли улицы. Теперь любые сомнения исчезли. Началось! Если утром Бенкендорф еще на что-то надеялся, то сейчас мятеж стал очевидностью. Прежней безъясности не существовало. Она исчезла, испарилась. Грозные признаки русского бунта оказались налицо. Народ бежал к Зимнему — на Дворцовую, Сенатскую, Исаакиевскую, и в этих быстрых волнах можно было разглядеть солдатские мундиры, которые вот-вот перемешаются с людьми в статской одежде. Лошадь Бенкендорфа часто переходила на медленный шаг. В какое-то мгновение он потерял надежду добраться до Зимнего. Но ближе к цели бегущие волны немного рассеивались, и наконец Бенкендорф выбрался на простор. Миновав караул саперного полка, он явился к императору во время доклада Нейдгардта, который находился в совершеннейшем расстройстве. Сбиваясь и путаясь, Нейдгардт докладывал:

— Sire, le régiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederics sont gièvement blessés, et les mutins marchent vers le Sénat, j’ai à peine pu les dévancer pour vous le dire. Ordonnez de grace, au 1-er bataillon Préobrajensky et à la garde-a-cheval de marcher contre[58].

Император стоял как громом пораженный. Вот они доказательства того, о чем верные престолу люди твердили не один день. Бенкендорф обратился к императору с более спокойными словами:

— Ваше величество, разрешите преображенцам выходить, а конной гвардии седлать, но не выезжать.

Император скоро овладел собой и отдал целый ряд других распоряжений. Великий князь Михаил Павлович отправился к артиллеристам. Часть офицеров гвардейской конной артиллерии вышла из повиновения и воспротивилась переприсяге. Великий князь немедля отправился их урезонивать.

— Александр Христофорович, тебе надобно скакать к Орлову, чтобы увериться в надежности исполнения приказа.

Бенкендорф покинул Зимний. Площадь перед дворцом бурлила. В ней, как утлые лодчонки, тонули десятки экипажей, и пробиться сквозь месиво было непросто. Император выехал из двора. Толпа бросилась к нему с возгласами «Ура!». Через несколько минут император вынул из-за борта мундира бумаги и стал громко читать манифест. До Бенкендорфа доносились отдельные слова. Император сидел на лошади совершенно один, и Бенкендорф подумал, не стоит ли возвратиться. Вдали показались преображенцы. Окружающие императора люди, выслушав манифест, начали кричать:

— Батюшка! Государь! Иди к себе! Не допустим никого!

— Не дадим в обиду!

— Разнесем на клочки! Не сомневайся в детях своих!

— Размечем!

— Ступай с Богом! Мы не допустим!

— Иди к царице! К матушке, к детям!

Император что-то быстро и взволнованно говорил в ответ. Толпа целовала его сапоги, давясь и оттирая плечами соседей. Позднее, рассказывая Бенкендорфу о происшедшем, император показал, как он расцеловался о каким-то статским, прильнувшим к нему.

— Я не могу поцеловать вас всех, — вспоминая свои слова, улыбнулся император, — но вот за всех… И я приложился к нему с сердечным трепетом, какого давно не испытывал.

Бенкендорф ехал против течения. Однако добрался до конногвардейских казарм скорее, чем рассчитывал. Переговорив с Орловым и убедившись, что полк готовят без задержки, Бенкендорф пообещал вскоре возвратиться, чтобы избежать малейших случайностей. Затем решил отправиться далее, выяснив размеры волнений. В тот момент он увидел разрозненные части гвардейского экипажа, перемешанные с какими-то солдатами, которые шли вразброд, окруженные разного чина людьми и мальчишками, которые кричали «Ура!» и чуть ли не предводительствовали солдатами и статскими. Все это выглядело угрожающе. Тогда Бенкендорфу понял, что ничего иного он уже не встретит.

На Конногвардейской улице полк Орлова был выстроен и намеревался двинуться к Зимнему, где между тем произошли ужаснейшие события. У тротуара стояла карета, застрявшая в толпе. Возле стоял приличного вида господин, в котором Бенкендорф узнал Фогеля. Подъехав поближе, Бенкендорф сошел с лошади и стал расспрашивать агента Милорадовича, каково его мнение о происходящем и что он наблюдал возле Зимнего. Фогель рассказал Бенкендорфу, что видел собственными глазами — образование каре возле памятника Петру Великому, бунтующих рабочих у Исаакия и разного рода люд на площади, где застряла масса карет. Видел и несколько орудий, пробивающихся к Сенатской.

— Вот, ваше превосходительство, какие результаты пренебрежения к секретной службе. А стоило генералу обратить внимание на донесения честных и порядочных подданных, ничего подобного бы не свершилось!

Бенкендорф понял, что надо спешить и поторопить Орлова. Он прыгнул в седло и, не разбирая дороги, пробиваясь сквозь временами уплотняющуюся толпу, добрался опять до казарм. Въезжая в ворота, он вдруг заметил адъютанта Милорадовича Башуцкого, который, пятясь задом, тащил чье-то тело. Двое-трое мужчин в статских шинелях помогали. В несчастном раненом он узнал Милорадовича, чей мундир был залит кровью. Башуцкий, опустив тело генерал-губернатора на грязный снег и оборотившись, выдавил сквозь слезы:

— Посмотрите, что сделали с графом!

Бенкендорф ничем помочь не мог. Михайло Андреевич пал жертвой собственной неосмотрительности и самоуверенности. Он был в какой-то мере виновником происшедшего возмущения. Он способствовал распространившемуся в придворных кругах заблуждению о спокойствии города. Щелкнув языком, подобрав трензель и прижав шенкель, устремив взор перед собой, Бенкендорф грудью лошади раздвинул группу солдат и статских, с облегчением увидев впереди лицо адъютанта Орлова. Полк выводили из устья улицы, и Орлов возглавлял. Через несколько минут конногвардейцы поступят в распоряжение императора. Проезжая мимо Фогеля по разреженному кавалеристами пространству, Бенкендорф крикнул:

— Продолжайте выполнять свои обязанности, сударь, и советую — с еще большим рвением!

Фогель в ответ помахал шляпой. Улыбка засвидетельствовала, что слух у него отменный.

Когда Бенкендорф, взбежав по лестнице, наткнулся у поворота перил на императора, он увидел, как директор канцелярии начальника Главного штаба полковник лейб-гвардейского гусарского полка Илларион Бибиков в совершенно растерзанном виде, с каким-то синим, вероятно от побоев, лицом, докладывал о происшедшем:

— Ваше величество, я не верил глазам. Предводительствует бунтовщиками князь Оболенский. Я узнал его, хоть и переодетого в мундир унтер-офицера.

— Какой Оболенский? Первый или второй?

— Старший адъютант дежурства пехоты гвардейского корпуса. Пусть генерал-адъютант Бистром поинтересуется, где находится Оболенский, и найдет его только среди разбойников. Он первый нанес рану генералу Милорадовичу, подбежав к нему с двумя солдатами.

— Не может быть! Ах, злодей!

— Может, ваше величество. Есть тому живые свидетели.

— Хорошо, полковник, я не забуду ваши старания, — сказал император и пошел вниз по лестнице, положив руку на плечо Бенкендорфа.

— Конногвардейцы здесь, ваше величество.

— Я знаю. Стреляли в Воинова. Уговаривать их, видно, нет смысла. Это злодеи в совершеннейшей степени. Однако делать нечего! Еще попробуем. Будь при мне. Пойдем на площадь, откуда я не так давно воротился, чтоб рассмотреть положение мятежников.

— Государь, позвольте мне самому отправиться туда и доложить вам обстоятельства.

— Нет. Я должен убедиться в происходящем лично.

Император отдал приказ роте Преображенского полка под командой капитана Игнатьева отрезать сообщение с Васильевским островом, прикрыв фланг конной гвардии. Когда император и Бенкендорф выехали из дворца, их встретили выстрелами. Прежний приказ войскам собраться на Адмиралтейской площади с трудом, но выполнялся. Верная часть восставшего Московского полка во главе с великим князем Михаилом Павловичем заняла важную позицию прямо напротив мятежников. Кавалергарды и преображенцы второго батальона ждали приказаний. Император велел примкнуть к конной гвардии. Кавалергарды составляли резерв.

— Если дело пойдет круто, то я матушку, жену и детей под их прикрытием переправлю в Царское. Адлерберг! — позвал он флигель-адъютанта. — Скажи князю Долгорукому, пусть приготовит экипажи.

Генералу Воинову император велел послать Семеновский полк вокруг Исаакиевского собора к манежу и занять там мост. Павловцы были направлены по Почтовой улице мимо Конногвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу. Левашов отправился в Измайловский полк, где произошла заминка с переприсягой.

— Василий Васильевич, выводи из казарм, чего бы то ни стоило, хотя бы и против меня.

Бенкендорф и те, кто сопровождал теперь государя, двинулись на Дворцовую площадь, куда приказали следовать саперному батальону и учебному саперному батальону — частям надежным и не выказавшим колебаний. Тут император встретил идущий толпой лейб-гвардии гренадерский полк со знаменами, но без офицеров.

— Стой! — воскликнул император.

Бенкендорф хотел его удержать, но император уже оказался в гуще гренадер.

— Мы за Константина! — неслось со всех сторон.

— Когда так, то вот вам дорога! — хладнокровно ответил император и махнул на Сенатскую площадь.

Бенкендорф подивился его мужеству и находчивости. Гренадеры, обтекая лошадь императора, устремились к мятежникам.

Артиллерия наконец появилась. Однако она в настоящем виде была бесполезной. Заряды остались в лаборатории. Генерал-майор Сухозанет, начальник гвардейской конной артиллерии, с огромным трудом привел на площадь две легкие батареи. Артиллеристы были взволнованы, понимая, что их ждет пальба по своим! К возмутившимся вскоре примкнул Гвардейский экипаж в полном составе, с другой стороны стояли гренадеры. У памятника Петру собралась внушительная сила. Шум и крики достигли высшей степени. Бенкендорф доложил императору, что подошли семеновцы.

— Семеновцев привел Сергей Шипов в величайшей исправности. Стоит у самого моста на канале. Измайловцы прибыли в порядке. Ждут у Синего.

— Я не забуду! — усмехнулся император. — Ура семеновцам!

Хорошие артиллеристы

Возле памятника творилось невообразимое. Странно было видеть, как по рядам между солдатами расхаживают люди во фраках, оживленно жестикулируя и, очевидно, убеждая не подчиняться. Попытка митрополита Серафима обратиться к восставшим ни к чему не привела. Его быстро прогнали, послушав несколько минут.

— Пора принять решительные меры, ваше величество, — сказал великий князь Михаил. — Позволь подъехать и попытаться склонить их без кровопролития к исполнению долга. Моя привязанность к Константину всем известна. Вдобавок злодеи не сумеют более распространять слухи о моем отсутствии в городе, на что они вообще рассчитывали?

— Нет. В тебя могут выстрелить, как в Милорадовича. Разве ты не видишь, что они жаждут крови? Левашов и Бенкендорф! Каково ваше мнение?

— Иного выхода нет, государь. Позвольте сопровождать великого князя, — сказал Левашов. — А рассчитывали они, ваше высочество, и до сих пор рассчитывают на то, что к ним присоединятся. Без такого расчета никто никакого бунта не подымает.

— Да, иного выхода нет!

Великий князь и Левашов поскакали к мятежникам. Отсутствовали минут пятнадцать. Матросы из Гвардейского экипажа сначала встретили великого князя с вниманием, но их сбили с толку. Какой-то статский прицелился в великого князя, но то ли пистолет дал осечку, то ли кто-то из матросов отвел руку.

Объехав с Бенкендорфом вокруг собора и ободрив прибывших егерей и артиллеристов, император остановился и сказал:

— Ну что посоветуешь, Александр Христофорович? Погода из довольно сырой становится холоднее. Снегу мало и скользко. Боюсь, что лошади могут покалечиться.

Смеркалось, и морозец становился злее. В группу, где находились император, Бенкендорф и Левашов, из-за забора, который окружал Исаакий, полетели поленья.

— Надо положить сему скорый конец, — сказал твердо император. — Иначе бунт под покровом темноты обязательно распространится. Пусть атакует кавалерия. Все меньше крови. Орлов! — позвал он командира конногвардейцев.

И полк поэскадронно пошел в атаку. Мятежники стояли сомкнутой колонной. В данном случае они обладали преимуществом. Выстрелы звучали нестройно, но многих ранило, а некоторых тяжело. Васильчиков, который до сей поры молчаливо выполнял указания императора, внезапно громко произнес:

— Sire, il n’y a pas un moment à perdre; l’on n’y peut rien maintenant, il faut que de la mitraille!

— Vous voulez, que je verse le sang de me sujets la premier jour de mon régne?

— Pour sauvez votre Empire[59].

Это было предложение, которое давно делали другие приближенные императора, но он никак не соглашался, и сейчас отдал приказ на пальбу не сразу.

— Иван Онуфриевич, — обратился к Сухозанету, — ты сам не раз вызывался. Езжай с последним словом. Передай, чтоб образумились, что я жалею их, и если раскаются, то и спроса никакого с солдат не будет. Повинную голову меч не сечет, а заблуждения легко прощаются.

Сухозанет ускакал. В густеющих сумерках послышались крики и выстрелы. Неужели мятежники осмелятся и сейчас поступить с посланцем, как с Милорадовичем? Подробности смертельной раны генерал-губернатора стали известны. Некто Каховский, по слухам смоленский дворянин, переодетый в военный мундир будучи в отставке, прятался в толпе и подкрался к Милорадовичу, увлеченному собственной речью, с левой стороны, почти вплоть, и à bout portant[60] выстрелил в бок со спины в Андреевскую ленту над самым крестом. Пуля была направлена твердой рукой и с расчетом нанести смертельное увечье. Но этого убийце показалось мало, и он вслед пуле мгновенно запустил разряженный пистолет, который, словно в насмешку, сбил с несчастного шляпу с султаном, свалившуюся под ноги шарахнувшегося коня.

Однако Сухозанет успел уйти от пули, хотя по нему началась пальба ружейная и из пистолетов.

— Они кричали, государь: Сухозанет, разве ты привез конституцию?!

— И что ты ответил, Иван Онуфриевич?

— На мятежную дерзость, ваше величество, я повторил ваши слова, что прислан с пощадою, а не для переговоров.

— Делать нечего, — сказал государь. — Видит Бог, я не желал кровопролития. — И, пожав в безнадежности плечами, он скомандовал: — Пальба орудиями по порядку!

Картечь должна была произвести страшное опустошение в сомкнутых рядах. Бенкендорф вспомнил, быть может не к месту, как ему рассказывали в Париже о действиях Бонапарта, в два счета разогнавшего артиллерийскими залпами роялистов. Он, конечно, находился в лучшем положении. Через Сену еще не было многих мостов, и деваться противнику было некуда. Стволы орудий он нацелил на Пале-Рояль, решив стойко защищать Тюильри, в котором заседал Конвент. И когда у церкви Святого Роха собралась такая толпа, что ни одна частица снаряда не пропала бы даром, будущий Первый консул и будущий император отдал команду: «Огонь!»

Сотни убитых и раненых усеяли площадь и улицы. Картечь косила бегущих беспощадно. Революция во Франции задолго до 13 вандемьера 1795 года использовала артиллерию в гражданских конфликтах. Помог тогда Бонапарту Иоахим Мюрат — никому не известный командир эскадрона. Он взял с боем Саблонский лагерь, и к утру пушки были в распоряжении Бонапарта. Однако корсиканец не терял ни минуты и, едва людская масса уплотнилась, дал залп.

Позднее, когда на Сенатской все было закончено, император описал происшедшее матери и жене так:

— Не видя иного способа, я скомандовал: «Пали!» Первый выстрел ударил высоко в сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрелы от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь по Английской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелам из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала. Велев артиллерии взяться за передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как кавалерийский конно-пионерный эскадрон преследовал бегущих по Английской набережной. Одна толпа под командой какого-то офицера начала выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли.

Выстрелов, конечно, было больше. Командовал пальбой Сухозанет. Он дал еще несколько выстрелов вдоль Невы. Тяжелые ядра разбивали лед, и многие падали в образовавшиеся промоины. Орудия затем даже придвинули к парапету и палили по Васильевскому острову, чтобы напугать спасающихся бегством и показать, что преследование неминуемо.

Васильчикова император оставил на Дворцовой со строгим приказом ловить тех, кто пытался спрятаться.

— А ты, Александр Христофорович, возьми у Орлова не менее четырех эскадронов, или, пожалуй, добавь к ним гвардейский конно-пионерный эскадрон. Два эскадрона конногвардейцев расположи на сей стороне Невы. Пусть Орлов поможет тебе блокировать Васильевский остров. Чтоб никто не ушел. Арестованных присылайте к Васильчикову под крепким конвоем. Донесения шли постоянно. Ночь нам предстоит нелегкая…

Да, ночь предстояла нелегкая и тревожная. На прощание император, обратившись к Бенкендорфу и Орлову, произнес с неясной усмешкой:

— Тяжко, что мое царствование начинается с вынужденных мятежниками деяний. Ты, Александр Христофорович, при моей семье еще до нашего с Мишелем рождения. Говорят, великая наша с братьями бабка однажды произнесла: идеи нельзя победить пушками. А я нынче замечу: можно, когда артиллерист хороший! И особливо ежели идеи ложные. Ну, с Богом!

И он отправился назад во дворец, высоко подняв голову. Свита государя, ставшая к концу дня огромной, вдруг распалась, застрявшие экипажи понемногу выбирались из толчеи, солдаты устраивали биваки, разжигали костры, приводили амуницию в порядок. Обозы подтягивались постепенно. Бенкендорф и Орлов отправились на Васильевский, осторожно переведя конницу через Неву.

— Можно не спешить, — сказал Бенкендорф. — С острова не уйти по льду.

Кровь черными пятнами расползлась по белой поверхности. Везде валялись тела погибших.

— Что за жалкие люди! — .воскликнул Орлов. — Чему их учили?! Без артиллерии и припасов кинулись в драку. Кто ими руководил? Оболенский?! Мальчишка! Кого они слушали? Статских во фраках?

— Да, никакой опытности, — отозвался Бенкендорф. — Ты давно не имел известий от брата Михаила? Как он?

— Давно. И очень тем взволнован.

«Ну что, барин, доволен?»

Васильевский остров встретил сильным ветром. Фонари были погашены. Бенкендорф попросил Орлова отдать приказ расположить войска лицом к Большому проспекту перед Первым кадетским корпусом. А сам послал за обозом трех квартирьеров и велел адъютанту Орлова Балакиреву собрать жителей, чтобы доставить дрова и развести огни. Когда войска расположились, Бенкендорф отобрал добровольцев разыскивать сбежавших мятежников, на что изъявили желание многие. Он сбил несколько команд и отправил по линиям, объяснив, как действовать. Зажгли факелы, и стало светло, как днем. Зрелище, конечно, было страшным. Солдаты обшаривали дворы и подвалы, но в здания не вламывались. Излишний шум и переполох ни к чему. Первое донесение в Зимний отправил через час. В одном из ближайших домов Бенкендорф сделал сборный пункт для мятежников. И вот приволокли первого. Это оказался человек в фризовой шинели, немолодой и с виду пронырливый. Он спрятался в сарае за поленицами дров, а жил совсем в другой части города. Оправдывался нелепо.

— Все побежали, и я побежал. А на площади — думал, смотр войскам император делает.

Более добиться ничего не удалось. Между тем фризовая шинель свидетельствовала, что он не просто бежал и падал на льду, а попал в порядочную переделку. Воротник полуоторван, рукав вспорот штыком.

— Не ты ли бросал куски льда и камни у Исаакия? — спросил его Бенкендорф.

— Да вы что, ваше превосходительство! Я и мухи не обижу, не то что камни бросать!

Допрос пришлось прекратить, потому что задержанные начали прибывать десятками. Еле успевали переписывать. Солдаты Московского полка и матросы Гвардейского экипажа попадались редко. Лейб-гренадеры чаще и вели себя как настоящие-злодеи, — запирались, не хотели называть фамилий, бросались ничком на снег, не желая идти. Бенкендорф к рассвету, когда обыск ближайших к набережной мест заканчивался, подумал, что главные трудности позади. Но получилось совсем наоборот. С первым мерцанием нового дня народ начал сходиться в толпы. Разбитые биваки, амуниция, кони, орудия, зарядные ящики сперва вызывали любопытство, а потом и раздражение, смешанное со страхом.

— Вот нагнали войска! Уж не намереваются ли в нас палить, как давеча?

— Пушек-то, пушек сколько!

— Вчерась с той стороны картечью и ядрами били, сегодня в шашки возьмут!

— Одного царя-батюшку спровадили, другого спрятали, а сами мошну набивают.

— Не к добру все это! Ох не к добру!

Бенкендорф, удивленный поведением толпы и отношением к кавалеристам, которые жителей не трогали, решил затесаться в гущу, чтобы убедиться в настроении наблюдающих со стороны людей. Молоденький чиновник в распахнутом, несмотря на мороз, мундире разглагольствовал, победительно оглядывая жадно ловящих каждое слово.

— Да, не к добру все это! Царя-батюшку сгубили и передают, что он весь почернел. И знамение к нашему несчастью было. Сказывают, что из Малороссии в Петербург привезли попа с козлиной головой и рогами.

— Не может того статься! — поражались окружающие.

— Еще как может! Он в деревне решил бабу попугать. Стращал ее, стращал, а она ничего — хоть бы хны! Тогда поп нарядился в шкуру козла, полагал, что так легче у бабы выведать, где клад зарыт. Но тут дьявол вмешался и велел, чтобы козлиная шкура приросла к телу. Она и приросла, и рожки высунулись. Вот, братцы, какие пироги. Его хвать — и привезли в наш Питер да засадили в Невский монастырь. И стали водить на молитву в Казанский собор, чтоб шкура отпала. Знающие люди утверждали, что знак сей то ли к войне, то ли к величайшей беде! Вот беда и случилась — царя-батюшку сгубили и кровушку народу пустили.

Самое любопытное заключалось в том, что подобный случай действительно произошел во второй половине октября — совсем недавно. Петербург вдруг наполнился слухами о привезенном малороссийском попе. Простая публика собиралась в центре на Невском в ожидании повозки с чудищем.

Стояли с утра до вечера, а кое-кто и ночевал в окрестных дворах. Карету митрополита Серафима окружали плотным кольцом, не позволяя свободно проехать в собор. Он увещевал взволнованную паству, но разумным словам мало кто верил. Среди любопытствующих попадались и камергеры, и сенатор — словом, знать. Каждый день на Невский выезжал обер-полицеймейстер Шульгин и пытался рассеять сборище. И только дней через десять терпение лопнуло, к собору подогнали бочки с водой и принялись обливать наиболее упрямых из пожарных труб.

Бенкендорф решил не трогать чиновника. У него заботы были поважнее. Он продолжил путешествие по Большому проспекту. В другой толпе обратил внимание на оратора, личность которого была знакома. Купец Огибалов всегда вел себя тихо и скромно. Жил на Васильевском острове в собственном доме и торговал скобяными изделиями. Бенкендорф помнил его с тех дней, когда после наводнения начальствовал Васильевской частью. Бенкендорф позвал его и тихо спросил:

— Господин Огибалов, мы с вами хорошо знакомы. Я уловил несколько слов из ваших речей и, признаться, пришел в удивление. Не вносите ли вы смуту в простые души обывателей? И по какому поводу этот народ, снующий без толку возле вас, всегда с почтением кланявшийся и не забывший, сколько добра власти сделали для терпящих бедствие, теперь не хочет меня знать и даже как бы кичится передо мною?

Огибалов несколько смутился, однако пустился в объяснения:

— Как же нам быть, ваше превосходительство? Народ растерялся, не знает, куда спрятаться от солдат. Еще вчера вы дрались, а сегодня будто опять хотите начать бой. Вон орудия выставили, чтобы стрелять вдоль проспекта. Вы присягнули великому князю Николаю Павловичу и преследовали солдат, которые остались верными нашему государю Константину Первому. Что нам обо всем этом думать? Что нас ждет? Страшно нам, ваше превосходительство!

Бенкендорф сообразил, что, начни рассуждать сейчас о заговоре и истинных причинах происшествия, понимания обстоятельств станет меньше, а смуты, грозящей столкновениями, больше. Между тем обстановка становилась сложнее. Маленькие толпы, разрозненные с утра, превращались в большие и сливались, образуя плотную массу.

Бенкендорф попросил Орлова возвратиться во дворец и привезти как можно больше экземпляров манифеста, объяснявшего ситуацию и отвечавшего на вопрос: почему войска были приведены к переприсяге. Манифест вскоре доставили, и Бенкендорф во главе толпы, будто ее предводитель, отправился в церковь, где священник внятно и громко начал читать официальные бумаги. Из народа кричали:

— Непонятно, батюшка! Повтори!

Бенкендорф стоял рядом и при возмущении, конечно, пал бы первой жертвой. Однако священник справился с задачей и растолковал манифест. О заговоре Бенкендорф предпочел не упоминать. Преданность императору Константину Первому обращала на себя внимание. Значит, в народе живы отголоски мартовских событий четвертьвековой давности. Двор по-прежнему подозревают в кознях, считая, что знать заинтересована в смене лучшего монарха на худшего. Что произойдет по всей России, в Москве или Малороссии, когда весть о возмущении распространится? С этой тревожной мыслью Бенкендорф вышел из толпы и отправился в Первый кадетский корпус, где устроил временный штаб. Солдат приводили из дальних районов по двое, по трое, но из офицеров никого не удалось обнаружить. Очевидно скрывались в городе или уходили на Петербургскую сторону по льду. Прибывший от императора фельдъегерь рассказал Бенкендорфу, что в Зимний всю ночь свозили мятежников, которых вначале принимал на Дворцовой площади Васильчиков, а затем переправляли к императору. Фамилии тех, кого арестовали, не вызвали у Бенкендорфа удивления. Еще во время событий он заметил, как князь Сергей Трубецкой выглядывал из-за угла Главного штаба. Тогда и мелькнуло, что сие неспроста. Трубецкого он превосходно знал и знал, какова мера его доблести. Он был уверен, что Трубецкой просто покинул друзей.

— В дом к австрийскому посланнику Лебцельтерну за князем Трубецким его величество отправил управляющего Министерством иностранных дел Нессельроде и флигель-адъютанта князя Голицына. Главный мятежник отыскался — он почивал вместе с супругой в отведенном покое. Возле посольств выставлены патрули, а австрийское оцеплено кордоном.

Фельдъегерь забрал пакет с донесением и отправился во дворец. Стояла ясная и яркая погода.

Солнце резко освещало бивакирующие войска. И все они выглядели красиво и цветасто, как на картине. Воздух был свеж и морозен. Легкий ветерок колебал конно-пионерские флажки. Бенкендорф подумал, что с ним могло бы произойти то же, что и с Милорадовичем, Стюрлером или Велио, которого тяжело ранили во время атаки. Но Бог миловал! Фельдъегерь сообщил, что никто из мятежных офицеров будто бы не погиб на площади и при бегстве. Не попытались ли они улизнуть первыми? Какой-то из братьев Бестужевых метался по льду Невы, стараясь построить колонну, но картечь с берега ее разметала. До вечера конногвардейцы и пионеры приводили бунтовщиков.

— Одного, ваше превосходительство, на носилках доставили, — сказал ординарец. — Может, желаете взглянуть? Кричит, ругается, подлец.

На носилках лежал лейб-гренадер с обескровленным, желтым, покрытым темными пятнышками лицом. Он все время выбрасывал отдельные слова из почерневшего рта. Бенкендорф склонился над ним.

— Ну что, барин, доволен? — услышал он и выпрямился.

Нет, он не был доволен. Чем тут быть довольным?! Политическое существование империи впервые с такой очевидностью поставлено под вопрос. Куда пойдет Россия? Что ее ждет в туманной дали? Но если бы его замечательный проект, поданный императору Александру после возвращения из Парижа, приняли, то сего происшествия просто не случилось. Любопытно, что сейчас поделывает Серж Волконский? Наверняка примешан к заговору так же, как и Михайло Орлов. Не может быть, чтоб иначе.

Бенкендорф сбежал со ступенек кадетского корпуса, сел на лошадь и в сопровождении конвоя из конногвардейцев отправился в Зимний, чтобы лично доложить императору о том, что увидел и слышал на Васильевском острове, который постепенно стал в тяжелые для Петербурга дни его своеобразной вотчиной.

На Сенатской было светло как днем. Костры освещали золотой памятник Великому преобразователю, который медленно и неостановимо плыл в пространстве с простертой вперед дланью. Это движение в неподвижность и есть Россия, мелькнуло у Бенкендорфа. И он с каким-то странным и зловещим чувством подъема поскакал к Зимнему, не страшась, что лошадь поскользнется.

Куда смотрел брат?

Вечером 16 декабря Бенкендорф узнал, что император в числе других остановил выбор и на нем, когда составлял комиссию для расследования происшедших на Сенатской событий и всего, что с ними может быть связано. Фамилии главных заговорщиков стали достаточно быстро известны, и у Бенкендорфа не оставалось сомнения, что дело так просто не обойдется и что возмущение даст еще знать о себе.

Император перешел жить в Эрмитаж и допрашивал свозимых отовсюду мятежников в Итальянской большой зале. У печки стояло кресло и поодаль стол, за которым сидел генерал-адъютант Левашов и собственноручно записывал первые сбивчивые и взволнованные показания. В один из промежутков, когда арестованных выводили вниз, чтобы доставить в крепость, а свежих еще не было, Бенкендорф и повидал императора. Тот за последние дни как-то спал с лица. Бенкендорф, видя это, хотел было его подбодрить:

— Я не думаю, ваше величество, что известие о бунте в Петербурге, преувеличенное злоумышленностыо, послужит знаком к подобным же сценам в другой столице и в местах расквартирования армейских полков. Волнения передаются больше от незнания обстоятельств, и народ, собираясь в толпы, любопытствует, а при правильном осведомлении проявляет равнодушие к мятежникам и возвращается к своим занятиям.

И Бенкендорф коротко доложил об обстановке на Васильевском острове. Император скептически посмотрел на него.

— Ты так полагаешь?

— Да, ваше величество. Я сам командовал полками, в которых однажды произошло возмущение, и могу поручиться, что все там строилось на обмане. А как только обман рассеивался, люди быстро приходили в себя и раскаивались.

— Мне сейчас не нужны раскаяния. Мне нужна истина. Я желаю знать главных зачинщиков и наказать примерно. Я мог бы начать аресты накануне, и тогда бы они не смогли произвести беспорядка. Татищев мне предлагал сие совершить, но я не желал омрачать первые дни царствования. Никто не оценил великодушия. Теперь пусть пеняют на себя. Испорченное торжество должно обернуться для многих, и надолго, хорошим уроком. Одного человека в этой истории жалко — Алексея Орлова. Брат его среди страшнейших заговорщиков обнаружен. И посему я, жалея его, вычеркнул из списка учрежденной следственной комиссии, куда, кстати, ты вписан, и я очень надеюсь на тебя.

Бенкендорф сперва обомлел. Конечно, доверие нового императора милость необыкновенная. С другой стороны, он с Волконским, Пестелем и прочими общался, а кое с кем дружил и знал хорошо. Как выступать в роли судьи? Мучительно!

— Следственная комиссия должна выяснить все до конца. Ты многих указал еще четыре года назад. Там через одного приятель или сослуживец. Я помню: ты давно отошел от масонов, но повадку их, наверное, изучил. Мне покойный брат пересказывал поговорку парижского сыщика Видока: «Чтобы уметь открывать воров, нужно самому быть им!» — И государь улыбнулся побелевшими губами.

— Если вы вспомнили, ваше величество, о донесении четырехлетней давности, то уместно будет, не медля ни дня, послать в Царское и разобрать бумаги покойного государя. Среди них, вероятно, будет найдено полезное для следствия.

— Займись. А сейчас прости. Видишь, очередного привезли.

Бенкендорф повернулся — в дверях стоял корнет лейб-гвардии Конного полка князь Одоевский.

Жандармский офицер Пергамов доложил:

— Корнет Одоевский добровольно явился к обер-полицеймейстеру Шульгину и по распоряжению последнего препровожден на гауптвахту дворца.

Бенкендорф хорошо знал его отца генерал-майора Ивана Сергеевича Одоевского. Сын, кажется, поэт. Бенкендорф его видел не раз подле Грибоедова. Небольшого росточка, ловкий, отменный наездник. А как иначе — конногвардеец! И приятной внешности. Лицо белое, продолговатое, глаза темно-карие, выразительные, нос аристократический — острый и длинный, волосы пышные, темно-русые. Шрам на брови не портил, а придавал мужественное выражение. Пропал, мелькнуло у Бенкендорфа, совершенно пропал. Одоевского он заметил в толпе мятежников на Сенатской, но решил — обознался! Он пропустил мимо себя Одоевского и услышал возглас императора:

— И ты с ними, корнет?! Вот не ожидал! Какое горе причинил князю Ивану! Знает ли генерал, чем сынок развлекался? Но уже одно доброе дело ты совершил — явился с повинной! Если будешь откровенен — тебе зачтется! Бог милостив!

Одоевский молчал, опустив голову. Позднее Бенкендорф спросил у Сукина, где содержится Одоевский.

— Где ему быть, как не в Алексеевском равелине! Сам император место указал. Из первостатейных злодеев. И не проси, батюшка, ежели кто через тебя ход отыскал.

Комендант Петропавловской крепости подчеркивал свою строгость и неподкупность, хотя про его офицеров ходили разные слухи. Утверждали, и, вероятно, не без оснований, что за мзду устраивали свидания. Впоследствии это подтвердилось.

Первое заседание комиссии состоялось в Зимнем рядом с залой казачьего пикета. Отсутствовали только барон Дибич и генерал-адъютант Чернышев. Они не успели возвратиться с юга. Первые заседания проходили сумбурно. Сперва уточняли вопросы, но потом выяснилось, что надобно углубить их и ставить так, чтобы арестованный мятежник подозревал большую осведомленность комиссии. Первую скрипку здесь играл чиновник для особых поручений при военном министре Татищеве некий Боровков, человек купеческого вида, с длинными волосами, в сюртуке, с мягкой округлой физиономией, неслышным шагом и уклончивым взглядом. Строчил быстро и улавливал суть без дополнительных разъяснений. Формулировал услышанное спокойно, без низкопоклонства и злости, не стараясь утяжелить участь арестованного с помощью грамматики или каверзного построения фразы. Однако действовал прилежно, со всем жаром и усердием, впрочем, как и остальные члены комиссии, постепенно попавшие от него в зависимость.

Вскоре выяснилось, что комната рядом с залой казачьего пикета не годится для проведения заседаний. Арестованных приходилось везти из крепости, что вызывало любопытство прохожих. Иногда требовалось доставить нескольких подряд. Да и сбор в одно и то же время карет у подъезда дворца вызывал пересуды. Не в съезжую Зимний превращать! Постановили собираться ежевечерне у коменданта Сукина в крепости. Утром Бенкендорф отправлялся в Царское Село в кабинет покойного императора, чтобы разобрать бумаги, хранящиеся в ящиках стола и большой, красиво инкрустированной шкатулке.

Кабинет покойного императора находился на первом этаже с окнами в сад. Черные ветки выписывали на снегу замысловатую вязь. Было прохладно и неуютно. Пахло нежилым помещением, засушенными цветами и воском. В первый приезд Бенкендорф обнаружил конверт с запиской Грибовского, которую подал государю в конце мая 1821 года. Он вынул из конверта листки и с удивлением обнаружил, что на них нет ни одной пометки. Конверт вскрыт, и хотя бы однажды писанное Грибовским покойный император держал в руках. Но ни одной пометки! Ни одной!

А всего происшедшего могло и не случиться, если бы государь придал значение сообщению. Что им руководило? Неужели слова, сказанные Васильчикову:

— Се n’est pas à moi a sévir![61]

Неужели этот холодный и безжалостный человек чувствовал какую-то вину? Неужели он считал себя инициатором вольнодумных глупостей, о которых столько оговорено в первые месяцы царствования? Действительно, чужая душа потемки!

Бенкендорф отыскал и собственное письмо государю, исполненное горечи и надежды на справедливость. Он полагал, что император Александр откликнется, призовет для объяснений. Но тот не откликнулся и уже никогда не откликнется. Тайны он унес с собой в лучший мир, где нет ни наводнений, ни мятежей, ни казней, ни мучений.

На следующий день Бенкендорф опять выбрал момент и представил императору обнаруженные бумаги. Император открыл конверт и начал читать. Выражение лица его менялось — от недоумения к гневу. Он вскоре отложил сообщение и тихо произнес:

— Непонятно! Они почти все замешаны в бунте на Сенатской! Куда смотрел брат? Непонятно! Это надо осмыслить! В этом надо разобраться! Я жду от тебя, генерал, каждый день неофициального отчета о работе вашей комиссии. Не утаивай ничего! Вскоре гроб с телом брата отправится в неблизкий путь. Однако слухи его опередят. Надо принять все меры к спокойствию. Граф Кутузов надеется на твою поддержку. На похоронах Милорадовича будь при мне. И я, и генерал-фельдцейхмейстер отдадим последний долг. Ты знаешь, о чем просил он в последней записке? Чтобы я дал свободу его рабам и не оставил милостями Майкова. Старик с горя совсем ополоумел. Я полагаю, что он это больше для Телешовой сделал. И такого человека брат держал в генерал-губернаторах столицы полумира?! Кстати, Якубовича допрашивали? Каково твое впечатление? Кто он такой, наконец? Авантюрист или злодей?

— Самым тщательным образом я лично разберусь в преступлениях Якубовича. Завтра ему предстоит первая встреча с комиссией, ваше величество. Однако по предварительным розысканиям он личность совершенно предосудительная, авантюрная и преступная, со склонностью к насилию и убийству. Причем весьма часто обращался к толпе с буйными речами, потом под предлогом шпионства кинулся к вам с покаянными речами, однако с кинжалом за пазухой. По-моему, он несколько повредился умом от раны.

— Драгун! И очень опасен! Есть в нем какая-то ложь, чувствую, что он не откровенен. Однако рядом со мной стоял и, обладай намерением и большим хладнокровием, вполне мог бы прикончить, да и не только меня, но и тебя.

— Ваше величество, мы ведь не куклы, и свист пуль нам знаком.

— Против коварства трудно найти оборону. Впрочем, я теперь спуску не дам. Прошу тебя, Александр Христофорович, найди время, чтобы обсудить проект об учреждении la haut police, о котором все уши прожужжал Толстой. Он и брата пытался просветить, но напрасно. В общем, надеюсь на тебя.

— Государь, вы подаете лучший пример деятельности и рвения к общему благу, и я уверен, что милость ваша распространится не только на правых, но и на виноватых, превращенных вами не просто в раскаявшихся грешников, но в людей, вернувших себе способность приносить пользу отечеству.

Император долго смотрел в глаза Бенкендорфу. Голубой поток нес разноречивые чувства. Наконец император приблизился и обнял его за плечи:

— Не сомневайся во мне, Александр Христофорович. Скоро ты узнаешь, на что я способен. Однако посягательство на жизнь нашей фамилии простить не могу. Пожалуйста, приготовь бумаги, необходимые для нашего дела, и рассмотрим сообща. Нельзя допустить повторения страшных событий. На карту поставлена безопасность Российской империи. Аракчеев более не будет вершить судьбой страны. Одна лишь преданность — слишком мало для нужд управления.

Неявная суть

Бенкендорф понял, что перемены наступают коренные. Давний проект об учреждении la haute police неожиданно выплыл на поверхность, а один из первых слушателей и ценителей очутился среди тех, против кого он направлен. Вот чудо истории! Сержа Волконского еще не привезли с Украины. Он, кажется, в Умани, но сведения об участии в преступных замыслах просочились. Приказ об аресте пока не отдан, но Левашов, встретя Бенкендорфа на лестнице, с каким-то особенным чувством сообщил о первых отголосках грозы — Волконского кто-то назвал, но император не хотел опережать события и ждал более твердых доказательств, которые вскоре не замедлили поступить.

Волконский, Пестель, Орлов, Юшневский… Да вся вторая армия поражена заговором! Граф Витт хотел сблизиться с ними, но напрасно, и Витт проведал, что поперек стал Волконский, неплохо его знавший по наполеоновским войнам. Не верил Волконский в перерождение Витта, хотя обществу последний был бы выгоден.

Назавтра вечером в комиссию должны доставить Трубецкого, Рылеева и Якубовича — главных действующих лиц разыгравшейся драмы. Любопытство вызывал только Рылеев — поэт и коммерсант. Породу таких людей, как Трубецкой и Якубович, Бенкендорф встречал чаще. Однако поэт и притом революционер в России вещь неслыханная. С американскими купцами в дружбе. Они, верно, и коммерческими прожектами заворожили несчастного.

Безусловно, новый император был прав, когда несколько дней назад, пригласив иностранных послов, раскрыл существо происшедшего. Дипломатический корпус потрясли события на Сенатской. В толпе заметили агентов не одного графа Лебцельтерна. Мелькали и иные лица. Фогель сообщил Бенкендорфу: подозрительные иноземцы интересовались и даже предлагали деньги за правдивые сведения. Да это и понятно! За границей Сенатская — будто разорвавшаяся граната. Теперь только на Россию и накинуться, как некогда накинулись европейские державы на поверженную революцией в прах Францию. Если в армии открытый бунт, то сопротивляться нашествию она не в силах. Теперь по русским ударить самое время, и промашки наполеоновской не выйдет.

Когда послы собрались в Зимнем, император выступил первым и сразу расставил точки на «i».

— Я еще раз повторяю вам, — заключил он, — то было не восстание. Я более, чем когда-либо, уверен в своей армии. Заговорщики гораздо ранее попытались бы осуществить замысел, если бы могли придумать способ, чтобы поколебать верность солдат. Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях подлыми теориями, пустил несколько ложных ростков и внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных.

Это был камень, пущенный из пращи во французский огород. Покойный император сократил пребывание оккупационного корпуса Воронцова на два года по просьбе герцога Ришелье. Подольше бы посидели в Париже, научились бы и не тому. Между тем ничего бы не произошло, когда бы не Балашов с Вязмитиновым правили. Министерство полиции, созданное на честных началах, сумело бы предупредить любое волнение. Пусть Фогеля обвиняют в развратности поведения его агентов, но сведения-то оказались верны!

Французский посол граф Ла Фэрронэ взял слово и долго болтал о мужестве императора и его вере в народ. Французам не очень приятно их кровавое прошлое. Нет, меры надо принимать решительные. Фогель, например, признался давеча, что следил за каждым парикмахером, за каждым сапожником и ресторатором. Милорадович палки в колеса вставлял. Полиция черт знает чем занималась: за Аракчеевым наблюдали! С помощью переодетых квартальных. Алексей Андреевич их чуял сразу. Хорошо отлаженная полиция не допустит кровавого прошлого на манер французского, когда отрубленные головы знатных красавиц на пиках по улицам таскали. Французская болезнь глубоко зашла. Сам Воронцов не удержался и составил записку об улучшении форм правления. Все носились с проектами, составляли петиции, собирали подписи. Сперанский витийствовал. Мордвинов держал себя непринужденно и распространял речи путем переписки. Нет, надо серьезно склонить императора к сознательным действиям. Прежде остального осмыслить глубинную суть происшествия. Любая революция разрушает армию и вооружает чернь.

Виновных поздно искать. Днями хоронили Милорадовича. Он храбрый воин, прямой человек. А о мертвых или хорошо, или ничего. Однако надо верно оценить его методы управления Петербургом. Кашу расхлебывать горячо. Он был недоволен притязаниями великого князя Николая Павловича, генералы Бистром и Воинов тоже кривились, хотели Константина. Адъютант Бистрома Оболенский на площади выступал героем. И что в результате?

Убитые, раненые, искалеченные. Сотни разоренных семейств. Колеблющаяся Россия опасна и даже смертельна для Европы. Ее попытаются уничтожить. А неявную суть наши либералисты начнут топить в море глупых споров.

Возвратившись домой, Бенкендорф сказал жене:

— Ужасно, когда привезут Михайлу Орлова. Я чувствую по Алексею, что он вмешан. Вмешан и Волконский. За ним пока не послали, но он мой друг. Как мне допрашивать его? Как судить?

— На всяком месте человек бывает порядочен, — ответила Елизавета Андреевна. — Только человеческая злоба не позволяет достойно выполнять свой долг. Но ты не злой, а добрый. Верность долгу и присяге нельзя ставить в упрек.

Она, конечно, права, но на сердце от того не легче. Бенкендорф спросил у флигель-адъютанта Дурново, куда еще он возит арестованных. Оказалось, в Шлиссельбургскую крепость. Там Анненков, Арцыбашев и один из Муравьевых. В Шлиссельбурге тяжелее. Если Сержа Волконского и Михайлу Орлова упрячут туда, он намекнет государю о том, что многие ждут от него милости. Милости, а не прощения!

Да, он завершит и придаст стройность проекту. Наконец-то в России будет настоящая полиция, а не тайная канцелярия или экспедиция, пользующаяся услугами черт знает кого. Шервуд, Майборода и всякие случайные люди вроде кавалергарда Горожанского не понадобятся. С этой неслучайной мыслью он сел за стол и придвинул свечу.

С дурной стороны

Допроса Трубецкого он ждал особенно. Внешне князь держался всегда уверенно и даже кичливо, манерами подчеркивая родовитость и придворные связи. Взгляд у Трубецкого открытый, дерзкий, что при некрасивом лице придавало выражению нахальные черты. Князь Александр Николаевич Голицын, когда члены следственной комиссии рассаживались, сказал Бенкендорфу:

— Надо судить не по словам, а по делам, не по прожектам, а по поведению, не по намерениям, а по содеянному.

— Если так, — улыбнулся Бенкендорф, — то отпустить надо.

— Это почему? — удивился Голицын и перекрестился, что с ним, несмотря на демонстративную религиозность, случалось не часто.

— Да потому, Александр Николаевич, что на площадь он не явился, то есть струсил самым отъявленным образом. Как объяснить? Что за военный вождь, коли бросает войско на поле брани? О чем тут разглагольствовать? Науськивал других, а сам прятался неподалеку. — Это выше моего разумения. Так что дел за ним никаких, окромя нечистой болтовни. Я сам слышал от государя, как он ползал перед ним на коленях, вымаливая прощение. Гвардейский офицер!

Во время допроса между Бенкендорфом и Трубецким произошел короткий диалог. Бенкендорф поинтересовался, знала ли жена Трубецкого о намерениях мужа. Трубецкой, разумеется, отрицал, во что Бенкендорф не поверил. Не только милая жена знала, но и ее сестра и сам господин австрийский посланник. Однако доказать невозможно. Вот она, русская аристократия! Чуть что — убежище отыскивают в иностранных заповедниках. Какая надежда у него бродила, ежели он скрылся на австрийской территории? И в какое положение он поставил посланника? Да, наши либералы о том не думают. Восхваляя себя, опустят неугодное. Так оно, кстати, и получилось. Никто не слышал от Трубецкого внушительных разъяснений, отчего прятался в Главном штабе и лишь выглядывал, как filer, из-за угла?

Рылеев понравился еще менее Трубецкого. Из всего известного становилось очевидным, что он был настоящей душой заговора. Бумаги составлял, манифесты и предназначал Каховского для нанесения удара покойному императору. Зная нрав Каховского, убеждал и с нынешним государем расправиться.

— Это первый злодей, — сказал Голицын, когда расходились после допроса.

— Разве поэт способен быть злодеем? — иронически спросил Бенкендорф. — Поэзия есть нечто романтическое.

— Его поэзия невелика ростом, как и он сам. Вот почитайте, — И Голицын взял листок из рук Боровкова. — Смерть на дуэли своего родственника Чернова воспел. Секундантом у него состоял. Видите, что пишет: вражда и брань временщикам!

Стихи были неважнецкими, но злыми.

— Как в них все совмещается! — воскликнул великий князь Михаил. — И коммерция, и вольнодумство, и приверженность к звонкому слову!

— И опять спрятался в здании американской компании, — сказал Бенкендорф. — На площадь не явился. Никто его там не видел. А утверждает, что побежал отыскивать Трубецкого и не возвратился. Отчего? Если у мятежников безначалие, то, наоборот, должен действовать, когда не трус. Какова цена его поэзии? Что он там лепечет насчет свободы?

Вышли в морозную ночь. Сев в карету, Бенкендорф вспомнил и другие стихи Рылеева. Младшая падчерица Элен, страстная охотница до разного рода чтения, выписывала «Полярную звезду», где он и прочел вместе с женой, не пропускавшей никаких сведений о Малороссии: «Пора! — мне шепчет голос тайный. — Пора губить врагов Украйны!» Известно мне: погибель ждет того, кто первый восстает на утеснителей народа — судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода?»

Стихи кое-как запомнились, ибо читаны были недавно. Однако ничего общего с разбойником Наливайко у Рылеева нет. Робок, слезлив и в то же время высокопарен. Спрятался у себя в злодейском месте, где и происходили тайные сборища. На одного поручика Оболенского и свалили. Тот хоть не прятался. Сбежал, правда, из первых и укрылся у приятеля. Однако вел себя как человек военный, если военным можно назвать офицера, замахнувшегося на генерала той же армии, где давал присягу. Поэты, конечно, владеют пером, но гражданских чувств от них не жди. Поэтам легче возбуждать публику, чем обыкновенному жителю, у которого речь не льется потоком. Бенкендорф не относился к поэзии с предубеждением. В России есть знаменитые поэты. Жуковский, например. Василий Пушкин ему нравился. А племянник — нет. И недаром стихи Александра Пушкина все чаще мелькают в показаниях. То какая-то ода «Вольность», то «Деревня», то «Кинжал». На фамилию Пушкина он натыкался неоднократно. Она вызывала раздражение. Кишиневские и одесские похождения сосланного поэта стали недавно известны в подробностях. Его друг Воронцов пал жертвой происков Раевского — этого завистника и клеветника — и его конфидента Пушкина. Жаль, что и Елизавету Ксаверьевну замешали. Ну да женщины падки на литературную славу: красота блекнет, а рифмы — нет.

Не причастен ли Пушкин к заговору? Что это за поэты, Бог мой! Верткие, все в долгах, якшаются черт знает с кем! Гёте — иное дело! Он дважды посещал великого немца. Чистенький дом, супруга. А какой сад! И какая в том саду беседа! Какие скульптуры! Гёте. Виланд. Шиллер. Совершенно другое дело! Они не войдут ни в какие заговоры, не пойдут драться на дуэлях и подговаривать других на убийство.

Пошлее прочих оказался Якубович. А еще нижегородский драгун! Бенкендорф имел слабость к драгунам со времен войны. Император знал, что Якубович предлагал разбить кабаки и, опоив солдат казенкой, идти ко дворцу на расправу. Кабаки — хуже нет. Опьяневшая толпа на все способна. Опыт французской революции показал. Бочки с вином на площади — и Бастилии как не бывало! Ну а дальше что?! Кровь и слезы. Гильотина. И эшафот — лучше театра.

Трубецкой юлил и уклонялся. Рылеев отвечал на вопросы по возможности кратко. Но тот и другой понимали, где находятся. А Якубович нет. В уме поврежден, что ли? Он пытался утаить истину и отвести от себя беду за счет других больше, чем Трубецкой и Рылеев. Откровенность не самая сильная черта характера. Черная повязка на лбу, покрывающая рану, полученную на Кавказе, придавала ему героически-зловещий облик. Взмах рук, как у орла крыльев. Голос хриплый, тяжелый и грубый. Объяснение поступков нелепо и вымышлено в ту секунду, когда он открывал рот.

Словом, он производил пренеприятнейшее впечатление. Выйдя без приглашения в центр зала и трубным гласом прикрыв возможность задать положенный вопрос, он ораторствовал до тех пор, пока не оборвали:

— Цель наша была: благо отечества. Нам не удалось — мы пали. Но для устранения грядущих смельчаков — нужна жертва. Я молод, виден собою, известен в армии храбростью. Так пусть меня расстреляют на площади подле памятника Петра Великого!

Однако каков?! Ни больше ни меньше: у памятника Петра Великого! Существо этих людей — во многом актерство. Даже если стать на их преступную точку зрения, то получается, что они хотели действовать энергично. Однако того не произошло. Попав в силки, бросились в рассуждения о пользе жертвы во имя свободы.

Какова же цена жертвы? Велика ли? Если сведения о Пестеле верны и он крепко замешан, что выяснится скоро и окончательно, то жертвой, очевидно, он считал и дружбу с графом Виттом, которого желал соблазнить, чтобы проникнуть в Южные поселения и там развернуть пропаганду собственных идей. А чтобы Витта прочнее привязать, соглашался жениться на его дочери — старой деве, рябой да вдобавок не блиставшей умом.

Правда, Пестель — человек твердый и резкий. Голова у него государственная, размышления основаны на знаниях, что в России не часто случается.

Бенкендорф поймал себя на том, что стягивает в памяти то, что характеризует мятежников с дурной стороны. Он о Рылееве слыхал и положительное. О речах его, например, когда поэта выбрали мастером ложи «Пламенеющая звезда». В скандале, связанном с союзом масонских лож «Астреи», он занимал достаточно умеренную позицию.

Остаток вечера и часть ночи Бенкендорф посвятил окончательному приведению в порядок заметок, которые намеревался передать императору завтра днем. Конечно, это нельзя назвать проектом в завершенном виде, но кое-что оформилось, особенно в последние дни. Ничтожество нашей полиции вполне проявилось за последние десять лет. Тайной полиции не существует. Ее честные люди боятся как огня. Вот и результат.

Предпочтение

Орлова привезли! Орлова привезли! Слух распространился быстро. Дел у Бенкендорфа невпроворот. Следственная комиссия заседала иногда и по два раза в сутки. Однако он бросился в Зимний сразу. Император приказ об аресте Орлова отдал восемнадцатого декабря. Но пока в Москву тащились, искали, хватали и обратно везли, прошло десять дней. Алексей Федорович ходил по дворцу сам не свой. К новому году император пожаловал ему графское достоинство, чтобы навсегда отличить от брата-злоумышленника. И какого! Одного из важнейших! Хоть отставили от командования дивизией, но при определенных обстоятельствах он не то что любую дивизию поднимет, и армию увлечь способен. Братьев Орловых в войсках знали. Старшему графство не в радость. Судьба Михаилы должна стать плачевной.

Милости императора особого энтузиазма не вызвали. Генерал-адъютантские аксельбанты получили двадцать человек, а флигель-адъютантские — почти сорок. Бенкендорфа наградили орденом Святого Александра Невского. Он, как мог, утешал Алексея Орлова, наставлял и подбадривал:

— Проси государя, Алексей Федорович. Откажет — опять проси. Не стесняйся. Ты России нужен. Твои заслуги особые. Во имя нашей дружбы, что надо, и я совершу. Что поделаешь, коли несчастье обрушилось! Однако не исключено, что и наклепали лишнего.

Облегчая Орлову тревожные дни, Бенкендорф не сомневался, что известия о Михайле далеко не полные. Виноват он куда больше, чем пока обнаружилось. Бенкендорф видел, как Орлова быстро провели с завязанными глазами в Итальянскую залу. За ним широким шагом спешил Левашов. Левашов с допросами справлялся очень хорошо. Спал два-три часа в сутки. Однако привязанность к Левашову императора ничем не мешала Бенкендорфу. Император каждый раз напоминал, что ждет проект.

Что промеж императором и Орловым случилось, Бенкендорфу осталось неведомым. Ночевал Михайло на дворцовой гауптвахте, а на следующий день повезли при записке в крепость и заперли в Алексеевский равелин. Впрочем, с указанием: содержать хорошо. В тот день к вечеру через Бенкендорфа император послал другую записку с просьбой к Сукину позволить братьям свидеться. На следующий день и опять через Бенкендорфа отправил новое распоряжение: перевести на офицерскую квартиру, дав свободу выходить, прохаживаться и писать, что хочет. Сукин все выполнил в деталях. После свидания перевел Михайлу из нумера двенадцатого Алексеевского равелина в плац-адъютантскую квартиру у Петровских ворот. Бенкендорф радовался, что император нарушил равноправие с первых шагов. Это внушало надежду на будущие милости. Тридцать первого декабря император поручил Бенкендорфу снять с Орлова допрос, но чтобы никто при сем не присутствовал. Так и в резолюции указал: наедине.

Встретив затем Алексея Орлова, Бенкендорф первым завел разговор:

— Выглядит хорошо, свеж и бодр. Гуляет, и книги есть. А более тебе знать не стоит. Он упорен в собственных заблуждениях. Но по физическом неучастии в событиях императору легче будет смягчить участь. Надейся, Алексей Федорович! Прошлая славная служба его немало выручит. Не сидеть же в крепости тому, кто подписал акт о капитуляции Парижа?! Нелепость! И позор на всю Европу! То-то Меттерних обрадуется.

— Но что он тебе объяснил? Как оправдывался? Чем мотивировал столь тесную связь с разбойниками?

— Зачем тебе слова, Алексей Федорович? Я соображу, как доложить. И пусть идет своим чередом. Уляжется, и выберешь момент: обратишься с просьбой к государю. А на сегодня больше чем достаточно сделано.

Бенкендорф доложил государю, и доклад походил на экономический обзор положения в России, где политике отводилось немного места. Если Михайло на допросах не ударится в амбиции, как давеча в Зимнем, по словам Левашова, то император от содеянной милости не отступит.

Наконец Пестеля привезли, арестованного в штабе графа Витгенштейна, который вызвал его в Тульчин, когда там появился Чернышев. Про сына графа Льва Витгенштейна, ротмистра Кавалергардского полка, ничего не было известно. Покойный император любил молодого ротмистра, взял с собой на конгресс в Лайбах, посылал в Лондон на коронацию короля Георга IV. Бенкендорфу чутье подсказывало, что и он вмешан. Не соблазнил ли Пестель? Полковника спрятали в тринадцатый нумер Алексеевского равелина, считавшийся особенно несчастливым. Пестеля привезли закованным в ручные кандалы. Странная смесь поблажек и оков вселяла в некоторых мысль о несерьезности происходящего и благополучном его исходе. Но вскоре получили известие о возмущении Черниговского полка и самом настоящем сражении и при Ковалевке. И повезли со всех сторон прикосновенных, кто живым остался. Сергея Муравьева-Апостола, бывшего семеновца, перевязанного — картечь в голову угодила. Его брат Ипполит пулю в лоб пустил. Словом, крови много.

Из ближних мест к середине января до одного привезли. Император велел, чтобы к концу месяца никого из прикосновенных нигде не осталось. Удалось выполнить лишь в последних числах февраля, и то Лунина доставили лишь в апреле. К взятым на поле боя при Ковалевке с оружием в руках и в других местах кровавых стычек император проявлял особую строгость. Подпоручика Полтавского пехотного полка Бестужева-Рюмина, бывшего семеновца, хорошо знакомого Бенкендорфу, тоже привезли закованным. Он ничем не любопытствовал, кроме здоровья друга своего, Сергея Муравьева-Апостола. Как безумец, спрашивал у кого только мог.

Полкового командира старооскольцев Леонтия Дубельта схватили сразу после нового года. Бенкендорф помнил его по масонским делам. Кажется, он состоял в ложе «Соединенных славян».

Получили долго ожидаемое известие, что тело покойного государя перед новым годом, поместив на специально изготовленные похоронные дроги, повезли из Таганрога через всю Малороссию в Петербург. Оставалось загадкой, когда прибудет по зимним дорогам?

Петербург переполняли слухи. Как они достигали столицы? Кем распространялись? Бенкендорф пригласил Фогеля для беседы и задал целый ряд вопросов. Какую, например, полицейскую систему он предпочитает — австрийскую или французскую? Фогель неожиданно ответил, что британскую — Scotland Yard.

— Оставьте Англию в покое, господин Фогель. Она далече от нас, и нравы там непохожие. Революционные потрясения гордых британцев какой год их обходят. А тут Риэго под носом. И Шпильберг многим ли отличается от нашей Петропавловки или Шлиссельбурга? Шпильберг ведь не срыли, как Бастилию! Князь Меттерних собственную полицию хвалит.

— Однако мне ближе в таком случае французский вариант.

И Фогель принялся рассуждать о преимуществах французской системы, которая более разграничивает политических шпионов и сыщиков, каковые, собственно, и существуют для воров и мошенников.

— Если речь идет о высшей полиции, — сказал Фогель, — то она должна преимущественно основываться на людях, вращающихся в обществе, ибо политические требования выдвигаются обычно привилегированными членами.

— А в пугачевщину? — спросил Бенкендорф.

— Крестьянские бунты не составляют исключения. Пугачев действовал по наущению немецких колонистов и при их поддержке. Первые прокламации писаны и готикой. Конечно, существует определенная связь между уголовной полицией и политической, но если политическая действует безупречно, то и возможности разбойников естественным образом ограничиваются. Так что, ваше превосходительство, надо начинать с политической полиции, то есть высшей. И упразднить громоздкий аппарат министерства и прочих ведомств, не допуская, чтобы одна полиция контролировала другую. Каждый сверчок знай свой шесток. И после нее — субсидии! На получаемые тайной полицией средства не только заговора не откроешь, но и с мошенниками не справишься. А у нас все в куче! Политическая полиция, уголовная. У посла кошелек стянули — и сразу к генерал-губернатору. Но это дело квартального и полицейского пристава. Известный вам Видок за год более семисот арестов производит с двенадцатью агентами и четыре десятка обысков с захватом украденных драгоценных вещей. А уж о генерале Савари легенды до сих пор живы. Париж при нем тихий городок. Однажды лишь вспыхнуло, да и то у него уши болели.

— Ну хорошо, господин Фогель. Вы свободны. Идите, а я подумаю.

Бенкендорф отпустил старого сотрудника Милорадовича, Фогель знал петербургские тайны, как никто. Он любил повторять по-французски:

— Тайна сохранна до тех пор, пока никому не доверишь ее.

Просто, но как верно! Кому в этом мире можно доверять? Если доверишься, то сразу в лапы и попадешь к конфиденту, и от него в зависимости до конца дней пребудешь.

Черновик проекта об учреждении высшей полиции был готов к середине января. За ним последовали соображения о создании отдельного корпуса жандармов. Одного Борисоглебского драгунского полка, превращенного в жандармский, явно недостаточно. Россия велика, и для ее спокойствия надобно покрыть территорию сетью верных государю офицеров с подчиненными подразделениями. Вот в таком соотношении должна существовать высшая полиция. И управлять всем обязано хорошее министерство, связанное с генерал-губернаторами. У Министерства внутренних дел своих забот предостаточно. Полиция, и тем более высшая полиция, с приданной жандармерией должны существовать самостоятельно.

Государь будто бы на словах соглашался, выслушивая толкование Бенкендорфа.

— Не нравится мне только Министерство полиции. Балашов его при покойном брате скомпрометировал. У Наполеона был министр полиции, у Меттерниха. Россия, мне кажется, в таком опыте не нуждается. Нужен автономный орган при императоре. И без лишней бюрократии. Впрочем, изложи разные варианты.

По необходимости и в охотку

Наконец привезли Сержа Волконского. Этой встречи Бенкендорф особенно боялся. Душа к Волконскому давно лежала, и много они месяцев и даже лет провели в тесной дружбе. Масонство и война скрепили их навек, и теперь трудно было порвать вот так, сразу. Сколько они ночей провели в сердечных беседах! По степеням масонства в ложе «Соединенных друзей» Бенкендорф был старше. Но если Бенкендорф от масонства постепенно отходил, то Волконский, наоборот, к нему приближался, глубже и глубже погружаясь в стихию, происхождение которой до сих пор остается загадкой. Сначала Волконский совместил членство в старой ложе с членством в ложе «Сфинкс», затем сам основал ложу «Трех добродетелей», не покидая первых двух, а в ложе «Соединенных славян» состоял почетным членом. Масонство не оставлял и после грозного указа покойного императора.

— Я знаю, — сказал государь Бенкендорфу, — что он был твоим другом, но ведь, надеюсь, был, а не есть? На него показывают многие. Его в Алексеевский равелин непременно или где удобно, но с одним условием, чтобы о приводе никому не было известно! Василия Давыдова — отставного — доставят, и разберемся. На контрактах он черт знает о чем витийствовал!

Бенкендорф предпочел смолчать. Обнаружение фамилии Волконского в преступном сообществе, да еще во главе списка, произвело на Бенкендорфа тягостное впечатление. А согласие на истребление всех особ императорской фамилии поразило. Бенкендорф знал, что Серж Волконский, хотя и не робок и под воздействием минуты или в ажитации способен на крутые меры, но в сущности, несмотря на смелую натуру, крови не любит и до крайних пределов не пойдет. Родственные связи раздирали Волконского пополам. Сестра Софья была замужем за князем Петром Михайловичем Волконским, одним из ближайших к покойному государю людей, начальником Главного штаба и будущим министром двора и уделов. Жена Сержа — дочь генерала Раевского Мария и родная сестра Екатерины Николаевны — супруги генерала Орлова, запертого теперь в Петропавловской крепости.

Чернышев по возвращении из поездки не раз и не два обращал внимание нового императора на личность Волконского, которого не жаловал давно — с времен войны 1812 года — за насмешки, в том числе и по поводу освобождения из плена казаками Чернышева барона Винценгероде и его адъютанта Нарышкина. А о взятии Касселя и говорить нечего. Хвастовство Чернышева Волконский пресекал резко, считая статного и красивого генерал-адъютанта более политическим агентом и разведчиком, чем воином, что, естественно, будущего военного министра ужасно обижало. Нафабренные усы и слишком яркие румяна раздражали и Бенкендорфа, но он все-таки не мог отказать Чернышеву в известной ловкости, с которой тот обманывал парижских fileur Савари, и смелости, проявленной во время войны. Кроме того, Чернышев верно угадал намерения Наполеона выступить против России. Как атташе посольства, Чернышев тоже проявил лучшие качества — собирал информацию об экономическом положении Франции, изучил систему укреплений, интересовался методами подготовки пехоты и кавалерии, а также артиллерийскими усовершенствованиями и инженерными изобретениями. Отношение Волконского к Чернышеву, впрочем, как и многих представителей высшего света и гвардейского офицерства, было несколько поверхностным. Неприятные черты характера и показная преданность монархам отвращали тех, кто не упускал возможности продемонстрировать собственную независимость. Все это порождало в Чернышеве ответную реакцию, которая выливалась в излишние придирки и попытки любое деяние истолковать не в пользу провинившегося или обвиняемого. Бенкендорф в комиссии действовал по необходимости, а Чернышев и Левашов — в охотку.

Чернышев, от природы человек энергичный, отменного здоровья и укрепленного годами службы усердия, стал едва ли не главной фигурой в Следственной комиссии. Если генерал-фельдцейхмейстер великий князь Михаил манкировал обязанностями, а военный министр частенько ссылался на плохое здоровье, то Чернышев, казалось, не ведал усталости и не пропускал ни одного заседания. Когда комиссия собиралась в два-три человека, без Чернышева не обходилось. И конечно, Волконский будет лакомой добычей.

А каково Бенкендорфу?! После стольких лет довольно тесных отношений. Чернышев обязательно спровоцирует Волконского и тем выведет Бенкендорфа из себя. С ним у Бенкендорфа непростые отношения. Чернышев о масонах высказывался просто:

— Виляют, а не истину ищут. Вдобавок масонство несовместимо с присягой. Масоны — это причесанные иллюминаты, а иллюминаты есть впрыскиватели революционной заразы. В бытность мою при парижском посольстве графа Толстого я этой публики отведал — вот так! — и Чернышев проводил большим пальцем с ухоженным ногтем по горлу. — Иллюминаты! Вы полагаете, их нет в России? Кандалами сведений о них не выжмешь — тут иные средства нужны.

— Какие же? — поинтересовался однажды Бенкендорф.

— Тебе объяснять — ребенку малому? А пожалуй, и объясню! Испанский сапог вполне уместен. И об испанской революции напоминать будет. Впрочем, пытки ни к чему. Эти господа и без того язык развяжут.

Метод развязывания языков Чернышев демонстрировал чуть ли не при каждом допросе. В Волконского он вцепился мгновенно.

— Стыдитесь, генерал-майор князь Волконский, прапорщики больше вас показывают! — воскликнул он на первом же допросе.

Тогда Бенкендорф поставил его на место, однако весьма тактично. На Волконского он старался не смотреть, хотя и не стыдился нынешней своей позиции. Бенкендорф всегда высказывался против мятежных настроений, отрицая пользу насильственных действий в политической жизни.

— Особо в России это ни к чему не поведет, а только к пролитию крови. Ни на шаг не подвигнет к лучшему общественное устройство. Да и в других странах тоже.

О себе он однажды сказал Волконскому:

— Как я могу сделать что-либо против императора, когда его матушка и мне как мать родная. Она меня воспитала. Она мне дала средства к жизни. Выступить и против здравого смысла, и против матери — разумно ли? Совесть мне иное советует и подсказывает.

Чернышев однажды и штабс-капитана лейб-гвардии коннопионерского эскадрона Михайлу Назимова пытался грубо спровоцировать, загнав подлым вопросом в угол. Назимов задолго перед возмущением уехал из Петербурга в отпуск, подав прошение об отставке. Однако позднее передумал и изъявил желание продолжить службу в отмену ранее поданной просьбы. Вина Назимова для Бенкендорфа была не то что сомнительной, но, скорее, случайной. От запирательств своих Назимов быстро отрекся и отвечал чистосердечно и ровно. А Чернышев задал жестокий вопрос, который не только ставил Назимова в неловкое положение против товарищей, но и не помогал раскрытию подлинных фактов.

Подрагивая ногой, покручивая ус и сощурив красивые глаза с оттенком пренебрежения к обвиняемому во взгляде, Чернышев спросил:

— Что вы сделали бы, штабс-капитан, если бы были в Петербурге четырнадцатого декабря?

Бенкендорф опередил Назимова и не дал ему ничего отвечать:

— Ecoutez, vous n’avez pas le droit d’adresser une pareille question c’est une affaire de consience[62].— И он, привстав, взял руку Чернышева, перегнувшись через стол.

Пристрастность Чернышева явственно проступала даже рядом с такими членами комиссии, как барон Дибич или Левашов. Бенкендорф и князь Александр Николаевич Голицын стояли за более либеральный подход к допрашиваемым. Чернышев и генерал Потапов за более жесткий. Голицын чувствовал себя не совсем ловко. Покровительствуя чиновнику Александру Ивановичу Тургеневу — брату одного из главных заговорщиков Николая Тургенева, он ждал от первого просьб и молений. Николай Тургенев, конечно, в Россию ни при каких обстоятельствах не возвратится и окончит дни в чужих краях. Однако и там жизнь испортить легко. Голицын жалел Тургеневых, хотя, когда узнал, что Николай подал голос за республиканское правление, воскликнув:

— Le président sans phrases![63] — только покачал головой и сам в свою очередь воскликнул:

— Это не только против Божьего помазанника, но и против Бога и России!

Вместе с тем, как человек глубоко религиозный, он не хотел неоправданных страданий и предпочитал на кое-что закрывать глаза. Положение узников у него вызывало разноречивые чувства. Он презирал их за обманную попытку использовать неразбериху и возмущение и вместе с тем сочувствовал страданиям и жалкому положению, в котором они оказались, считая это карой за атеизм и пренебрежение традиционными ценностями. Расстановка сил в комиссии была достаточно сложной. Покойный император доверял Голицыну более, чем адмиралу Мордвинову или Сперанскому. Даже Аракчееву он предпочитал Голицына. Александр Николаевич сохранил и доверие нового императора. Кое-кто из тех, кому он сейчас поручил задать каверзный и уничтожающий призрачную надежду на благополучный исход вопрос, прежде ругали его мракобесом и гонителем свободной мысли. Однако Голицын, прекрасно это знавший, поступал несколько иначе, чем ожидалось. Впрочем, от многих ожидали другого, чем дождались. Разве кто-нибудь мог вообразить, что добродетельный Карамзин во всеуслышание заявит:

— Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж!

Пушечного грома алкал и государь, чья жизнь находилась в действительной опасности. Карамзину же ничто не грозило. Тех, кого он именовал безумными либералистами — Бестужевы, Рылеев и их достойные клевреты, — в случае удачи и пальцем бы его не коснулись, обратив быстро к полезным занятиям и не вспоминая об исторических, с их точки зрения, ошибках. Укрывшись вместе с Аракчеевым, князем Лопухиным и князем Александром Борисовичем Куракиным в Зимнем, он почему-то отделил себя от них, хотя был по своему прошлому и взглядам ближе к ним, чем кто-либо другой.

Никто так не демонстрировал преданности императорской короне, как Карамзин, выказав незаурядное в том чутье и предвидение. Однако при всем прекраснодушии и пожеланиях новому царствованию Карамзин не справился с важным поручением — составлением манифеста. Пришлось вмешаться Сперанскому, и с большими прибавлениями государя его обнародовали. Как не разочароваться в Карамзине? Писатель и историограф уступил первенство тем, для кого перо не самый привычный инструмент деятельности.

Император пригласил к себе Бенкендорфа и сказал:

— Александр Христофорович, коротко! Ни у тебя, ни у меня нет времени. Бумаги прочел и завтра тебе верну с замечаниями. Почти во всем с тобой согласен и едино мыслю. Создать корпус жандармов — первейшая необходимость. Что касается Министерства полиции, то не стоит возвращаться к прежнему. Впрочем, мы с тобой о сем уже переговорили. Проект высшей полиции и мне, и Толстому показался верным, хотя и несколько романтичным. О деньгах толково пишешь. Едва следствие будет завершено, а тело покойного брата предано земле, обсудим наиподробнейшим образом твои предложения. Пока готовь проект для подписания тщательно — с учетом моих пожеланий. Таково мнение и Толстого. После твоей беседы с Трубецким насчет Сперанского мне кое-что открылось из других источников. И не только о нем. Прошу тебя, будь особо внимателен, если что проскользнет. Двуличных не люблю и отвергаю. Не подъезжал ли кто к тебе с разного рода просьбами о содействии? Да, вот еще: твое письмо о государственной нашей безопасности прочел с величайшей внимательностью и даже наслаждением. Ты умница, Бенкендорф. Очень точно схвачено!

В письме о государственной безопасности Бенкендорф много внимания уделил воспитанию юношества. Число молодых людей, склонных к злоумышлениям, возросло до ужасающей степени с тех пор, как множество французских искателей приключений, овладев в России воспитанием подрастающего поколения, занесли сюда революционные начала своего отечества, и еще более со времени последней войны, через сближение наших молодых офицеров с либералистами тех стран Европы, куда заводили русскую армию победы.

Недаром бабка государя, а до нее императрица Елизавета Петровна с удовольствием высылали болтунов в пустыни Татарии!

— Однако полиция, — заметил государь, — и тем более высшая полиция должна в первую очередь покровительствовать утесненным. Если утеснений будет меньше, то и противников у злоумышленников прибавится. Тогда и Зимний не придется превращать в съезжую и картечью палить в своих. Заблудших мне жаль! А пока вот тебе мой наказ: ищи людей! Чтобы машина заработала сразу.

Бенкендорфу было важно получить высочайшее соизволение. Он предполагал, что за месяц-другой сумеет подобрать нужных чиновников, в малой степени использовав сотрудников секретного отделения Милорадовича, Министерства внутренних дел и обер-полицеймейстера. Он давно решил обновить учреждаемую систему людьми образованными и незапятнанными, с понятиями офицерской чести и чувством собственного достоинства. Прежде всего он пригласит братьев фон Фоков. Младшего, Петра Яковлевича, знал еще с войны. Какое-то время он числился и в масонской ложе «Избранного Михаила» и дружил с Федором Глинкой. А старший, Магнус Готфрид, отшагал длинный путь — служил в Особой канцелярии при Министерстве полиции у Балашова и у Кочубея в Министерстве внутренних дел. Чрезвычайной опытности человек и ни в чем не уступит де Санглену, с которым Бенкендорф решил поговорить только ради консультации. Нет, с прошлым покончено.

Высшая полиция и корпус жандармов должны стать уделом благородных и честных людей — офицеров и чиновников. Постыдному шпионству от ворот поворот. Открытость и гласность — вот отныне его девиз!

Похороны благословенного

Февраль и март выпали наиболее напряженными месяцами, пожалуй, за всю военную карьеру Бенкендорфа. С утра до вечера шли допросы мятежников. Картина вырисовывалась неожиданная. Несмотря на противоречивость показаний, запирательство и сбивчивость признаний, несмотря на объективные трудности, удалось все-таки выяснить, кто стоял во главе заговорщиков и какие цели преследовал каждый из участников возмущения. Наиболее опасной посчитали Южную отрасль, подчинявшуюся Пестелю. Полковник держался твердо даже в момент признаний и убежденно противоречил не только членам комиссии, но и государю. Более того, он иногда и нападал, вгоняя в краску кое-кого из следователей. Так, в ответ на обвинения в подготовке цареубийства, он ответил, глядя прямо в глаза князю Голенищеву-Кутузову, заместившему Милорадовича:

— Я еще не убил ни одного царя, а между моими судьями есть цареубийцы.

Намек был воспринят, и с того момента члены комиссии старались ограничить всяческие исторические экскурсы на эту тему, ибо многие при покойном императоре были замешаны в мартовской революции начала века. Самого императора Александра обвиняли в цареубийстве, в том числе и французские газеты, а затем и Наполеон. Южная отрасль была ближе к Западу и связалась с польскими диссидентами, а те имели обширные сношения с недовольными по всей Европе. Открыть доподлинные их пути оказалось совершенно невозможным. Агентурная сеть отсутствовала, и в один миг по надобности ее создать нельзя.

Бенкендорф, как только улучал минуту, звал к себе Магнуса Готфрида фон Фока и обсуждал проект. Фок был достаточно умен, чтобы отрицать допущенные им ошибки на посту директора Особой канцелярии Министерства внутренних дел.

— Если бы при покойном императоре мы шли в ногу с Австрией или Англией, прискорбного происшествия не случилось. Агенты необходимы, ваше превосходительство, во всех слоях общества. Причем агент должен быть человеком образованным и неглупым. Чего стоит агент в высшем офицерском сословии, не знающий, например, французского языка? Совершенно ничего не стоит. Или чего стоит агент, не обладающий светскими связями? Тоже совершенно ничего не стоит. Отсюда непременный вывод — необходима агентурная сеть квалифицированных и преданных делу людей, о чем не удавалось заикнуться при покойном императоре. Таким образом, кормились и финансировались только мятежники, получая деньги из военного ведомства, а слуги престола сидели на бобах. Парадокс!

— Шпионство в России испокон веку считалось занятием зазорным, — отвечал Фоку Бенкендорф, прекрасно понимая, с какими сложностями придется столкнуться.

Когда он велел флигель-адъютанту Дурново, который производил аресты в Петербурге и был послан императором в Малороссию, находиться с ним по этим делам в постоянном контакте, так тот такую скорчил рожу, будто Бенкендорф Бог весть что предложил.

— Шпионство, Александр Христофорович, к надзору и наблюдательному процессу отношения не имеет.

— Наблюдательная полиция — инструмент государства и общества, — парировал фон Фок. — Разумеется, в каждом деле есть и неприятные стороны. Доктора — уважаемые члены человеческого общества, однако им доводится иметь контакт с экскрементами, язвами и прочими малопривлекательными предметами. Тут уж ничего не поделаешь! Однако приличные субсидии избавят надзор от разложения и привьют ему устойчивые нравственные принципы. Возьмите недавние события. Как они открылись? Майборода — капитан, Шервуд — человек образованный, агент Витта, Бошняк — ученый-ботаник, ваш Грибоевский — библиотекарь и гуманист, покровитель инвалидов. Однако это разрозненная публика, вынужденная таить намерения и симпатии. Конечно, среди них есть разный народ, и быстро, развращающийся в том числе. Но что поделаешь! Такова человеческая натура. Надзор требует жертв, как и война! Во главе обязаны стоять люди порядочные. Яков Иванович де Санглен всем был хорош и надзор понимал, однако непомерное честолюбие и неразборчивость в средствах, нежелание вести правильную документацию и отсутствие средств его сгубили.

— Милый Фок! Ты прав, но веди будущее дело без де Санглена. Никакого старого шпионства! И государь против. Все свои соображения представь в докладной записке. И ищи людей! Новых, умных, деятельных. Никого из тех, кто служил при Шульгине, никого из конторы Чихачева.

— Так не бывает, ваше превосходительство! Не желторотых же младенцев брать?! Как без Фогеля обойтись? Без Фогеля сейчас никуда. Постепенность и преемственность здесь необходимы. Надзор есть форма существования государственного организма…

— Одна из форм, — поправил его Бенкендорф.

— Согласен. А форма существования есть результат развития.

— Может быть, ты и прав. Но мне желалось…

— Понятно, ваше превосходительство. И мне тоже хочется все устроить на иных началах.

Результатом дискуссий явилась докладная записка фон Фока, бывшего конногвардейца, ушедшего в отставку еще при Павле I и посвятившего себя полицейским заботам. Высшая наблюдательная полиция наконец обрела достойного руководителя. В записке фон Фока все четко обосновывалось и растолковывалось до мелочей. Похоже, что дело сдвинулось.

Между тем состоялось еще одно важнейшее событие. Тело покойного государя доставили в Чесменский дворец. Опять Петербург опутали ужасные слухи. Передавали из уст в уста, что злоумышленники в отместку за картечь на Сенатской сделали пороховые подкопы по всем главным улицам, где повезут тело императора Александра. В подвалы соборов они поклялись спрятать бочки и взорвать в подходящий момент. Даже в каждый флашкоут Троицкого моста будто бы заложили снаряды. В городе усилили патрули. Обыскали многие подвалы и проверили мостовые, но ничего так и не обнаружили. Вновь вынырнул слух о попе с козлиной бородой. Народ кинулся к Казанскому собору и долго ждал выхода. На увещевания полицейских никто не обращал внимания. Привезли пожарные трубы и стали поливать с четырех сторон любопытных. После этого площадь очистилась.

Фон Фок заявил Бенкендорфу:

— Уверяю вас, ваше превосходительство, что при деятельном и правильном надзоре ничего подобного просто не могло бы произойти. Сведения — вот корень вопроса.

Бенкендорф и сам понимал, что фон Фок прав, но жизнь более подкрепляла слова чиновника. От полицейской практики Бенкендорф пока был далек, да она и не очень-то увлекала. Хотелось, чтобы все устраивалось к лучшему и без особых столкновений.

— Снаряды в каждом флашкоуте Троицкого и пороховые подкопы по улицам — это пустяки. Но вот сведения о подложенной бомбе под крепостные ворота, намерение поднять на воздух два крепостных моста и разрушить взрывом Алексеевский равелин — указывают на направление мысли. В каждом обществе есть криминальные группы, стремящиеся прибегнуть к крайним мерам. Вот это и дело наблюдательной полиции. Располагали бы мы агентурой — узнали бы в момент источник слухов или, не дай Бог, открыли бы имена разбойников.

Бенкендорф доложил императору соображения фон Фока со своими комментариями.

— Я полагаю, ваше величество, что пора приступить к тщательной проработке проекта.

— Это и от тебя зависит, мой дорогой Бенкендорф, — ответил император. — Как только траурные церемонии окончатся, я готов вновь рассмотреть бумаги, в которых, надеюсь, ты учел замечания.

В Чесменском дворце гроб с телом простоял несколько дней. Один из сопровождающих погребальные дроги офицеров сообщил Бенкендорфу, как встречали тело государя по пути в Петербург. Бенкендорф подивился народной фантазии и еще раз убедился в справедливости речей фон Фока. Говорили, что тело государя почернело, что оно обезглавлено, что в закрытом гробу лежит вовсе не государь, а кто-то другой, государь же уплыл в лодке по Черному морю неведомо куда и что он жив. В корчмах Малороссии на ухо пересказывали, что государя намеренно лишили жизни, так как он обещал дать свободу крепостным, отделил Польшу от России и каждому желающему выдаст по шесть десятин пахотной земли.

Как только гроб подвезли к дворцу, новый император спустился с лошади, подошел к гробу и бросился на его крышку. Решено было везти в Казанский собор по особенному церемониалу. На первой неделе Великого поста и повезли, а на второй неделе — постановили доставить в Петропавловский собор. День выдался морозный, пасмурный, с ветром и снегом. Из Казанского до Петропавловки путь не близкий. Церемониал погребения заимствовал из Германии Петр Великий. Но там климат иной. Линейные унтер-офицеры гвардейских полков стояли навытяжку по пути следования. Мундиры в обтяжку, белые панталоны, на голове треуголки. Дистанция соблюдалась строго.

Вскоре после начала движения поднялась сильная метель. Вмиг облепило все и всех, и картина приняла сказочный характер. Мраморные статуи, казалось, безмолвно провожают покойного императора. Государь и многочисленная свита шли за гробом в длинных черных плащах, отяжелевших от пушистых хлопьев. Черные шляпы с распущенными полями и обвисшими плюмажами будто символизировали охватившую людей скорбь. Медленно выступали боевой и траурный кони, украшенные богатой сбруей. За ними шествовали рыцари Веселого и Печального образа. Первый рыцарь — в светлых блестящих доспехах. Снег к латам не прилипал. Рыцарь Печального образа шагал в черных доспехах с опущенным забралом. Огромных размеров меч тоже был опущен вниз. Рыцари ступали мерно и тяжело. Великий князь Михаил несколько отставал от императора. А позади в первых рядах двигались те, кто окружал нового государя на Сенатской.

Траурный кортеж двигался довольно долго, но Бенкендорфу показалось, что мгновения пролетели быстро. Духовенство особенно страдало от непогоды. Колесница превратилась в снежный холм. За свитой медленно ехали придворные экипажи. Вдовствующая императрица отсутствовала из-за нездоровья.

Гроб и в Петропавловском соборе не открыли для прощания. Братья стояли с поникшими головами. Голоса звучали с особенной торжественностью и величием. Бенкендорф забыл свои невзгоды в александровскую эпоху. Ему было искренне жаль тезку. При нем он воевал и прожил лучшую часть жизни. Судьбы людей прихотливы и удивительны! Мать покойного и для него была матерью. Но он никогда себя не чувствовал даже названым братом императора. Стена отчуждения давно выросла между ними. А за стенами собора в камерах бастиона Анны Иоанновны, Никольской куртины, бастиона Трубецкого и Невской куртины, Кронверкской куртины и Алексеевского равелина, во флангах бастиона Екатерины Первой и между ее бастионом и бастионом Трубецкого, на лабораторном дворе и в прочих укромных местах сидели те, кого покойный император не желал подозревать в замыслах против него и не желал карать. Факт, не подлежащий сомнению и не оцененный злыми и глупыми потомками.

Бенкендорф подумал, что сама судьба свела покойного императора и его непокорных офицеров здесь для того, чтобы теснее слить воедино и еще глубже в то же время разделить. Именно они не по своей воле собрались проводить его в последнюю дорогу. Среди них и любимцы, такие, как Серж Волконский, князь Трубецкой, полковник Тизенгаузен и Павел Пестель. Да, ко многим покойный император относился со вниманием, награждал и продвигал по службе. И вот они все здесь, кроме тех, кому удалось правдами и неправдами отстраниться от участия в заговоре. Но зато рядом стояли невидимые пособники и душевные союзники — Сперанский, Мордвинов, Киселев и многие иные. В случае торжества нынешних арестантов они сформировали бы республиканскую власть и без жалости распрощались с прошлым под благовидным предлогом. Возможно ли, чтобы Сперанский искренне сожалел о покойнике? Или Мордвинов? Мысли этих деятелей, неведомые окружающим, куда бы завели Россию? Какие бы реки крови пролились?

Прощание с императором Александром навсегда врезалось в память Бенкендорфа. Эпоха хаоса и непоследовательности российской жизни, которая привела страну к несчастью, окончилась. Куртины и бастионы, равелины и арестантские покои безмолвствовали, когда новый император со свитой покидал Петропавловский собор.

Солнце ударом луча пробило истощившуюся тучу, висевшую над крепостью и Невой. Император, не надевая шляпы, кивком подозвал Бенкендорфа.

— А мои друзья четырнадцатого декабря тоже провожали брата, — сказал он тихо.

И Бенкендорф удивился, как едино они мыслили и чувствовали.

— Однако я буду тверд, — заключил император. — Хотя, признаюсь, мне вся эта история неприятна. Карамзин утешает: иногда прекрасный день начинается бурею! Посмотрим!

Он долго смотрел перед собой, будто пронизывал стены тяжелым огненно-голубым взором.

«Русская правда»

Весь март и апрель шли беспрерывные допросы в Следственной комиссии. Правитель дел Александр Дмитриевич Боровков, чиновник особых поручений при военном министре Татищеве, в иные сутки спал по два-три часа, а когда и бодрствовал напролет за письменным столом, составляя записку о минувшем дне для императора. Открылось многое и совершенно невероятное. Прежде всего никто не мог вообразить, что накануне возмущения заговорщики составили «Манифест к русскому народу», и открыто провозгласили цели, с которыми вышли на Сенатскую, и собирались принудить сенаторов его принять. Манифест уничтожал бывшее правление, учреждал Временное революционное правительство, правда на короткий срок в три месяца, освобождал крестьян от крепостной зависимости, ликвидировал рекрутчину и военные поселения, а также вводил равенство перед законом.

Читая манифест, Бенкендорф вспоминал слова деятеля кровавой французской смуты графа Оноре Габриеля де Рикетти-Мирабо, который выступал с крайних позиций, призывая к уничтожению абсолютизма, и в то же время тайно сотрудничал с королевским двором: «Чего мы хотим? Достигнуть равенства посредством свободы!» И что же?! Равенство было достигнуто. Летом 1790 года по предложению некоего Шапелье Национальное собрание отменило потомственное дворянство. Это мало кого удовлетворило. Тогда похерили титулы — князей, герцогов, графов, баронов, виконтов, маркизов, кавалеров, щитоносцев…

За употребление слова «господин» с легкостью отправляли на эшафот. Все превратились в «граждан».

Бенкендорф прочел в немецкой газете, что Наполеон на острове Святой Елены перед смертью заявил с присущей ему хвастливостью: «Мое правление было популярно во Франции, потому что ни одно правительство не согласовывалось с принципом равенства!» Однако он произвел такое количество новой знати, разукрасив наградами и гербами, как ни один монарх на свете. Действительно, лавочники и солдаты без особых затруднений становились князьями и графами, но, получив отличие, тут же выступали против равенства, создавая еще большее неравенство. Франция купалась в крови. Затем кровь залила и Европу. Толки о свободе и равенстве привели сотни тысяч разноязыких разбойников и насильников в Россию.

Мятежники воспользовались известными французскими схемами, надеясь в случае торжества через три месяца собрать на Верховный собор, сиречь Учредительное собрание, по два представителя от сословий. Верховный собор утвердит на будущее время порядок правления и государственное законоположение.

Чужие новации привели бы к худшим результатам. И ни к чему иному. Бенкендорф в том не сомневался. Когда вырыли Пестелеву «Русскую правду», которую братья Бобрищевы-Пушкины зарыли у села Кирнасовки вместе с одним из братьев Заикиных Федором — подпрапорщиком Пермского пехотного полка, Бенкендорф вообще пришел в изумление, поделившись мыслями с графом Толстым, которого государь привлек к обсуждению проекта высшей наблюдательной полиции.

Поехав в Зимний к Толстому и даже не дав бывшему начальнику опомниться, он прочел отрывки из отдела «Записка о государственном управлении», предварив коротким объяснением:

— Слов нет, Петр Александрович, поборники свободы и равенства круче нас с вами, и куда как круче! Его наметки полицейской системы без всяких экивоков требуют жесткой руки. Здесь приверженность к монархической форме правления есть отрыжка старого. Недаром бывший генерал-интендант второй армии Юшневский так хотел от нее избавиться. Много там наговорено поразительного. Князь Волконский, чье участие в заговоре к той поре не было открыто, виделся с Пестелем у дежурного генерала Байкова, взявшего его под арест и поместившего чуть ли не в своей спальне под крепким караулом. Пестель притворился больным, а Байков парижскому диалекту не обучен. Волконский подельника приободрил — мол, не падай духом. А тот в ответ: будь спокоен, я ни в чем не сознаюсь, хотя бы в кусочки меня изорвали, спасайте только «Русскую правду». Вырыли Пестелев закон по указанию Федора Заикина, которого притащил адъютант Чернышева Слепцов, а брат его Николай, хоть и бахвалился, что место знает и чертеж составил, в натуре указать точно, где прятали, не сумел. В сверток затолкали, а тот сверток с «Русской» будто бы «правдой» под берег придорожной канавы всунули и камнями привалили.

— Ну прямо роман! — мрачно заметил Толстой. — Вполне, впрочем, революционный. Это французские штучки. До добра они Россию не доведут. Что он там наворотил, сей муж многоумный?

— «Вышнее благочиние охраняет правительство, государя и государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства, и по важности сей цели именуется оно вышним…»

— Он выражается менее изящно, чем ты, Бенкендорф.

— Да вы послушайте дальше! Право, удивительно! Где его европейское образование? И куда подевалось вольнодумство? Следуя Пестелеву завету, куда мы придем? Благочиние это самое требует непроницаемой тьмы… Куда метнул! Во тьме такие дела должны твориться. Я не против секретности, но требовать непроницаемой тьмы не в моих правилах. Полагаю, что и император подобного не потерпит.

— Ну… ну… Дальше!

— Итак, он требует непроницаемой тьмы! И потому все это должно быть поручено единственно государственному главе сего приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся! Покойный император уничтожил тайную канцелярию, а Пестель ее решил вновь возродить. Каково?! Имена чиновников не должны быть никому известны, — продолжил чтение Бенкендорф, — исключая государя и главу благочиния. А функции благочиния у него включают и такой параграф: преследовать противоправительственные учения и общества! Вот он, русский Джордж Вашингтон! Когда б сего я не читал, то относился к нему лучше.

— Они эту «Русскую правду» в случае торжества таили бы от народа, как и ныне от правосудия. Тут ты, Бенкендорф, прав. Сдается, что идеал Пестеля — полицейское государство, почище, чем у Наполеона и Савари. Нет ли там еще чего удивительного?

— Есть, конечно, Петр Александрович. Вот, например, как он предполагает получать многоразличные сведения. И слог какой! Единственно посредством тайных розысков. Тайные розыски и шпионство суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели.

— Однако одним шпионством хорошего управления не добьешься. Тут сила понадобится. Есть ли что-либо на сей счет? — поинтересовался Толстой, немного опешивши от требований главного заговорщика и убежденного республиканца, каким представлялся Пестель на следствии и в показаниях товарищей и подельников.

— Безусловно! Для принуждений всех и каждого к исполнению повелений правительства нужна стража внутренняя. Сколько бы вы назначили на его месте душ?

— Не знаю! Ну два-три полка, быть может, дивизию. Но не более.

— Не более?! Пятьдесят тысяч жандармов! В каждой области по пять тысяч, в каждой губернии до тысячи, из коих пятьсот конных и пятьсот пеших…

Через сто лет рекомендации Пестеля буквально воплотили в жизнь наследники и поклонники. А «Русскую правду», как и пророчествовал граф Толстой, не очень-то популяризировали, издав в научном сборнике. В университетских библиотеках Пестелево сочинение выдавали с трудом.

— Этак недолго Россию и в тюрьму превратить. Сколько денег на подобную понадобится? — поинтересовался Толстой.

— Уйма! Жалованье жандармским офицерам должно быть втрое против полевых войск и содержание простых жандармов соответственно.

Через сто лет наследники воспользовались и этим советом полковника Вятского полка, увеличив по всей вертикали зарплату чекистам на двадцать пять процентов в сравнении с остальными военнослужащими.

— Но почему втрое?! Хотя бы вдвое! — воскликнул изумленный Толстой. — Это подкуп!

— Сия работа столь же опасна и гораздо труднее, чем у обыкновенных войск, а между тем вовсе не благодарна.

— Государь читал? — спросил Толстой.

— Нет. Я у Чернышева позаимствовал и перебелил для себя.

— Дай-ка сюда. — И Толстой, взяв листки, вышел из кабинета.

Ничком на гриве лошади

В конце апреля проект учреждения la haute police был вторично обсужден Бенкендорфом с графом Толстым и тут же подан императору. Субсидию предлагалось на первых порах выделить до пятидесяти тысяч рублей на жалованье чиновникам и агентам. В состав управляющего органа зачислялось шестнадцать человек. Военную силу — корпус жандармов — представляли три генерала, сорок штаб-офицеров, сто шестьдесят обер-офицеров и чуть больше четырех тысяч нижних чинов и нестроевых. Сразу, конечно, государь на столь внушительное количество не согласится. Однако против Пестелевых пятидесяти тысяч жандармов бенкендорфовская цифра вдесятеро меньше. В самом деле, Россия ведь не республиканская тюрьма, а государство просвещенного абсолютизма! И без всяких тайн. Все открыто и гласно, и наличие агентурной сети признается, хотя имена агентов будут держаться в секрете. Тут уж ничего не попишешь!

Еще в феврале Боровков подготовил краткий очерк итогов занятий Следственной комиссии. По приведении к окончанию допросов и пояснений об открывшемся комиссия должна была донести императору. Время это постепенно подоспело. В феврале к комиссии был прикомандирован Дмитрий Николаевич Блудов, между прочим, член общества «Арзамас», близкий приятель знаменитого поэта Жуковского, частый гость в доме Дениса Давыдова, а также собеседник и сотрапезник братьев Тургеневых, одного из которых сейчас взялся изобличать по долгу службы, на какую его определили по рекомендации Карамзина.

Блудов, видом французский маркиз, раздушен и напомажен, соперник в парфюмерии графа Чернышева. Пером владел прекрасно. Сперва приступил к составлению журнальной статьи, а позднее и к более обширному и подробному труду — донесению Следственной комиссии, который и был представлен государю. Через неделю — десятого мая — император позвал Бенкендорфа и коротко распорядился:

— Со всем согласен. Блудову передай мое благоволение. Однако изволь членам комиссии сообщить, чтобы требования мятежников, здесь отмеченные, были перенесены в особое секретное приложение к основному тексту. — И завершайте работу.

Бенкендорф передал Блудову замечания государя. Обещания мятежников отменить крепостное право, наделить крестьян землей и сократить срок службы солдатам были устранены из основного текста.

— Крестьянский вопрос, Александр Николаевич, есть пороховая бочка, на которой мы сидим. Тут что-то надобно предпринять. Люди созданы по подобию Божьему, и крестьяне требуют свободы, бунтуют и вряд ли успокоятся. Правительство будет вынуждено принимать энергические меры, что дурно отзывается на хозяйстве, — сказал Бенкендорф после одного из заседаний Голицыну.

Вскоре был собран Верховный уголовный суд. Его разделили на две комиссии — ревизионную и разрядную. В обязанности первой входила ревизия, то есть засвидетельствование подсудимыми показаний с удостоверением последних собственноручными подписями. Подсудимые являлись в комиссию, отвечали на три вопроса и удалялись из помещения. Вот к чему сводилось судебное следствие. Таким образом, судоговорение отсутствовало. Затем документы были переданы в разрядную комиссию. Здесь блистал Сперанский. С непроницаемым лицом он предложил одиннадцать разрядов и «внеразрядную» группу из пяти человек, заранее обреченных. На заседаниях то и дело вспыхивал спор между ним и адмиралом Мордвиновым, который упорно отвергал применение смертной казни. Он составил специальную записку, в которой обосновал мнение, сославшись на указы императрицы Елизаветы Петровны, знаменитый «Наказ» императрицы Екатерины Великой и указ государя Павла Петровича. Однако со Сперанским не так-то легко справиться. Главные пункты обвинения сводились к «цареубийству» и воинскому мятежу. Но именно они и были обойдены в указах, объявленных в Европе гуманными. Кроме того, Сперанский, опираясь на британское правосудие, подчеркивал, что прецеденты, не подпавшие под указы, в России существовали. На тот свет преспокойно отправили поручика Мировича, главарей «чумного бунта» в Москве в 1771 году и через четыре года на плаху послали пугачевцев и самого лжеимператора.

Словом, суд не судил, а осудил мятежников, обреченных на жертву. Несчастные видели судей только один раз, когда был объявлен состоявшийся о них вчера приговор. А многие даже не ведали, когда начался суд.

Разное потом говорили о виде казни. Будто бы император сказал князю Лопухину, что офицеров не вешают, а расстреливают и что Бенкендорф, наоборот, настаивал на пользе примера позорного наказания. Но, быть может, он рассчитывал на помилование? Никто тех бесед не слыхал, и достоверно ничего утверждать было нельзя. Император, конечно, сделал определенные послабления разрядникам. Тридцать одному человеку вместо смертной казни отсечением головы назначил пожизненную каторгу, хотя пообещал два месяца назад дать суровый урок России и Европе. Остальным срок каторжных работ сокращался, кому и значительно. Многих наказал сам, несколько десятков освободил. По поводу пятерых — Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского собственного мнения не выразил, но начальник Главного штаба барон Дибич сообщил князю Лопухину, как председателю суда, что император никак не соизволяет не только четвертование, яко казнь мучительную, но и не согласится на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную. Он явно намекал на виселицу. А под ней легче объявить помилование. Так, во всяком случае, надеялись многие.

В передаче Дибича все-таки имелось противоречие. Если император предварял Верховный суд, что приговор он не конфирмует, отвергнув пролитие крови, то каким образом князь Лопухин и другие члены Верховного суда осмелились вынести приговор, требующий смертной казни отсечением головы?!

Пестелю император не мог простить всего, в том числе и «Русской правды», Рылееву — призывов к открытому мятежу и цареубийству, Муравьеву-Апостолу и Бестужеву-Рюмину — выступления с оружием в руках во главе Черниговского полка.

— Того и гляди, в Петербург бы пожаловали и всю бы вторую армию с собой привели, — мрачно обронил он. — Интересно все-таки: куда смотрел Киселев?

О Каховском он и слышать не хотел:

— Это убийца. Злодей. Если бы не смерть Милорадовича, возможно, и остального бы не случилось. А Стюрлер?

В полдень 12 июля в Комендантском доме Петропавловской крепости осужденным фактически заочно объявили приговор. Император находился в Царском Селе. Вызванному Бенкендорфу глухо и резко приказал:

— Удвой бдительность. Ты отвечаешь за спокойствие столицы. Напоминаю тебе, что это прямая обязанность шефа корпуса жандармов. Десять дней, как ты заведуешь высшей секретной полицией. Смотри! И сообщи, каково настроение в войсках. Все теперь на твоих плечах. — И снова повторил: — Смотри! Я на тебя надеюсь. Каждые четверть часа фельдъегеря присылай в Царское. Ты думаешь, мне не тяжко?

И император, круто повернувшись на каблуках, зашагал в глубину сада. Он оглянулся и прожег Бенкендорфа голубым пламенеющим взором. Последняя фраза ввела Бенкендорфа в заблуждение. Быть может, до крайней меры и не дойдет?

Ночь стояла светлая. На валу кронверка возвышалась виселица, четко вдавившись в небо. С ней было масса хлопот. Дело-то не совсем привычное. К трем часам пополуночи на крепостной эспланаде выстроились войска. У заряженных орудий замерла прислуга. Осужденных к ссылке вывели на гласис кронверка. Приговору внимали на коленях. Большие костры выбрасывали в небо черный дым. Обряд казни длился долго. Разное тут происходило. Неприятные и неприличные люди оставались верны себе. Хуже прочих — Якубович. У кое-кого он вызвал хохот, выступая в высокой офицерской шляпе, ботфортах и коротеньком, до колен, халате — с комической важностью и шутовскими прибаутками. Волконский стоял спокойно и с достоинством перенес позорное надругательство. Пущин держался с каменным лицом и не шелохнулся. Полковник Павел Аврамов, командир Казанского пехотного полка, осужденный по четвертому разряду, громко звал начальника каре капитана Польмана, но тот не откликался. Аврамов хотел передать новенькие золотые эполеты младшему брату, наверно желая подать прощальный привет и благословить. Однако офицер из оцепления грубо оттолкнул его. Позади линии солдат медленно шел Бенкендорф, говоря что-то Левашову.

— Ваше превосходительство, — громко обратился к нему Аврамов, — позвольте передать эполеты младшему брату?

Бенкендорф, не колеблясь, под пристальным взглядом Левашова подал знак офицеру: не пожелал хоть чем-то запятнать новенький голубой мундир. Когда его несколько дней назад увидел великий князь Константин перед отъездом из Петербурга, то спросил с довольно ироничной улыбкой:

— Фуше или Савари?

— Савари порядочный человек.

— Какая разница? — воскликнул великий князь.

Разница, конечно, существовала, и большая. Поведение части осужденных Бенкендорфа покоробило. Рядом с виселицей, в столь ужасный момент для тех, кому послабление было не столь значительным и кому предстояло испытать смертную муку, вести следовало себя иначе. Так, во всяком случае, думал он. Бенкендорф внимательно наблюдал за осужденными и при оглашении приговора, и в мучительную ночь. Он хотел видеть лица, слышать разговоры и, быть может, лучше понять. Позднее он объяснял давнему приятелю и бывшему однополчанину Пономареву:

— Меня к тому влекло не одно любопытство — поверь мне — и даже не надобность ответить на вопрос государя, если таковой будет задан. Меня влекло сострадание. То были большей частию молодые люди, дворяне из хороших фамилий. Многие прежде служили со мною, как и ты. А некоторые, к примеру князь Волконский, были непосредственно моими товарищами. Мы воевали вместе не месяц — годы! Помню, какой обед мы закатили в одном городишке офицерам и стыдили потом себя за то, что оплатили счета из контрибуционной казны. Нехорошо поступили! Серж Волконский долго меня укорял. У меня щемило сердце, когда я смотрел на них всех в столь жалком состоянии. Но вскоре чувство сожаления, возбужденное мыслию об ударе, поразившем столько семейств, уступило место негодованию и даже омерзению. Грязные и неуместные речи и шутки этих несчастных свидетельствовали и о глубокой нравственной порче, и о том, что сердца их недоступны ни раскаянию, ни чувству стыда.

— Ты, верно, хотел, чтобы они смотрели с искательностью на вас? — спросил Пономарев, отличавшийся независимым характером и постоянно противоречивший Бенкендорфу. — Они не сродно думают с тобой, мой друг, и требовать послушания в сей миг излишне.

— Искательности не нужно. Желалось бы больше достоинства.

— Вероятно, с достоинством вели себя войска под командой отменных офицеров. Шпицрутен хоть кого устрашит.

— Так почему ты не с ними очутился? — едко улыбнулся Бенкендорф.

— Это отдельный разговор, — отбился Пономарев.


Наступало туманное мрачное утро. К виселице подвели пятерых. Этого мгновения с ужасом ждали все. Бенкендорф хоть и не командовал экзекуцией, но всячески оттягивал ее, посылая курьеров в Царское и постоянно вглядываясь в даль — вдруг из глубины покажется фельдъегерь с пакетом. Однако больше тянуть было нельзя. И граф Голенищев-Кутузов взмахнул перчаткой. Двое палачей стали возиться под петлями.

Петербург затаил дыхание. На помилование надеялся не только Бенкендорф. Даже Чернышев допускал подобный исход. Все же он был военным, хотя искренне ненавидел осужденных. Один Голенищев-Кутузов, кажется, не испытывал сомнений. Еще в полночь несколько сотен любопытных собралось у Троицкого моста. Стража их оцепила и далее не пропускала. Наиболее предусмотрительные запаслись театральными биноклями. Отставных узнавали по подзорным трубам.

Ударили барабаны. Марш смолк. Осужденные с колпаками на головах выстроились под петлями. Издали они казались спеленутыми — от белых фартуков, завязанных вверху и внизу. Барабаны ударили яростней. И внезапно — свершилось. Но что-то там на валу кронверка произошло, и остались висеть лишь двое. Засуетились, забегали по краю. Лошадь с одним всадником поднялась на дыбы. Силуэт другого как-то неловко склонился на гриву. Он будто не желал больше смотреть. Лошадь под ним стояла понуро. Через несколько минут еще трое спеленутых белым вырисовались на темноватом фоне неба. Четверть часа они вертелись в предсмертных конвульсиях. Каховский выглядел почему-то самым длинным. Минут через тридцать стража сняла оцепление. Потом тела сняли. Остались перекладины да обрывки срезанных веревок.

Барабаны ударили в последний раз, и вал кронверка опустел.

— Я не мог видеть этого, — поделился с Пономаревым Бенкендорф. — И в какую-то минуту лег ничком на гриву лошади. Я все время ждал вестника. И будто от государя получил намек. Я не имею права подвергать сомнению деяния монарха, но я не желал бы более принимать участие в экзекуциях и постараюсь их более не допустить.

Пономарев скептически покачал головой:

— Но тогда Россию придется держать под кнутом.

Явление Пушкина

Бенкендорф устроил себе кабинет в одной из маленьких комнат Чудова дворца в Кремле. Сразу после казни в Петропавловской крепости двор выехал в Москву и прибыл в древнюю столицу на коронационные торжества в сумерках 17 июля. Перед отъездом Бенкендорф пригласил Максимилиана Яковлевича фон Фока и просил как можно чаще писать, не придерживаясь формы и принятого порядка — все, что придет в голову. Первое письмо Бенкендорф получил на следующий день. В связи с коронационными торжествами он был завален работой, но письма фон Фока, живые и непосредственные, снабженные массой наблюдений, рассуждений и выводов, читались легко и давали пищу для ежедневных бесед с императором.

— Ты не ошибся в выборе заместителя, — похвалил он Бенкендорфа.

Письмо от 20 июля, где фон Фок анализировал причины мятежа на Сенатской, упоминал о действиях Фогеля и просил прибавки к жалованью, Бенкендорф показал государю.

— Это интересный человек и не бездельник, — сказал тот, возвращая конверт.

Прочитав письмо от 26 июля, где фон Фок обсуждал целесообразность упразднения адресной конторы, император сделал окончательное заключение:

— Ему можно доверять. Он деятель новых правил, а не мелкий интриган, как де Санглен, хотя и того следовало бы использовать.

Девятого августа фон Фок сообщил, что на квартире у вдовы Рылеева происходят сборища. Агенты доносят — чуть ли не ежедневно.

— Меня тронули слезы Рылеева, но как видишь — напрасно. Мне не посланных денег жалко — я неблагодарность презираю.

Маневры Фогеля вызвали у императора раздражение.

— Необходимо переподчинить генерал-губернаторскую полицию Третьему отделению. Этак и за мной начнут следить. Покойный брат был окружен полицейскими агентами, но не любил, чтобы их кто-либо замечал. Глупо, когда полицейские чиновники, переодетые во фраки, бродят возле домика того, кому поручена безопасность империи, не с целью охраны, а с целью скомпрометировать недавно учрежденное ведомство! Ты правильно обратил внимание на мысль фон Фока: «Надзор, делаясь сам предметом надзора, вопреки всякому смыслу и справедливости, — непременно должен потерять в том уважении, какое ему обязаны оказывать в интересах успеха его действий!» Действительно, надо бы выяснить — сам ли Фогель это сделал или по приказанию? Не забудь свою заметку, Бенкендорф, и примерно накажи интриганов. А фон Фока похвали. Он правильно понял тобой начертанные правила.

Фон Фок писал Бенкендорфу почти до самого отъезда из Москвы. Чего только в сообщениях не было! И об арестах чиновников департамента государственных имуществ, и о жалобах на полицию, которая располагает большими деньгами, и о неправомерном выдвижении известного ябедника Константинова обер-полицеймейстером Чихачевым, и об аресте чиновника Кутузова из департамента торговли. Фон Фок разворачивал картину российской жизни во всю ширь. По его посланиям легко было вообразить, что происходит на юге и севере, на западе и востоке страны. Особенно императору понравилось замечание, что бюрократия в продолжение двадцати пяти лет питалась лихоимством, совершаемым с бесстыдством и безнаказанностью.

— Вот к чему привели методы управления Аракчеева, — сказал он. — Ни капли не жалею, что удалил. Его доля в мятеже немалая. Действительно: бес лести предан!

Бенкендорф не любил Аракчеева и, в нарушение собственного принципа никогда не сводить личные счеты ни с врагами, ни с предшественниками, обратил внимание на поведение совершенно развратившегося побочного сына Аракчеева некоего Шумского, которого покойный император наградил флигель-адъютантскими эполетами.

— Бенкендорф, да это черт знает что! И за меньшее люди гниют на Соловках. Брат потакал Алексею Андреевичу. Я читал его благодарственное письмо после получения награды Шумским. Уж ниже низкого опускался. В деле мошенника Спасского разберись сам по приезде. Слишком много недовольных.

Между тем подготовка к коронационным торжествам шла полным ходом. Ничто не омрачило этого торжественного события, кроме недомогания императрицы-матери Марии Федоровны, которая в те дни готовила завещание, официально скрепленное и подписанное свидетелями 1 ноября. Бенкендорф знал, что императрица-мать упоминает семейство Тилли в полном составе.

О Пушкине государь впервые заговорил после чтения письма фон Фока, в котором сообщалось о сборищах на квартире казненного поэта Рылеева. Фамилия Пушкина была знакома Бенкендорфу. Недавно он получил сообщение от генерала Скобелева с доносом и стихами Пушкина, в которых довольно невнятно говорилось о событиях 14 декабря. Бенкендорф тут же запросил генерала: «Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет во Пскове, известный сочинитель вольных стихов?»

Еще раньше Бенкендорф обратил внимание на Пушкина в связи с одесскими скандалами. Воронцов и Нессельроде убрали не в меру строптивого поэта и посадили на цепь в родовом имении. Авось остепенится и одумается! Они там с другом своим полковником Александром Раевским занимались вовсе не тем, к чему были призваны. Да вдобавок бросили тень на Елизавету Ксаверьевну Воронцову. Бенкендорф дружбе с Михаилом Семеновичем никогда не изменял. Каково ему было слышать сплетни? Какой-то поэт Пушкин, высланный из Петербурга за сочинение довольно грязных стишков, теперь острил эпиграммы на собственного начальника, его облагодетельствовавшего, героя войны с Наполеоном, утвердившего русскую славу в Париже! Легко ли снести?!

Однако император придерживался совершенно иного мнения.

— Жуковский не раз напоминал, что Пушкин ждет прощения. Сколько мы с тобой, Бенкендорф, сделали послаблений преступникам, и без всякой выгоды для себя и России? У Пушкина блестящее перо, и он, несомненно, может быть полезен. Его необходимо вернуть, разумеется, на определенных условиях. Забудь о неприятностях, которые он причинил Воронцовым. Я надеюсь, что у графа они тоже стерлись из памяти.

Император захотел сделать доброе дело. Посмотрим, чем оно обернется и какова истинная благодарность русского литератора.

Потом закрутились в вихре коронационных забот и упустили время. Послали за Пушкиным лишь в начале сентября. Бенкендорф распорядился отрядить офицера фельдъегерской службы Вельша. Он возил недавно арестованных мятежников в Зимний. Человек исполнительный, молчаливый и не злой.

Вельшу он повторил приказ государя:

— Доставлять в своем экипаже, свободу не ограничивать. Пожелает где задержаться и отдохнуть — не перечить. Но и не медлить. Он не арестант. И вместе с тем должно ему чувствовать, что государь ждет.

— Все будет исполнено в точности, ваше превосходительство, — ответил Вельш.

И через час покинул Москву с подорожной и необходимыми предписаниями в адрес псковских властей.

Восьмого сентября, в самый момент, когда Бенкендорф закончил чтение письма фон Фока, в котором тот рассуждал о генерале Ермолове, шефу жандармов доложили о появлении пушкинской кареты перед дворцом. Бенкендорф не любил Ермолова с времен войны, считал тайным противником монархии и династии Романовых. Кроме того, открытая неприязнь к немцам и вообще к инородцам вызывала у Бенкендорфа понятный гнев, который он в январе следующего года изольет в письме к другу Воронцову — русскому из русских, хоть и британской складки. Воронцов вполне разделял взгляды Бенкендорфа, считая, что принадлежность к нации определяется мерой заслуг перед Россией. Бенкендорф писал: «Les nouvelles de Géorgie sont telles que je les ai prevues. M-r Yermolov ne fait rien; à le croire, les Persans sont innatacables; il a demandé des troupes; on les lui a envoyé; il se trouve qu’il n’a pas de quoi les nourrir; il prétend qu’il fait trop froid maintenant pour ouvrir la campagne; il demande des canons de siège; on les lui envoye; il dit déjà qu’ils seront inutiles; il craint les Géorgiens, les Arméniens, il craint tout, après avoir tout exaspéré; en attendant l’indiscipline fait des progrés dans son armée. Le pauvre Paskéwitsch ne peut у remédier à côté d’un chef qui n’a acheté les crieurs en sa faveur que par le relachement de toutes les exigences militaires. Voilà ce grand patriote, qui trouvait Barclay, Wittgenstein et tout ce qui n’avait pas un nom moscowite indigne de l’honneur du nom russe; le voilà à sa juste valeur!»[64]

Оторвавшись от фонфоковских размышлений, Бенкендорф посмотрел на замершего перед ним Ордынского, которого недавно взял в секретари. Он хотел перевести из первой кирасирской дивизии прежнего адъютанта поручика графа Петра Голенищева-Кутузова-Толстого, но тот неожиданно отказался, крепко разочаровав тем начальника. Между ними произошел несколько месяцев назад диалог, одну из фраз которого император взял на вооружение и часто повторял неугодным лицам.

Едва молодой поручик явился к Бенкендорфу с докладом о выполненном поручении, он был встречен словами:

— Здравствуйте, господин жандармский офицер!

Поручик ответил:

— Здравствуйте, ваше превосходительство! Но на мне пока мундир кавалергарда!

— Я сам буду носить этот мундир и хочу, чтобы и вы его носили!

— Ваша слава уже известна всей России, и вы можете восстановить и облагородить этот мундир в глазах нации. Мне же, в мои лета и в моем чине, невозможно начать военную карьеру жандармом.

— Итак, мы расстаемся, — с обидой сказал Бенкендорф.

Сейчас он присматривался к инженеру и композитору ротмистру Алексею Львову, который ему понравился и мог бы исполнять обязанности адъютанта превосходно. Вдобавок ротмистр обладал каллиграфическим почерком.

Поблескивая глазами от усердия и возбуждения, Ордынский сообщил:

— Пушкина привезли, ваше превосходительство.

— Он приехал по приглашению императора сам — лишь в сопровождении конвойного офицера.

Учить их надо — бестолковых! Не чувствуют, куда ветер дует. Бенкендорф подошел к окну, но увидел вдали карету без Пушкина. Вельш стоял у дверцы. Беседа императора с Пушкиным осталась никому не известной.

Поэт молчал, считая — и справедливо — неловким передоверять близким слова и мысли императора.

— Мне он любопытен, Бенкендорф, — сказал назавтра император.

— Будут ли какие-нибудь распоряжения относительно Пушкина, ваше величество?

— Я хочу основательней познакомиться с его сочинениями. Велите сделать выдержку кому-нибудь верному, чтобы она потом не распространялась.

Позже он напомнит Бенкендорфу об этой выдержке и, получив, зачитается.

— Во время занимательной беседы с Пушкиным я решил принять на себя обязанности его цензора, избавив от общего порядка представления авторских произведений в цензуру. Полагаю, это разумный выход.

— Подобной милости не получал никто в России, государь!

— Ты побеседуй с ним тет-а-тет — услышишь много интересного.

— Если это не приказ, ваше величество, то увольте. Я равнодушен к такого рода поэзии. Для меня образец Гёте, а из наших Василий Андреевич Жуковский. Я несколько раз посещал Гёте в Веймаре, если не ошибаюсь, то в пятнадцатом, семнадцатом и двадцать третьем годах. Тамошний канцлер фон Мюллер был другом детства моего младшего брата Константина. Они до сих пор сохранили между собой тесные отношения.

— По-моему, в двадцать третьем году ты не ездил в Веймар. Что у тебя с памятью?

— Я отлично все помню. На пороге его дома выложено «Salve»[65], как в Помпее. Бюсты Шиллера и Гердера. Кажется, слепок гипсовой статуи Юпитера, привезенной из Рима. Гёте для меня олицетворяет поэзию и для вашей матушки тоже.

— Ну, оставим все это, любезный Бенкендорф. Ты служишь мне и России. Попробуем обратить этого талантливого человека в истинную веру, отучим от атеизма и направим перо на пользу обществу. И если он будет нуждаться в послаблениях — я готов. Советую: подружись с ним.

— Ваша воля, ваше величество, для меня закон.

Без всякой охоты, однако тщательно, Бенкендорф принялся собирать сведения о Пушкине и выяснил прежде с удивлением о конфликте между отцом Сергеем Львовичем, с которым был знаком в павловские времена, и сыном-поэтом, который произвел сильное впечатление на государя. Но как с ним сблизиться? Старик, конечно, откликнется сразу, но сынок, очевидно, не из сговорчивых. Знает ли он о моей дружбе с Воронцовым? Знает, не может не знать. Но не слишком ли много внимания уделяется Пушкину? Не возгордится ли он? Не потребует ли для себя особых прав? Сладостно без посредников напрямую беседовать с царями.

Поступки и стихи, не понятые ни современниками, ни потомками

Пора возвращаться в Петербург. Совершенно ясно, что фон Фок не сумеет сам наладить правильную работу ведомства. Дела требуют его присутствия. И люди, люди! Нужны умные, честные чиновники, преданные государю. Деятельность проектируемого Секретного комитета требует постоянной поддержки. Реформы — в повестке дня, но их надо разворачивать очень осторожно, дабы не нарушить традиционный строй жизни и не вызвать излишних волнений. В Петербургской губернии с начала года неспокойно. Командующий войсками полковник Манзей с трудом справляется с бунтующими крестьянами. Императорскому манифесту от 12 мая 1826 года не очень-то верят. Отсутствие веры связано с укрепившейся надеждой на освобождение крестьян. Парадокс! Даже отцензурованное государем «Донесение Следственной комиссии» вселяло тревогу. Коронационные торжества завершены — наступили суровые будни.

Надо возвращаться в столицу! Здесь надзор он укрепил и бразды правления передал генералу Волкову. Жена Трубецкого, а за ней и Мария Волконская собрались ехать в Сибирь. Прошение подала и жена Никиты Муравьева. Император велел разъяснить всем желающим разделить участь мятежников, какие они берут на себя обязательства. Ни на Трубецкую, ни на Волконскую, ни на Юшневскую угрозы не подействовали. Они твердо стояли на своем.

— Запретить им поездку нельзя, — сказал император. — Но нельзя и потакать, хотя по-человечески и Трубецкую, и Волконскую понять можно. Обрекая себя на подобную судьбу, они соединяются с мужьями своими во мнении и присоединяются к тем, кто готовил мне ужасную участь. Предупреди Лепарского. Нерчинский рудник и Петровский завод есть место ссылки, а не Баден-Баден или Ницца. И комендант — не лекарь, натирающий виски дамам солью.

— Но и не тюремщик, ваше величество!

— Я утвердил инструкцию, составленную Лавинским. Напомни генерал-губернатору, чтобы он не отступал от нее. За это взыщу строго. Пусть Трубецкая не мнит, что ей все дозволено, коли она дочь церемониймейстера двора. Если ходатайства будут циркулировать через князя Голицына, то мне придется удовлетворять любую просьбу. Намекни Александру Николаевичу, что и с него бы сняли шкуру. Пусть повнимательней прочтет допросные листы. Я не хочу его обижать отказами.

— Ваше величество, справедливости ради должен заметить, что князь Голицын не отступал от буквы закона при работе Следственной комиссии. Искренняя вера в Бога руководит им. Если можно облегчить и простить, сообразуясь с государственными необходимостями, то нужно это сделать, тем более что он не изменяет интересам России и остается преданным государю.

— Я все это знаю. Пусть генерал-губернатор Цейдлер в последний раз предупредит их, что переехавши Байкал, они теряют право на титул и дворянство. А дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные крестьяне. Таков закон. Не я первый сейчас упомянул о нем, а ты. И к Лепарскому, и к Лавинскому, и к Цейдлеру дорожку торят и будут торить: покровителей у нас хватает. И многие начали суетиться. Какая-то Полина Гёбль — не то гувернантка, не то любовница кавалергарда Анненкова, а похоже и то и другое, начала правильную осаду с целью добиться разрешения мчаться к преступнику. А этот Анненков — приятель князя Оболенского, республиканец и вовсе не противник истребления царствующей фамилии.

— Я разделяю ваш гнев, государь. Но в предлагаемой ситуации для нас важно иное.

Бенкендорф старался смягчить государя, как только мог. В октябре император, Бенкендорф и двор возвратились в Петербург, Максимилиан Яковлевич фон Фок чуть ли не ночевал на службе. Обменявшись любезностями с Бенкендорфом, он сразу приступил к делу.

— В городе только и разговоров о возвращении Пушкина да о поездке Трубецкой и Волконской в Сибирь. Нижегородский генерал-губернатор Бахметьев доносит о некоем подозрительном господине, замешавшемся по непонятной причине в события и везущем из Иркутска ворох корреспонденции преступников. В Москве опасным интригам способствует княгиня Зинаида Волконская, и тоже без видимой причины. Если дать разойтись кругам по воде — неприятных хлопот не миновать.

Через несколько дней фон Фок доложил, что дело по поводу стихов Пушкина «На 14-е декабря», о которых доносил еще летом генерал Скобелев, продолжается и что учитель Леопольдов признался: надпись в заглавии сделал он собственной рукой. Миновал месяц — наступил январь, и фон Фок сообщил, что Пушкин читает везде новые стихи «Стансы», посвященные императору. Печатать не собирается и в цензуру не представлял.

— Что за стихи? — поинтересовался Бенкендорф. — Если затронута священная особа государя, ты, Максимилиан Яковлевич, должен иметь экземпляр.

— Уже имеется, — улыбнулся фон Фок. — Ничего особенного, однако четыре последние строки выглядят несколько странно. Поэт будто диктует свою волю императору. Не находите ли?

Бенкендорф прочел «Стансы» и усмехнулся:

— Знает ли наш поэт историю родного отечества? — задал он иронический вопрос. — Это Петр-то Великий памятью незлобен? Да он сына родного в конце жизни заморил в тюрьме. На дыбе мучил.

— За семь лет до кончины, — уточнил фон Фок и шевельнул бровью с ужасающе неприятным наростом, на который Бенкендорф старался не смотреть.

— А Гамильтон? Монсы… Впрочем, на мой взгляд, не стоит препятствовать распространению. Однако обер-полицеймейстеру в Москву напиши: пусть спросят строго насчет леопольдовских признаний. Посмотрим, что поэт ответит? Все?

— Да нет, не все, Александр Христофорович. Какие-то письма или, быть может, стихотворение передал в Сибирь. Или через Волконскую, или через жену Никиты Муравьева. В салоне Зинаиды Волконской о том речь вели. Салон там явно покраснел.

— Чувствую, что хлопот с поэтом у нас будет немало.

И он не ошибся. В донесении генерала Бибикова уже упоминалась известная и развратная поэма «Гавриилиада», списки которой возобновились. Студенты зачитываются отрывком из «Андре Шенье» и судачат — будто про мятеж? Или, скорее, про мятеж, а будто про Андре Шенье. Зачем понадобился француз, да еще казненный революционистами? Непонятно! Теперь вот вступил в переписку с каторжными. Любопытно, как государь встретит «Стансы»? Польстит ли сравнение с пращуром? Потом еще чего-нибудь придумает. Не создать ли в Третьем отделении специальную пушкинскую группу, чтобы вела за ним надзор. Дал государю слово, что держать себя будет благородно и пристойно. А выполнит ли обещание? Сомнительно. И Бенкендорф распорядился усилить наблюдение. В Петербурге, куда Пушкин приехал, попросив разрешения у государя, агенты фон Фока не теряли его из вида ни на минуту. Он попытался встретиться с Бенкендорфом и явился на Малую Морскую без уведомления и приглашения.

— Это что такое? — спросил Бенкендорф у фон Фока. — Попробовал бы он так запросто завернуть к Фуше или Савари на огонек.

— Надо было тебе его принять, — попенял Бенкендорфу император. — Напиши отсюда, из Царского Села, и пригласи к себе. «Стансы» вполне можно опубликовать. Я тебе советовал — подружись с ним. Ты знаком с отцом — уладь их распрю, о которой ты докладывал. В конце концов кто возглавляет тайную наблюдательную полицию: я или ты? — И государь рассмеялся.

— Вы, ваше величество, — ответил, улыбаясь, Бенкендорф.

— Почему?

— Да потому, что вы возглавляете всю Россию, а высшая наблюдательная полиция, корпус жандармов и Третье отделение есть лишь небольшой участок в системе ее общей безопасности.

— Я полюбил тебя, Александр Христофорович, в том числе и за то, что ты лечишь раны мой, а не растравляешь их. Аракчеев острил брата. Я не раз при том присутствовал. Езжай с Богом в Фалль — отдохни.

Бенкендорф пригласил Пушкина на среду в два часа пополудни на свою квартиру. Беседой остался доволен и даже предложил посетить вместе с батюшкой Сергеем Львовичем мызу Фалль, где завершалась отделка замка, разбивка огромного парка и строительство дороги.

— Там, Александр Сергеевич, на досуге и об остальном потолкуем. Июль в наших краях — лучшее время года. Если будет охота, и Дерпт посетите. Вы ведь не были в Дерпте?

В Дерпте он не был, но собирался в молодости посетить сей, по словам Жуковского, очаровательный немецкий город. В Дерпте жил Языков, талантливый поэт и пристрастный, несмотря на дружеские отношения, критик пушкинских стихов. Недели три назад Пушкин отправил послание Языкову — странную смесь ревнивого чувства, восхищения и привязанности.

Пушкин подтвердил, что Дерпт не случалось посещать, но желание есть.

— Не расстраивайтесь, Александр Сергеевич, что государь не советует вам сейчас выступать с комедией о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Еще раз напоминаю вам, что читал он диалоги с большим удовольствием. Почему действительно вам не последовать доброжелательной рекомендации его величества и с нужным очищением не переделать вашу комедию в историческую повесть или роман, наподобие Валтер Скотт? — мягко улыбаясь, сказал Бенкендорф.

Пушкин подивился памяти шефа жандармов. Минуло более полугода, а он слово в слово повторил резолюцию императора, в собственноручной записке сделанную. Пушкин невольно подумал: в этом полицейском есть качества довольно приметные. А вообще он совершеннейший немец, хотя и говорит по-французски.

— До меня доходят слухи, что вы везде хвалите государя. Неблагодарность — одно из худших свойств человека, а умение быть благодарным есть черта, присущая русскому дворянству.

Они расстались почти дружески. Пушкин надеялся, что он проведет через Бенкендорфа все, что написал и еще напишет. Бенкендорф, умерив раздражение и обиду за Воронцова, не усомнился в том, что со временем получит вдобавок к Булгарину преданного сотрудника.

Через семь дней — 12 июля 1827 года — таким числом было помечено письмо императору — Бенкендорф сообщал: «Le père du poëte Pouschkin est ici; son fils va у arriver ces jours ci. Le jour de mon dèpart de Péterbourg, celui-ci, après l’entrevue que j’ai en avec lui, а parlé au cloub anglais avec enthousiasme de Votre Majesté Impériale, et a fait boire sa santé aux personnes qui dinent avec lui. Il n’en est pas moins un bien mauvais garnement, mai si on peut dirige sa plume et se propos, ce sera un avantage»[66].

Надежды и того и другого не оправдались.

Инструктаж

Фон Фок обвел глазами сотрудников, собравшихся в небольшом зале, где стены пахли свежей краской. Он был одет в новенький сюртук со звездой. Высокий воротник подпирал немного обвисшие гладко выбритые щеки. Тяжелый подбородок утопал в белом галстухе. Прядь волос ниспадала на лоб, несколько затеняя неприятный нарост на веке. Он опирался на пустую полированную столешницу мясистыми ладонями, и вся его массивная фигура источала уверенность, запах одеколона и надежду.

Сотрудников в зале собралось не очень много. Ближе остальных сидел барон Дольст, брат Петр фон Фок, Кранц, затем фон Гедерштерны, Леванда, братья Зеленцовы и ротмистр Озерецковский. Вдоль стен расположились титулярный советник Садовников, губернские секретари Элькинс и Полозов. У окна столпились прочие — титулярные советники Григорович, Смоляк, Никитин, Тупицын, Гольст и третий, самый младший брат Максимилиана Яковлевича Николай фон Фок — коллежский секретарь.

Фон Фок каждого из присутствующих знал не один год и лично приглашал на работу во вновь созданное учреждение.

— Господа, — обратился к коллегам управляющий III отделением, — через некоторое время сюда прибудет его превосходительство генерал-адъютант и шеф корпуса жандармов Александр Христофорович Бенкендорф — теперь ваш непосредственный начальник. Перед отъездом на коронационные торжества он скажет нам напутственное слово. Но прежде чем все мы с вниманием его выслушаем, считаю своим долгом сделать несколько предварительных замечаний.

Сотрудники не пошевелились, сидели тихо, как изваяния, а кто стоял — замерли в тех же позах.

— У каждого из вас есть на руках инструкция чиновникам Третьего отделения, писанная собственноручно его превосходительством генерал-адъютантом Бенкендорфом и утвержденная самим императором. Никогда в истории России ни один чиновник не располагал столь исчерпывающим документом, годным на все случаи жизни. Именно здесь сосредоточена сумма идей и настроений нового царствования. Я полагаю, что вы оценили сей документ в полной мере и будете неукоснительно следовать рекомендациям. Между тем я хотел бы обратить особое ваше внимание на пункты, которые на первый взгляд могут показаться малозначащими. Например, пункт второй. Прошу вас вместе со мной еще раз прочесть благородные слова нашего начальника.

Присутствующие вынули из карманов скрепленные листки и отыскали глазами второй пункт. Между тем фон Фок уже начал читать внятно и громко:

— Наблюдать, чтобы спокойствие и права граждан не могли быть нарушены чьей-либо личною властию, или преобладанием сильных лиц, или пагубным направлением людей злоумышленных. При его превосходительстве благородство будет почитаться одной из главных черт, необходимых сотруднику Третьего отделения. Преображенский приказ, тайная канцелярия, тайная экспедиция, особенная канцелярия Министерства внутренних дел, в которой я имел честь служить, располагали различными инструкциями, но ни в одной из них с такой выпуклостью не был подан основной принцип нашей будущей деятельности, как в пункте четвертом, который прошу найти и на который прошу обратить внимание.

Присутствующие перевернули страницы и углубились в чтение, которое сопровождал голосом фон Фок:

— Свойственные вам благородные чувства и правила несомненно должны приобрести вам уважение всех сословий, и тогда звание ваше, подкрепленное общим доверием, достигнет истинной цели и принесет очевидную пользу государству. В вас всякий увидит чиновника, который через мое посредство, то есть через посредство генерал-адъютанта Бенкендорфа, может довести глас страждущего человечества до Престола Царского и беззащитного и безгласного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора. Другие пункты инструкции имеют, быть может, большее практическое значение, но эти слова, идущие от самого сердца его превосходительства, вам следует запомнить, как «Отче наш». Вот, господа, на что я хотел обратить ваше особое внимание и еще раз подчеркнуть новый образ наших будущих действий.

В этот момент в дверях поднялась суета, и в залу в сопровождении адъютантов ротмистра Львова и подполковника Владиславлева вошел Бенкендорф. Все поднялись и замерли в почтительном молчании. Бенкендорф остановился посреди залы и приветливо улыбнулся:

— Я полагаю, господа, что Максимилиан Яковлевич сказал необходимые слова. Со своей стороны я хочу пожелать вам удачи на новом поприще и добавлю лишь: с Богом, господа, с Богом!

И он удалился в кабинет, куда за ним последовал фон Фок для первого доклада. Бенкендорф сел в кресло, поерзал в нем и успокоился.

— Ты назвал каждому содержание? — спросил он фон Фока.

— Конечно.

— Все ли довольны?

— Безусловно. Однако должен заметить, Александр Христофорович, что Фогель недавно получил прибавку в три тысячи рублей.

— Хорошо. Никто не будет обижен. После коронационных торжеств возвратимся к этому вопросу. Фогель с конца войны в наружном наблюдении и у Милорадовича еще служил. Ты лучше меня знаешь его хватку.

— Да ведь и мы — не с бору по сосенке. Большинство начинали при Балашове.

— Главное, Максимилиан Яковлевич, без всякого промедления показать, на что мы способны. Я уезжаю с государем в Москву, и все на твои руки пало. Главное, проследить, чтобы штаб-офицеры вскоре заняли в округах места и приступили к деятельности. Не мне тебя учить, но государь нуждается в более объемном сообщении о происходящем. Недавние события на Сенатской показали ничтожество полиции во времена императора Александра. Новая полицейская власть должна быть организована по обдуманному плану. В чем грех тайной полиции как бы первородный? Да в том, что она почти немыслима. Честные люди боятся ее, а бездельники и негодяи с ней легко осваиваются и пытаются использовать в корыстных интересах. Все дело тут в тайне. Вот почему мы обязаны действовать с как можно большей открытостью. Офицеры обязаны носить мундир. А чины, кресты и благородность для многих лучше, чем денежная награда. Надо привлечь сердца писателей, актеров, художников, музыкантов, а причисленные к Третьему отделению не должны скрывать это — тогда и другие не будут стыдиться и стесняться. Это не касается тайных агентов, которые существуют по совершенно иным законам. Однако главное, что тебе, Максимилиан Яковлевич, надо запомнить — отказ от старых методов безвозвратно ушедшей эпохи. И еще: твои ответы и обзоры будет читать государь! Пиши по-французски и не считайся с размерами, а уж о приверженности к истине — даже неприятной и опасной — и говорить не стану. Основное условие — правдивость и точность. Я на тебя надеюсь!

Бенкендорф поднялся и оглядел кабинет.

— Весьма прилично! Подбери мне к возвращению иностранные книги, посвященные полиции. А сейчас — извини. Меня ждет государь. С Богом, Максимилиан Яковлевич, желаю тебе удачи!

Фон Фок низко поклонился. Когда он выпрямился, Бенкендорф заметил, что неприятный нарост налился кровью. Он старался не смотреть в лицо фон Фоку.

— У меня недостает слов, чтобы выразить вам, ваше превосходительство, благодарность за доверие. Я отдам весь свой накопленный опыт служению государю и отечеству под вашим руководством.

Ав ovo[67]

Фон Фок не лицемерил — он умел и хотел служить. В предварительных беседах он не скрывал от Бенкендорфа, какие ошибки допускал прежде. Начинал свой путь при Екатерине в лейб-гвардии конном полку. После отставки устроился в один из департаментов Министерства коммерции. Затем возвратился в Москву к матушке и определился в милицию Московской губернии по письменной части. Здесь его и приметил Яков де Санглен, связанный личным знакомством с родными фон Фока. Де Санглен умел ценить людей и перетащил способного чиновника в Министерство полиции. Оттуда тропинка вилась в Министерство внутренних дел. Зимой на одном из заседаний Следственной комиссии, куда был приглашен граф Толстой, командовавший пятым пехотным корпусом в Москве, он сказал Бенкендорфу, отозвав в сторонку:

— Я читал твои соображения насчет высшей наблюдательной полиции, которые ты мне передал. Весьма толково и умно. Парижские впечатления не стерлись из памяти. Хочу обратить внимание на чиновника фон Фока, который очень пригодится. Побеседуй с ним подробно. Он опытен, но не консервативен. Способен к изменениям. В нем есть что-то гипнотическое.

— Не тот ли, что в министерстве у де Санглена записки оформлял? Я с де Сангленом ничего общего иметь не желаю.

— Он — человек де Санглена. Однако при сем раскладе это не играет никакой роли. Не упорствуй и позови его.

Бенкендорф пригласил фон Фока: надо же с чего-то начинать?! Первый вопрос и возник из промелькнувшей мысли.

— К какому бы действию вы приступили, дорогой господин фон Фок, ежели вам поручили бы создание высшей наблюдательной полиции? Отвечайте откровенно и без экивоков.

— С формирования тайной агентурной сети и подбора двух-трех чиновников, способных понимать прочитанные донесения и составлять отчеты.

Бенкендорф помолчал, потер виски, погладил лысеющий лоб. Фон Фок сидел в кресле подтянуто и твердо. Через минуту он услышал:

— Считайте, что вам уже поручили создать некое новое учреждение с известными целями. Подбирайте людей, и никому ни слова. А сейчас извините — меня ждет государь!

И фон Фок выкатился из маленького кабинетика Бенкендорфа в Зимнем. Следующей ночью его вызвали опять.

— Подготовьте соответствующего рода записку, — приказал Бенкендорф. — Коротко, глубоко, без виляний. Какие новшества собираетесь внести? В чем ошибки прошлого? Как от них избавиться? Ничтожество полиции нашей на протяжении прошлого царствования без страха подчеркнуть особо. И никому ни слова!

В конце марта фон Фок в точности выполнил задание. В начале апреля Бенкендорф, встретив карету фон Фока на Невском, остановил ее и позвал фон Фока в свою:

— Нечаянная встреча избавила вас от ночного визита. Я очень доволен, и наш уговор остается в силе. Прощайте, господин фон Фок. Мне пора в Зимний!

Фон Фок долго провожал карету Бенкендорфа взглядом. Кажется, ничего не добиваясь, я получил все, о чем мечтал целую жизнь, подумал он и, забыв про собственную карету, зашагал в противоположную от нужной себе сторону. А Бенкендорф действительно был доволен. Фон Фока часто призывали на заседания Следственной комиссии, но без подсказки графа Толстого он с ним бы не сблизился, хотя ответы фон Фока на вопросы по поводу мятежников выглядели вполне убедительно и были лишены заушательства.

Аналитическо-информационное управление в XIX веке

Письма Бенкендорфу в Москву на коронационные торжества фон Фок писал почти ежедневно по нескольку часов, привлекая обширнейший материал, буквально выкачивая его из новых сотрудников и доводя их до изнеможения. Зато и выглядели отчеты образцово. Он внутренне для себя решил писать прямо, ничего не утаивая, разворачивая картину как можно полнее и объемнее. Мнение вышестоящих лиц в данном случае не имело значения. Надо выражаться только осторожнее и достаточно обтекаемо. Иначе не завоюешь благоволения государя. По каждому вопросу у фон Фока было мнение, не всегда сообразующееся с мнением окружающих. По вопросу о Пушкине он в корне расходился не просто с агентами, поставляющими информацию, но и с самим императором. Один из лучших тайных сотрудников Степан Висковатов — известный поэт и драматург, обработавший «Гамлета» для русской сцены, писал еще в феврале в донесении: «Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие».

Висковатов — пскович, а раз так, то, вероятнее всего, не желает портить отношения с земляками. Личность Пушкина фон Фока давно интересовала. Он наблюдал за ним до Сенатской по наущению де Санглена. В июне агент Локателли, которого фон Фок весьма ценил, донес:

«Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков». Позднее, вероятно, узнав о вызове Пушкина в Москву, тот же Локателли писал: «Известно, что сердце у Пушкина доброе, — и для него необходимо лишь руководительство. Итак, Россия до, лжна будет прославиться и ожидать для себя самых прекрасных произведений его гения!»

Фон Фок думал иначе. Он пренебрег и Висковатовым, и Локателли, и даже мнением императора. Сведений у него накопилось предостаточно. Он сообщал Бенкендорфу о пушкинских проказах — кутежах и безумных тратах, о выпитом шампанском и поездках по увеселительным заведениям. Поэт ненавидел добродетель и стремился только к наслаждению. «Это честолюбец, — писал фон Фок Бенкендорфу, безуспешно пытаясь повлиять на него и императора, — пожираемый жаждой вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».

По возвращении из Москвы Бенкендорф заметил:

— Государь придерживается несколько иного взгляда на Пушкина и советовал мне с ним подружишься, учитывая отличные дарования писателя. Но если есть материал, — давай! Все должно идти своим законным чередом. Полковник Бибиков и генерал Волков обеспокоены тоже Пушкиным. Читает новую свою пиесу о Борисе Годунове. Тема обоюдоострая! Но то, что ты и в беседах со мной слушателей литературных мнений Пушкина и его друзей называешь сообщниками — кажется преувеличением, и немалым. По совету государя я его приглашаю в Фалль — так что же, по-твоему, и я сообщник?!

И Бенкендорф расхохотался.

— Ваше превосходительство, вам скоро будет не до смеха, когда откроются некоторые подробности. Пушкин остался противником любой власти, а такие люди препятствуют управлению страной. Поэзия, если она без присмотра и отеческой опеки, горячит и возбуждает общество. Кроме того, Пушкин — это не вся Российская империя и не все ее дела и заботы. Еще небольшая толика остается. Вот что, например, доносят о разбойных нападениях на дорогах Малороссии и Бессарабии…

И он протянул Бенкендорфу бумаги, в которые тот немедленно углубился. Сведения оказались неутешительными. Казачьи шайки буквально парализовали хозяйственную жизнь, особенно в окрестностях крупных латифундий. Из Малороссии поступали странные сообщения. Один из доброхотов доносил, что графиня Браницкая была осведомлена о готовящемся восстании в Черниговском полку и, чтобы укрыть это, пожертвовала кандалы для заковывания мятежников перед отправкой в Петербург.

— Надо послать кого-либо перепроверить изложенные данные и только тогда передать государю, — сказал Бенкендорф.

— Шервуд знает обстановку в Малороссии и имеет там связи. Не отправить ли его в Киев?

— Пожалуй! Но он сам в надзоре нуждается. Мошенник отпетый. Ты наладил делопроизводство и прохождение бумаг, Максимилиан Яковлевич. Теперь не худо бы приступить к осмыслению собранного и разместить все по разделам. Особое внимание надо уделить последствиям бунта на Сенатской. Корешки-то остались. Мне государь вчера заявил, что причины бунта до сей поры с точностью не установлены. Какие выводы ты можешь представить императору? Есть ли что-нибудь экономическое? Ведь любая революция — это война негодяев против честных людей. Всякие оборванцы, завидующие богатым, желают сесть на их место. Все средства, способствующие достижению цели, для подобной публики хороши. Они ничем не гнушаются, лишь бы только избавиться от людей почтенных, завладеть их состоянием и должностями. Девиз этой партии, стремящейся к уничтожению монархического принципа: «Ôte toi pour que je m’y place»[68]. Вот для чего они возбуждают народные страсти, страсти толпы. Естественно, что благо народа есть только предлог для преступной и своекорыстной деятельности. Смоленский помещик — убийца Милорадовича и Стюрлера — буквально вопил на меры, принятые при устройстве дороги на Таганрог, по которой следовал покойный государь. Показатель важный! Надо эту линию, Максимилиан Яковлевич, разработать и выступить с собственной оценкой, не дожидаясь нового возмущения или доносов какого-нибудь Шервуда.

— Я совершенно с вами согласен, ваше превосходительство, и кое-что в указанном направлении делается. Начальные выводы могу предложить сию минуту.

Бенкендорф с сомнением взглянул на фон Фока, хотя отчеты, полученные в Москве, убедили в способности человека, которого он вскоре назначит управляющим III отделением, мыслить четко и анализировать происходящее достаточно глубоко. Для сотрудника высшей наблюдательной полиции мало добыть факт — надо его еще правильно понять и оценить.

— Есть вполне достоверные данные, что либералы все, что разумеется под словом «казна», в том числе ломбарды и банки, рассматривают как собственность царской фамилии.

— Но это ведь не так! Это ложь!

— Александр Христофорович, вы две минуты назад говорили о разжигании народных страстей. Зачем за примером далеко ходить?! Солдату — о рекрутчине и сроке службы, крестьянину — о скором освобождении, а дворянину, землевладельцу, купцу, чиновнику — о чем? О ссудных кассах, о банках, о закладных и прочем экономическом. Одной из главных побудительных причин, породивших отвратительные планы людей четырнадцатого декабря, были клеветнические утверждения, что занимавшее деньги дворянство является должником не государства, а царской фамилии. Отсюда и проистекало дьявольское рассуждение, что отделавшись от кредитора, отделаются и от долгов. Мысль эта весьма живуча и распространена. И мы с ней будем и в дальнейшем сталкиваться на протяжении ряда лет. Неприятные и лживые пересуды усиливаются национальными противоречиями. Либералы кричат, что царская фамилия — немцы, а дворянство сплошь русское. В окружении Ермолова дня не проходит без выпадов в адрес немцев и вообще — иностранцев. Партия адмирала Мордвинова выдает себя исключительно за русскую и патриотическую. Таким образом, количество недовольных удваивается, если не утраивается.

— Заметь изложенное на бумаге. Шервуда гони в Киев для проверки состояния дел. Кроме того, надо подготовить инспекцию для поездки на Соловецкие острова и в Сибирь. Твои соображения, я полагаю, заинтересуют государя. Словом, старайтесь, господин фон Фок. Для вас наступают новые времена. Старайтесь, и воздастся вам по делам вашим!

Консерваторы

Бенкендорф приезжал на службу спозаранку. Он завел деятельный порядок. Накануне чиновники трудились за полночь, чтобы приготовить суточный отчет. Письма, донесения и прочее неотложное размещалось на отдельном столе в кабинете. Наиважнейшее раскладывалось на бюро, за которым Бенкендорф проводил несколько часов. Затем ехал в Зимний. Оттуда — домой обедать, после короткого отдыха вновь появлялся на службе. Два раза в неделю принимал посетителей. Вечером, если государь не призывал, Бенкендорф обсуждал с фон Фоком поступившие материалы, советовался и с рядовыми чиновниками — специалистами в различных областях, читал личные письма и делал разного рода пометы на донесениях, требующих более глубокого ознакомления. Свободного времени не оставалось. Железный порядок господствовал в каждой комнате. Дежурные офицеры следили за дисциплиной. С первых дней агенты встречались с сотрудниками на приватных квартирах. Отпуск средств и денежные расписки о выдачах находились в одних руках, и во всякую минуту Бенкендорф мог получить абсолютно точные данные о расходовании средств. Были три проблемы, которые требовали настоятельного решения. Первая из них — необходимость посылки офицеров корпуса жандармов за границу для приобретения необходимых навыков следствия и розыскной работы. Вторая проблема — наблюдение за офицерами и солдатами в гвардейских частях и армии. Третья — борьба с бюрократией и взяточничеством. Бенкендорф отлично понимал, что именно бюрократия ежеминутно порождает взяточничество. А взяточничество, по мнению обер-полицеймейстера Княжнина, даже в полиции достигло невероятных размеров. Взяточничество разъело всю государственную — некогда слаженную — систему. Городское хозяйство буквально разваливалось под напором взяточников. Армейские поставки целиком зависели от подкупности чиновников. Куда больше! Бенкендорфу стали известны факты, что за мзду полицейские офицеры и караульные в Петропавловской крепости свободно устраивали свидания с арестантами, в том числе и политическими преступниками. До вторжения Наполеона в Россию и мятежа на Сенатской, то есть в первое десятилетие царствования императора Александра и несколько лет после возвращения оккупационного корпуса из Франции, гражданская атмосфера в стране была иной. Первые признаки разложения Бенкендорф ощутил после семеновской истории. Последние годы правления императора Александра были окрашены в мистические тона. Он явно утомился. А между тем жизнь в Петербурге отличалась относительной свободой, довольством и даже роскошью. По улицам разъезжали красивые английские кареты, лошади в прекрасной русской упряжи. Окрестности столицы были ухоженны и чисты. Они производили великолепное впечатление и выглядели лучше, чем окрестности Парижа. В праздничные дни сюда привозили знать длинногривые кони, которых еле сдерживали богато одетые бородатые кучера в разноцветных шляпах. Маленькие изящные форейторы сидели в седлах как влитые и походили на куколок. Екатерингофский парк привлекал своими гуляниями. Экипажи кружились в замысловатом танце по аллеям. Тропинками шли целые выводки купеческих семейств. Мужчины в русском платье, жены и дочери одеты по европейской моде. Убранство часто контрастировало с широкоскулым лицом, приплюснутым носом и желтоватым цветом кожи. Везде царило веселье. Лихо торговали напитками и пирожками маленькие кабачки. К русским горам выстраивались длинные очереди. Словом, жизнь бурлила. Но император Александр с каждым годом становился мрачнее. Не спасало и увлечение сельским хозяйством. В Царском Селе по лугам бродили тучные стада коров и овец. Коровы были разных пород — холмогорские, тирольские, украинские. Император носил мундиры из шерсти собственных овец.

Петербург украшался и разрастался. В Гостином дворе можно было купить, и дешевле, чем в Париже, не только ягоды, но и экзотические фрукты. Огромные ананасы стоили сто франков. Казалось, все обстояло благополучно. Однако ни в обществе, ни в императорской семье не было спокойно. Что вынудило императора предпочесть Таганрог Южной Италии или Франции? Ведь берег моря зимой там открыт для холодных ветров.

Много непонятного принесли последние годы владычества императора Александра. Происшедшая вспышка на Сенатской будто бы была предопределена его внутренним состоянием неустройства. Преданных трону людей, способных внести в правление новый дух, император, подобно своему отцу, отвергал. Бенкендорф это чувствовал на собственном примере. Желания и стремления императора становились неуловимы. Круг недовольных и сбитых с толку людей расширялся. Общественные процессы были загнаны внутрь. Аракчеев сконцентрировал в руках огромную власть. По сути, он управлял Россией, имея более зла в характере, чем добра. При нем полиция пришла в полный упадок. Количество преступлений неизмеримо выросло. Но главное — настроение людских масс никого не интересовало. Слухи распространялись, как лесные пожары. С ними никто не боролся. Когда прежнее царствование окончилось, новый император в интимном кругу сказал:

— Мой брат начал как реформатор. Его приветствовала вся Россия, и даже Европа обратила к нему свои взгляды и надежды, особенно после крушения Бонапарта. И к чему это привело? В первый день царствования я более думал о смерти, чем о жизни. Вот чего я не могу простить друзьям четырнадцатого декабря. И никогда не прощу!

Мысли Бенкендорфа о необходимости перемен оформились именно в этот период. Он видел, что Петербург постепенно превращался в город контрастов. А Россия брала пример со столицы. Назревал социальный кризис. Дворянство разорялось. Имения шли с молотка. Крестьяне бежали в Сибирь и на юг. Бенкендорф отдавал себе отчет, что революционный взрыв не приведет ни к чему хорошему. Революции везде оказывали пагубное действие. Карбонарии растаскивали Италию на кусочки. Британцы, жестко правившие Собственной страной, пытались использовать революционные тенденции других народов. Революция во Франции привела к власти наполеоновскую тиранию. В Испании тысячи людей погибли в погоне за революционным миражом. Нигде жизнь не становилась лучше. Все эти факты и события надо было уловить и понять в своей протяженности. С каждым днем он убеждался, что счастье России — в спокойствии. Спокойствие могут принести вера и твердое управление, которое невозможно без детального знания обстоятельств и людей. Император Николай Павлович более, чем кто-либо из предшественников, понимает нужды России, ее достоинства и недостатки. Он обладает крепкой волей и широким кругозором. Ни один из друзей 14 декабря не сумел ему противостоять в прямой беседе. Ни Орлов, ни Трубецкой, ни Волконский, ни Пестель, ни Рылеев, ни Муравьевы. Бенкендорф присутствовал при допросах, когда многие выказывали более мужества и стойкости, чем образования и ума. Находчивость императора произвела на Бенкендорфа неизгладимое впечатление. Он не уступал никому из перечисленных ни в опытности, ни в смелости, ни в чтении книг. Он считал себя консерватором, но совершенно свободно вел беседу о политике и литературе с поднаторевшими в сих дебатах масонами и членами различных обществ.

— Если хотите знать, то я по убеждениям твердолобый tory. Англичане по сути своей строители, а строители хорошо понимают, что без фундамента нельзя возвести прочное здание. Нужно уметь сохранять прошлое и нажитое. Но я не противник реформ, которые укрепляют здание, делают его красивее, удобнее, прочнее. Нет, я не противник реформ. Но в мое царствование реформы будут созидательными, а не разрушительными. Реформа не должна разрушать, но должна все изменять к лучшему. Таково мое кредо! Посмотрите на Англию — она всем обязана твердолобым tory, — часто повторял император в застольных беседах.

Никто в императоре Николае не подозревал человека, умеющего навязывать другим собственную волю. Никто в нем не желал раньше видеть правителя, не дрогнувшего под напором неблагоприятных событий. Никто и не думал, что он заставит себя слушать искушенных европейских дипломатов. События на Сенатской переменили мнение. Недовольная Россия притихла. И Мордвинов, и Сперанский, и Ермолов склонили головы и не смели открыто перечить. А заставить Россию прислушаться к себе нелегко. Традиции дворянской свободы здесь живучи. Штыком и пулей не всего добьешься. Однако надзор дает возможность предотвратить развитие пагубных идей. Вольные стихи Пушкина, которые вымарывал из допросов мятежников военный министр Татищев, показали, каким способом эти идеи распространяются, оседая в сознании и превращаясь в необоримую силу. Император едва ли не единственный обратил на то внимание. Вот в чем причина его благоволения к поэту. Без понимания подобного маневра надзор не сумеет правильно выбрать стиль поведения. Фон Фок был сторонником жесткого стиля. А уж с прочими — как заблагорассудится! Полиция, хоть и высшая, жандармерия и в целом III отделение — не институт благородных девиц и не богадельня. Из окна фон Фока виднелся внутренний двор и дверь в каземат.

— Но жизнь невозможна без женщин, власти и полиции, — смеялся он.

Гёте и русская мистика

Никогда почитаемый во всей Германии поэт Иоганн Вольфганг Гёте не воспринимал сообщения из России с такой радостью, как весть о падении Варны под напором войск императора Николая Павловича. О непобедимости и неприступности этой крепости в чисто восточном стиле, то есть весьма напыщенно и витиевато, возвещали красиво выбитые на мраморных досках тексты, которые были вделаны турками в стены военных сооружений. Ни молитвы, ни ядра, однако, не помогли, и Варна сдалась на милость победителей. Этому наиважнейшему событию русской истории в 1828 году предшествовали более мелкие происшествия, так или иначе связанные с мнением великого немца.

Гёте всегда пристально следил за тем, что происходит в России. Он с удовольствием принимал гостей из далекой северной страны и с каждым имел продолжительную беседу. В декабре 1818 года приют поэта в Веймаре посетила вдовствующая императрица Мария Федоровна. Президент Академии наук Сергей Семенович Уваров долгие годы поддерживал самые тесные отношения с великим немцем. В декабре 1826 года Гёте, в числе других европейских знаменитостей, избрали почетным членом академии. Особая дружба связывала поэта с Василием Андреевичем Жуковским. Он высоко оценивал то, что делал Жуковский для пропаганды европейской культуры в России. Вслушиваясь в переводы на чужом языке и отбивая такт ногой, он часто восклицал:

— Прекрасно! Но не немец ли Василий Андреевич?

И когда узнал от своего друга канцлера фон Мюллера, который покровительствовал всему русскому, что Жуковский наполовину турок — смеялся над собственной оплошкой до слез. После мятежа на Сенатской ему прислали экземпляр «Донесения Следственной комиссии», и он весьма внимательно с ним ознакомился. Встречи с генералом Бенкендорфом он специально отмечал в дневнике. Любопытство к России и русским вызывалось многими причинами, из которых династические все-таки были не самыми главными, хотя внешне играли ведущую роль. Веймарский гросс-герцог Карл Август, омрачивший 1828 год — год падения Варны — своей смертью, был женат на родной сестре первой жены императора Павла Петровича — Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадтской. Гёте знал об отношениях Вильгельмины с графом Андреем Разумовским. Его подробная запись о событиях в марте 1801 года свидетельствует, что он имел достаточно глубокое представление о том, что произошло злосчастной ночью в Михайловском замке. С дочерью убитого властелина — убитого при неясных обстоятельствах — великой княгиней Марией Гёте находился в дружеских отношениях до дня своей смерти и пользовался ее покровительством. Наследник веймарского гросс-герцога Карл Фридрих женился на Марии в самом начале века. Приданое будущей гросс-герцогини привезли в Веймар на восьмидесяти подводах, что вызвало немалое восхищение поэта.

— Россия невероятно богатая страна, и, кажется, не только талантами.

Во время наполеоновских войн и позже — в двадцатых годах — он говорил почти каждому гостю из России:

— Жаль, что возраст не позволяет мне совершить столь дальнее путешествие. Но зато я сохраняю очарование фантастических представлений о вашей стране. Поверьте, что для человека моих занятий это немало.

Интерес к России, впрочем, отличался холодностью, которую иногда канцлеру фон Мюллеру удавалось растопить. Он был видной фигурой при дворе гросс-герцога Карла Августа и оказал Веймару большие услуги в период наполеоновских войн, стараясь склонить русских на сторону, и не только Веймарского гросс-герцогства. Но жизнь есть жизнь, и постепенно эпоха высокой литературной славы Гёте невольно ограничила его восприятие и даже возможности. Он всегда пренебрегал вторичным и предпочитал получать исторические сведения не из описаний, а из первых рук. Он деликатно расспрашивал великую княгиню Марию Павловну об ужине 11 марта, на котором она присутствовала в Михайловском замке вместе с женой главного заговорщика статс-дамой фон дер Пален и ее дочерью, фрейлиной императрицы Марии Федоровны. Что поведала великая княгиня Гёте, останется навеки тайной, но то, что беседа на эту тему состоялась, не подлежит сомнению. По крайней мере двое из присутствующих знали о заговоре и были уверены, что переворот должен состояться через час-другой. Не вызывает вопросов и внутреннее отношение Гёте к императору Александру Павловичу, всю жизнь болезненно реагировавшему на малейшие подозрения, высказанные в его адрес. Иногда его отношение к человеку определялось позицией, занятой им при оценке событий мартовской ночи в Петербурге. Он никогда не простил Наполеону замечания в талейрановском письме по поводу протеста России в связи с расстрелом герцога Энгиенского: «Если бы в то время, когда Англия замышляла убийство Павла I, знали, что зачинщики заговора находятся в расстоянии одного лье от границы, неужели не постарались бы схватить их?» Именно эти слова вызвали вечную ненависть императора Александра к Наполеону, и он добил его, не соглашаясь ни на какие компромиссы, и, быть может, вопреки исторической целесообразности. Он не очень жаловал Михаила Илларионовича Кутузова именно потому, что фельдмаршал и будущий герой Бородина присутствовал на ужине и был один из немногих, кто видел отца живым и помнил подробности беседы, которая велась за столом.

Гёте не мог относиться к императору Александру как к слабому и лукавому властелину. Покоритель Европы и победитель Наполеона обладал сильным характером и умел использовать свою мощь вопреки мнению позднейших историков, впрочем, как и современников. Вот почему Гёте прежде всего с холодностью относился к сыну императора Павла Петровича. Тот платил великому поэту такой же монетой. Однако Гёте проявлял осторожность и не демонстрировал своих чувств, между тем косвенно выражая свое отношение в злобной иронии по адресу баронессы Крюденер, которая пользовалась невероятной славой во времена Венского конгресса и Священного союза. Не сумев привлечь внимание Наполеона, она с успехом овладела фантазией русского государя и стала соавтором мистической декларации, датированной 26 сентября 1815 года и подписанной учредителями Священного союза. Она считала императора ангелом, ниспосланным на землю для выполнения воли Всевышнего. Переписка между ними была настолько интенсивна, что привлекла внимание агентов различных европейских дворов. Баронесса даже хвасталась полученными посланиями от императора. До 1818 года она оказывала определенное влияние на события, вызвав своими проповедями Евангелия по всей Германии и Швейцарии волну энтузиазма не очень ясного происхождения. Первым ее гонителем стал князь Меттерних. Гёте презирал баронессу, сочинив эпиграмму, которая лучше остального характеризует его истинные чувства по отношению к Крюденер и императору Александру:

Встарь довольно было шлюхам

И монахиням-старухам

Чудеса творить с попами

За келейными стенами.

А теперь им тесно стало —

Для чудес Европы мало!

При дворе танцуют львицы,

Шимпанзе, медведи, псицы,

И под писк волшебной дудки

В пляс пророчат проститутки.

Если вспомнить, что Венский конгресс окрестили танцующим и что император Александр пригласил баронессу ко двору, легко себе вообразить, как Гёте относился к мистическим увлечениям северного властелина.

Бриллиантовая мистерия

И вот здесь начинается самое главное. Баронессе пришлось удалиться в лифляндские поместья, где ей продолжал оказывать покровительство император. В России она сблизилась с княгиней Анной Сергеевной Голицыной, супругой адъютанта великого князя Константина Павловича полковника Голицына, известного в петербургских кругах под именем Jean de Paris. Второй подругой и наперсницей стала некая особа-графиня де ла Мотт-Гаше. Такой тройственный союз переполнил чашу терпения императора, который многое прощал баронессе Крюденер и смотрел сквозь пальцы на то, чем она занималась в России. Крюденер не до конца утратила влияние. Между тем приятельница де Гаше каким-то таинственным образом познакомилась с мистрис Бирх — любимой камеристкой императрицы Елизаветы Алексеевны. Девичья, фамилия камеристки была Casalet, и с ней графиня будто бы встречалась до замужества, возобновив отношения в России, куда де Гаше приехала после долгих скитаний по Европе в 1812 году. Император Александр, утомленный слухами о проделках баронессы, которые сотрясали Петербург, предложил ей покинуть столицу. Рассуждать повелитель Северной Пальмиры долго не любил, и бедную баронессу вместе с дочерью, тоже баронессой Юлией Беркгейм, прямо от Калинкина моста на барке, правда, с пересадкой в Кронштадте, отправили в Крым. Графиня де Гаше якобы после свидания с императором поехала туда же, приглашенная княгиней Голицыной в ее имение Кореиз. В Крыму Крюденер вскоре заболела и, несмотря на теплый прием, оказанный ей тамошней публикой, благополучно скончалась в Карасубазаре.

Наводнение поздней осенью 1824 года, подготовка к поездке в Таганрог, серия доносов, полученных императором Александром, события на Сенатской, допросы мятежников и их казнь, приготовления к коронации императора Николая Павловича заняли все внимание властей. Им было не до какой-то графини де ла Мотт-Гаше. Однако, получив известие из Крыма, чиновники новоиспеченного III отделения переполошились и забегали по Петербургу, собирая сведения об упомянутых дамах. Времени у них оставалось мало, потому что Бенкендорф вместе со всей свитой отбывал в Москву. Он торопил фон Фока, а фон Фок наседал на Фогеля, Фабра, Фукса, Наумова, Крыжова и других агентов, которые работали еще при графе Милорадовиче. Фогель упирался и капризничал, однако необходимые подробности добыл. Фон Фок кое-что узнал и от чиновников Министерства внутренних дел, где он возглавлял канцелярию при графе Кочубее и Ланском. На него компромат не произвел большого впечатления, но Бенкендорфа поставил в тупик, и он несколько дней не мог собраться с мыслями и сделать доклад государю.

— Княгиня Голицына — дама своеобразная, — начал издалека фон Фок. — Она урожденная Всеволжская и владеет имением в Сергачском уезде Нижегородской губернии.

— И на меня она производила странное впечатление. Говорят, она там у себя ходит в сюртуке, суконных панталонах и с плетью. Курит не переставая. Не женская будто бы мода, — сказал Бенкендорф. — Что ее связывало с Крюденер и де Гаше?

— Затруднительно ответить. Болтают разное, в том числе и неприличное. О Голицыной ходит легенда, что по совершении брачного обряда в церкви она прямо у выхода отдала князю Ивану Александровичу портфель с бумагами на половину собственного состояния и сказала, что между ними все кончено. Но зато она теперь княгиня Голицына!

— Ну и что предпринял, очевидно, ошеломленный князь?

— Да ничего! Взял портфель. Недаром же его прозвали Jean de Paris.

— Но дальше, дальше, дальше! Я пока не вижу никакой связи. Кто сообщил в Петербург о смерти мадам де Гаше? И какое нам вообще до нее дело? Как сюда вмешана покойная императрица Елизавета Алексеевна?

— Едва Гаше скончалась, как камеристка мадам Бирх потребовала, чтобы ей доставили какую-то шкатулку, и обратилась прямо к императору. И завертелась карусель! Но вот в чем здесь загвоздка. О графине де ла Мотт-Гаше шел слух, что она та самая Жанна де ла Мотт — главное действующее лицо L’affaire du collier de la reine![69]

— He может быть! — воскликнул пораженный Бенкендорф. — Не может быть!

— Может! — засмеялся фон Фок. — В России все может быть! Покойный император Александр удалил ее из Петербурга по двум, как я понимаю, причинам. Во-первых, она приблизилась ко двору и встречалась с мистрис Бирх, хотя камеристка уверяет, что ничего не знала о ее прошлом. Во-вторых, его величество король Людовик XVIII, несмотря на то что не любил австриячку, мог потребовать выдачи подлинной или фальшивой де ла Мотт с единственной целью — оправдать брата короля Людовика XVI и доказать, что королевская фамилия стала жертвой шантажа, хотя он обливал грязью Марию Антуанетту и вовсе не возражал, когда по Европе распространились писания де ла Мотт, во всем обвиняющие королеву.

— Совершенно с тобой, Максимилиан Яковлевич, согласен, — сказал Бенкендорф. — Ты прав. Это дело не подлежит огласке. Карл Десятый тоже мог бы потребовать выдачи или, во всяком случае, поинтересоваться бумагами.

— Гаше утверждала, что император Александр Павлович знал, кто она, и обещал защиту и покровительство. Эти сведения сейчас идут от камеристки мистрис Бирх.

— Зачем ей какая-то шкатулка, увезенная в Крым?

— Возможно, там хранятся какие-то письма покойного государя, которые перешли к Гаше от подруги баронессы Крюденер?

— Вполне! Государь сейчас старается собрать все бумаги, касающиеся брата. Я думаю, что они будут уничтожены. Мало ли какие подделки ходят по Петербургу и Москве. Ну и что ты полагаешь по этому поводу? Кто такая Гаше? Авантюристка, мошенница?

— В любом случае и авантюристка, и мошенница. Я видел ее года три назад. В министерство поступали о ней данные. Старушка среднего роста, довольно стройная, со следами былой привлекательности. Носила серый редингот, тщательно завитые седые волосы прятала под черным бархатным беретом с разноцветными перьями и пряжкой. Говорила на изысканном французском. Физиономия смышленая, с живыми, не утратившими блеска глазами. Люди, которые с ней общались, отмечали ровную любезность и тут же пренебрежительное отношение к низшим. Говорила, или, скорее, намекала, что граф Калиостро, граф Прованский и граф д’Артуа ее близкие знакомые. А герцог де Роган, князь Станислав Понятовский и министр финансов де Калонн — покровители. Девичья фамилия — де Сен-Реми Валуа.

— Должен тебе сказать, что в юности я читал какую-то брошюрку с довольно подробным описанием этого скандала. Там ее обвиняли в краже ожерелья без всяких экивоков. И еще больше мужа, Николя де ла Мотта, кстати, жандармского офицера из роты бургиньонцев. Мне дали ее почитать на одну ночь, и никогда не догадаешься кто. Платон Зубов!

— Сейчас о мошеннице создали целую литературу. Гёте написал «Великий Кофта», Шиллер «Духовидец», а Томас Карлейль «Бриллиантовое ожерелье». И сколько еще напишут.

— Словом, поступим нижеследующим образом. Я доложу государю. Через несколько дней двор должен быть в Москве. Ты продолжай поиски и все-таки выясни, чем она занималась в России. Учти, что надвигается война с Портой. Начальнику Главного штаба генералу Дибичу поручено составить план кампании. Де Гаше жила в Крыму. Нет ли тут какого-нибудь шпионства? Ведь эта безродная публика на все готова за деньги. Кроме того, у нее выработан, очевидно, определенный почерк. Возвратимся из Москвы — продолжим. Бумаге не доверяй! Пошли человека с тайной миссией в Крым, независимо от действия официальных властей. Выяснить надо все, что только возможно, хотя и Гаше и Крюденер уже на том свете.

Доклад о графине де Гаше Бенкендорф представил государю в Москве в первых числах августа.

Выслушав Бенкендорфа, государь сказал:

— Что ты думаешь обо всей этой истории? И не соотносится ли она с нашими действиями против Порты?

— Полагаю, что нет. Однако бумаги отыскать надо и изъять.

— Хорошо. Я велю Дибичу написать таврическому гражданскому губернатору. Кто там сейчас?

— Нарышкин, ваше величество. Три отвратительные бабы, а шуму-то!

— Пусть напишет Дибич и вытребует шкатулку. А ты пошли туда верного человека: пусть проследит. Дибич мой начальник штаба. Если впутать полицию, можно спугнуть.

Государь вызвал Дибича и в присутствии Бенкендорфа объяснил, в чем дело. На следующий день в Крым умчался курьер.

Из Москвы в Крым путь нелегкий.

Восточный вопрос

После коронационных торжеств составление плана войны против Турции пошло энергичнее. Император Николай вовсе не стал миндальничать и брать пример со старшего брата, который в Лайбахе отказался поддерживать Грецию. При нем Порта опустошала Молдавию и Валахию. Даже баронесса Крюденер не согласилась с Благословенным и призвала к крестовому походу против султана Махмуда, повесившего в первый день Пасхи у ворот дворца константинопольского патриарха в полном облачении. Многие события принудили императора Александра переменить позицию и выставить ультиматум Блистательной Порте. В южных губерниях России начали концентрироваться войска. Греция обрела новую надежду. Теперь события в какой-то степени повторились. Император Николай еще до казни мятежников выставил турецкому султану ультимативные требования: восстановить княжества Молдавия и Валахия, освободить сербских депутатов и дать Сербии учреждения согласно Бухарестскому договору, заключенному в середине 1812 года, прислать делегатов на русскую границу для переговоров. В правоте собственных поступков он убедился через три года, когда в Веймаре Гёте сказал ему:

— Ваше величество, политическое будущее России — это восточный вопрос и, возможно, польский. Но главное для вас сейчас — это Восток!

Султан Махмуд подписал соглашение и принялся готовиться к войне. Политическая и отчасти военная борьба с Турцией заняла почти весь 1827 год. Действия графа Паскевича против персов и продвижение к центру Армении, с одной стороны, насторожили Европу, а с другой — восхитили. Персидский шах опять готовился к войне, отказавшись ратифицировать невыгодный для него мир с русским императором.

Да, действительно, будущее России в те годы решалось на Востоке.

Для Бенкендорфа 1827 год — год напряженного формирования высшей наблюдательной полиции. Страна была разделена на семь округов во главе с генералами и штаб-офицерами. Была образована сеть тайных агентов, которые подчинялись жандармским офицерам и обязаны были поставлять необходимые сведения. Как комендант главной императорской квартиры, Бенкендорф значительно расширил полномочия и одновременно показал обществу, что III отделение и корпус жандармов не являются какими-то новыми полицейскими ведомствами вроде прежних министерств, а становятся силовой сутью управления страной, воплощающей в жизнь повеления монарха. Именно III отделение и корпус жандармов заботятся об исполнении законов, поддерживая тесную связь с Министерством внутренних дел и Министерством юстиции. Это структурное изменение общество должно было понять. На фоне оригинальной концепции, выдвинутой Бенкендорфом и поддержанной государем, действия мелких агентов вроде Шервуда, получившего в качестве главной награды приставку «Верный», кажутся мелкими и незначительными. Раздутые будущими историками, они исказили общую картину николаевской России, выдавая мелкое и частное за общее и определяющее.

Коронационные торжества и маневрирование гвардейцев и гренадер, составивших сводный корпус, вызвали восторг у маршала Мармона — посланца короля Карла X. Герцог Рагузский спросил у императора:

— Правда ли, что похитительница ожерелья Марии Антуанетты скрывается в России?

— Я слышу об сем впервые, — ответил государь и тут же поинтересовался у Дибича, послан ли курьер в Крым?

В день коронации мятежникам вышло очередное послабление. Присужденным на каторжную работу вечно срок сокращался до двадцати лет. По истечении его они переводились на поселение. Бенкендорф сделал собственноручную надпись для памяти на печатном экземпляре манифеста, из которой следовало, что закончившие срок селятся в Сибири в качестве вольных жителей, а не поселенцев, и могут быть приписаны в какой-нибудь цех или гильдию, но в Россию возвращаться им не позволено, так как они остаются политически умершими для страны. Его слова, в сущности смягчающие участь сотен людей, позднее использовались для обвинений Бенкендорфа в чрезмерной жестокости.

Рутинная работа отнимала у Бенкендорфа массу времени. Каждую свободную минуту он знакомился с разного рода донесениями, которые показывали, что источник беспокойства все-таки не устранен. В сентябре он написал Воронцову, что молодежь снова принимается за танцы и уже значительно менее занимается устройством государства, политикою обеих полушарий и мистическими бреднями. Однако не все выглядело так благостно. Ордынский докладывал:

— О войсках, Александр Христофорович, болтают разное. Многое совершенная бессмыслица. Надзор все-таки надо поручать образованным и неглупым агентам. Вот, например, что пишут о преображенцах. Они, дескать, преданы государю, но в них стараются вселить любовь к цесаревичу Константину и ненависть к императрице Марии Федоровне. Цесаревич будто бы просил уменьшить гвардейцам срок службы до пятнадцати лет, государь согласился, а императрица воспрепятствовала. Теперь цесаревич обиделся на государя и не общается с ним. В чьих руках надзор, Александр Христофорович?! Этак мы далеко зайдем.

— Тут ты ошибаешься, Ордынский. Подобные сведения должны быть зафиксированы, однако отнесены к категории слухов. Мы обязаны знать как можно больше, если не все, и уже наше дело оценить собранные факты, очистив от наносного.

— Я полностью с вами согласен, Александр Христофорович, но агент обязан и сам разбираться, что нести в клюве.

Накануне нового 1827 года Бенкендорф отправил фельдъегеря в Крым с приказом отыскать бумаги графини де ла Мотт-Гаше, которые, вероятно, были похищены лицами, находящимися с авантюристкой в дружеской связи. Документы, не обнаруженные в темно-синей шкатулке, безусловно заслуживают особенного внимания правительства. Необходимо опросить слуг, знакомых и чиновников. Даже городского голову и членов ратуши надо привлечь к дознанию. В феврале фон Фок доложил Бенкендорфу:

— Вот вам, Александр Христофорович, и результат. Курьера сгоняли, деньги потратили, шуму наделали. В дело втянули феодосийского градоначальника и земский суд. А все кончилось пшиком. Бумаг нет как нет. Прислали рапорт какого-то титулярного советника Браилки, пару пустяковых бумажек и протоколы допросов, где спрашиваемые отнекивались. А ведь речь шла о лицах, небезразличных высшим властям! Баронесса Крюденер, княгиня Голицына и международная авантюристка де ла Мотт. Копия свидетельства о ее смерти то ли после развратной оргии, то ли от собственной руки имеется у французского вице-консула Луи Бертрена. Вытребовано им из Лондона. А мы — ничего! Какой-то Браилка, какой-то Мейер! Ни губернатор Нарышкин, ни управляющий Новороссийскими губерниями граф Пален не имеют специальных навыков при расследовании подобных казусов. Надо посылать опытного следователя и жандармского офицера — тогда и толк будет. А все это денег стоит! Розыск — вещь дорогая! Между тем задумаемся, как эта особа через камеристку к покойной императрице Елизавете Алексеевне проникла?! Шутка ли! И государь тоже удостоил ее будто бы беседы. Интересы охраны требуют выяснения мельчайших обстоятельств! А мы иногда занимаемся пустяками. Что там поэт Пушкин начирикал или куда его превосходительство поэт Василий Андреевич Жуковский отправился.

— Ну тут ты не совсем прав, Максимилиан Яковлевич. Следствие по делу Пушкина должно быть продолжено, чтобы политически неблагонадежные и развратные стихи не имели хождения более. Кстати, флигель-адъютант полковник Адлерберг прислал именной список по алфавитному порядку лиц, о которых собирала сведения Следственная комиссия. Он тебя не удовлетворил и меня тоже. Надо затребовать список с подробностями, чтобы в любой момент навести справку. Требование государя справедливо. Он получил таковой недавно. Но нам тоже нужен! Как мы без него? Напиши дежурному генералу Главного штаба Потапову: пусть в III отделение доставят копию. Они нас игнорируют и все дело хотят пустить через Главный штаб. Сего допускать нельзя. Сочини что-либо поязвительней, позабористей. Какие я им еще верительные грамоты обязан представить, коли государь о моем требовании знает?!

В конце июня 1827 года такой «Алфавит» был представлен Потаповым в III отделение.

— Отлично переплетен и составлен с тщанием, — доложил Бенкендорфу фон Фок. — Мастерски Боровков выполнил порученное. А нельзя ли нам его причислить к нашему ведомству? Я на свой страх и риск послал чиновника барона Дольста в Крым добрать сведения о Гаше.

На войну в одной коляске

В конце зимы сего года гвардия выступила из Петербурга. Кирасирскую дивизию и по одному батальону из каждого гвардейского полка оставили в столице. Командование армией вверено было графу Витгенштейну, а морской экспедицией — князю Меншикову. Император, пожелав лично принять участие в войне с Портой, должен был покинуть Петербург весной, когда полки будут на подходе. Войску еще надо переправиться через Дунай. Первая значительная остановка будет в Витебске, затем в Браилове и Одессе.

Граф Витгенштейн сформировал штаб в благоприятной обстановке. Только что в Петербурге получили известие о Наваринском сражении. Наконец-то русско-англо-французский флот разгромил укрывающиеся в Наваринской бухте соединенные силы турок и египтян. Контр-адмирал граф Гейден сыграл ведущую роль в Наваринском бое и вскоре получил звание вице-адмирала. Ибрагим-паша с превеликим трудом спас несколько кораблей, приняв обязательство не использовать их против греков. Однако султан Махмуд не смирился и продолжал подготовку к большой войне. Канцлер Меттерних, внешне поддерживая хорошие отношения с русским двором, под покровом тайны всячески активизировал султана, подговаривая не уступать императору Николаю Павловичу.

От генерал-адъютанта Паскевича поступали не очень утешительные сведения. Начатая генералом Ермоловым Кавказская война не была тщательно подготовлена. Интриги раздирали аппарат наместника. Ермолов ухитрился перессорить разные племена, восстановив одновременно против России.

Бенкендорф сильно влиял на государя:

— Чего добивается Ермолов? Паскевич по прибытии в Тифлис поставил себя в подчиненное положение и изъявил готовность выполнять приказы наместника. И что же? Какие приказы последовали? Барон Дибич напрасно его защищал. Ермолов в прошлую войну сеял смуту, поедом ел Барклая-де-Толли! А за что? Война показала, что отсутствие единства среди генералитета много вреда принесло России. Разве Барклай-де-Толли выбрал для отражения наполеоновского нашествия неверную тактику? Один мой сотрудник правильно оценил сложившуюся тогда ситуацию. Чем лифляндец Барклай отличается от грузина Багратиона, хоть и православного? Но на войне ведь речь идет не о таинствах Святого Духа! Ваше величество, уберите Ермолова с Кавказа.

Петербург был на стороне государя. Многие русские хотели сопровождать армию. Даже почтенные литераторы, ранее критиковавшие правительство, теперь испытывали патриотический подъем. Князь Петр Андреевич Вяземский, приверженец Пушкина в александровские времена, известный революционными воззрениями, изъявил желание содействовать в открывающейся против Оттоманской Порты войне. Он просил Бенкендорфа помочь ему. Однако государь отказал: все места в армии заняты, а желающих огромное количество. Но государь не забудет патриотического поступка и постарается употребить отличные дарования князя на пользу отечеству. Обиженный Вяземский пожаловался при встрече Жуковскому:

— Можно подумать, что я просил командования каким-нибудь отрядом, корпусом или по крайней мере дивизией в действующей армии!

Жуковский его успокоил. Он и сам подумывал отправиться на юг.

В конце апреля император Николай Павлович в сопровождении принца Оранского, Бенкендорфа, Адлерберга и врача выехал из столицы. В Витебске он распрощался с принцем и взял Бенкендорфа в свою коляску. Отныне не менее десяти лет они будут путешествовать по России и Европе в одной коляске. Бенкендорф нравился императору. Он не раздражал его физически, и их привычки, поведение, мельчайшие штрихи, столь важные в повседневной жизни, вполне совмещались. Двое мужчин в одной коляске — сложная проблема совместимости характеров, даже если один стоит неизмеримо выше другого. Император не имел в виду использовать спутника ни в качестве денщика, ни в качестве адъютанта. Он обращался с ним как с равным, более того, всегда подчеркивал братские чувства, какие испытывает к Бенкендорфу. Что мог предложить Бенкендорф взамен, кроме верности?

Под Браиловом войсками командовал великий князь Михаил, с которым у государя было много хлопот. Гвардия роптала, недовольная поведением великого князя. Бенкендорф по просьбе государя пытался усовестить его, как прежде Кочубей и Васильчиков, и, быть может, навсегда с ним поссорился. Но под Браиловом великий князь вел себя как ни в чем не бывало. Он готовил войска к решительному приступу. Сделав смотр, император выехал в Бендеры, где его ждала императрица Александра Федоровна. После короткого свидания небольшой отряд взял направление на Одессу, где их встречал граф Воронцов. Возбужденные толпы приветствовали государя по пути следования. У дворца Воронцова императрица вызвала восторженные возгласы собравшихся жителей.

— Да здравствует императрица! — кричали одесситы.

Знаки почтения они оказывали и Воронцову. В городе графа боготворили. Он пользовался не меньшим расположением, чем дюк де Ришелье.

Из Одессы дорога лежала на Измаил. Ознакомившись детально с обстановкой, государь сделал первые распоряжения к осаде Варны. Чудилось: когда русские войска возьмут Варну, восточный вопрос будет решен окончательно и будущее империи обеспечено неприкосновенностью границ. Варна пала через несколько недель, но обстоятельства не позволили ощутить сладость победы.

Завещание

Скакали во весь опор, выслав вперед фельдъегеря для приготовления лошадей. Ночи — хоть глаз выколи. Тьма египетская — и факелами не разогнать. Щедрые и холодные осенние дожди превращали дороги в сплошное месиво. Да, несчастье России — в дорогах. В Петербурге намеревались появиться неожиданно и незамеченными, однако кавалергарды, посланные с турецкими знаменами, взятыми под Варной, узнали, окружили коляску и едва не выпрягли лошадей, чтобы катить дальше к дворцу на руках.

В Зимнем императрица, опустив налитый слезами взор, тихо произнесла:

— Болезнь твоей матери приняла ужасающие формы, Alex! Она очень страдает. Будем молиться!

Организм императрицы Марии Федоровны был настолько крепок, что долго не сдавался после того, как доктор Арендт сказал, что она не поправится. Мария Федоровна продержалась до 24 октября. Она даже настаивала на том, чтобы привели Бенкендорфа. Арендт никого не допускал в спальню, опасаясь, что волнение ухудшит состояние умирающей. Кроме императора, проститься с матерью разрешили только великим князьям Константину и Михаилу, которые приехали с юга, из-под Тульчина. На вопросы Марии Федоровны о Бенкендорфе Арендт велел отвечать, что он-де сам заболел в дороге и не может приехать к ней.

Последняя ночь оказалась особенно мучительной. Душа императрицы не хотела расставаться с телом. Сыновья стояли у постели со склоненными головами. Бенкендорф невольно отметил, что великие князья Константин и Михаил с возрастом стали больше походить на отца. Лишь император сохранил привлекательные черты материнского лица.

Почти за тридцать лет после гибели государя Павла Петровича близкие привыкли к неизменному присутствию и участию Марии Федоровны в благотворительных делах. С воцарением Николая Павловича ее влияние стало более ощутимым и значительным. Она получила возможность действовать и через Бенкендорфа, который беспрекословно выполнял любое пожелание императрицы.

На следующий день в неурочный час Бенкендорфа позвали в Аничков. Император познакомил его с завещанием.

— Все портреты твоей матери моя покойная мать просит разделить между тобой, сестрами и братом Константином, о смерти которого она ничего не знала. Самый лучший миниатюрный портрет она предназначала Константину, считая его более остальных похожим на Тилли. Теперь я его передам вашей сестре Марии Шевич. Так, я полагаю, будет справедливо.

Далее покойная императрица напоминала всем, кто прочтет завещание, что она исполнила обязанности матери относительно детей Тилли, назвав ее добрым и достойным другом. Она дала всем воспитание, позаботилась о приданом дочерей и сверх того поместила в кассу Воспитательного дома капиталы на их имя. Императора она просила, чтобы позволил пополнить взятые Бенкендорфом и Марией суммы из казны. «Верную службу надобно ценить!» — сказал государь, грустно улыбнувшись.

— Теперь ты должен меня слушаться, Алекс! Я тебе вместо отца и матери. Слышишь, что она пишет? Прошу императора, — прочел он медленно и внятно, — не оставить своим покровительством детей женщины, бывшей моим искренним другом и память которой будет всегда мне дорога. Волей-неволей я не оставлю тебя своим покровительством, выполняя завет матери.

— Государь! — И Бенкендорф склонился в глубоком смятении перед императором.

Он не мог произнести ни слова. Вся жизнь — давнее и недавнее прошлое — промелькнула в ту минуту перед глазами. Завещание покойной императрицы укрепило связь между ним и государем, и не только замечанием о служебном рвении Бенкендорфа. Она напомнила сыну, что исполняла материнские обязанности по отношению к людям не одной с ними крови и на том свете не перестанет беспокоиться о их будущем. Эта обнародованная открыто нерасторжимость фамилии Романовых и Бенкендорфов, если вспомнить, какие обязанности были возложены на последнего, превращали его в нечто большее, чем друг и соратник государя, отвечающий за безопасность царской семьи. Бенкендорф становился вторым лицом в империи, и теперь соперничество с Дибичем, Чернышевым, Орловым и любым другим человеком принимало иной привкус. Однако и обязанности у Бенкендорфа становились другими. Если в Витебске по дороге на юг, пригласив Бенкендорфа впервые в свою коляску, император подчеркивал доверие и благоволение, то с момента вскрытия завещания соединяющие узы превращались из служебных в родственные. Это волшебное превращение могла совершить лишь покойная императрица, упомянув о материнских обязанностях по отношению к детям Тилли. И надо отдать должное государю — он не пренебрег словами матери и через десяток лет, когда Бенкендорф заболел и его участие в государственном управлении стало в известной степени условным.

Южный фланг

Но пока он был в силе и служил крепкой опорой. Удачная война с Турцией и подписанный в следующем году Адрианопольский мир развязывали руки России на Европейском континенте и позволили императору, хотя бы внутренне, противостоять грядущим революционным событиям во Франции и Польше. Падение Варны оказалось происшествием первостепенной важности. Война с Турцией выявила многие слабости в армии и военном министерстве, но все-таки подтвердила мощь русского оружия и обоснованные претензии России на юге и востоке.

Крепость Варна, лежащая у подошвы Малых Балкан, на прямом береговом сообщении с Бургасом и другими портами Черного моря, имела для России большую важность. С покорением ее армия соединялась с флотом и дальнейшему наступлению внутрь страны открывался удобнейший из всех путей для перехода через Балканский горный хребет. Сама крепость состояла из главного вала с сильными бастионными фронтами и широким глубоким рвом — в окружности до семи верст. Капудан-паша возглавлял двадцатитысячный гарнизон при двух — без малого — сотнях орудий. А теперь это все перестало угрожать России. Последний штурм Варны был действительно триумфом армии. Два бастиона, особенно упорно сопротивлявшиеся, подняли на воздух мины. Прилегающий к ним городской квартал превратился в груду развалин. Дом, где жил паша, рухнул. После двух с половиной месячной осады Варна сдалась. Корпус, спешащий на помощь, отступил под атаками войск генералов Бистрома и принца Виртембергского. Кампания 1829 года, предшествовавшая подписанию мира, была обеспечена блестящими успехами. Вообще император был доволен действиями и армии, и военачальников. И адмирал Меншиков, и Воронцов, и генерал Головин, и Бистром, и принц Виртембергский доказали еще раз свои таланты на поле битвы, а не в манеже. Да и сам государь перенес немало за время поездки на юг. Он не пожалел, что назначил руководить операцией графа Витгенштейна, хотя его отговаривали.

Некрасовцы

Победу над Турцией омрачили для Бенкендорфа два события личного свойства — смерть императрицы Марии Федоровны и гибель в Праводах брата Константина, тело которого доставили в Петербург в свинцовом гробу. Между тем даже мелкие события на юге показали обществу, что император собирается занять вполне умеренную позицию по отношению к соседним странам и сделать ряд примиряющих шагов для успокоения самых разных сословий, взбудораженных мятежом на Сенатской. Подобное было бы просто невозможно без советов Бенкендорфа. Примером может служить поведение государя при встрече с некрасовцами, которые не раз проливали братскую кровь в свирепых стычках с русской армией.

Государь ехал с главной частью корпуса генерала Рудзевича к Бабадагу. Здесь густо были разбросаны селения некрасовцев. Государя они встретили на коленях, вымаливая прощения за прошлое и предлагая не только отведать приготовленное угощение, но и поставлять продукты русской армии. Государь не сразу принял решение, как с ними поступить. До сих пор на довольно больших территориях помнили разбойные подвиги сына станичного атамана. С мая 1708 года Кондратий Булавин сам стал войсковым атаманом. Много вреда бунт, охвативший Дон, Левобережную и Слободскую Украину, перекинувшийся на Среднюю и Нижнюю Волгу, нанес политике Петра Великого, в сущности подготовив почву для нашествия Карла XII и мятежа гетмана Мазепы. С огромным трудом князю Долгорукому удалось разбить восставших и перетянуть на свою сторону казачью старшину, которая и расправилась с Булавиным. Дончаки ушли с атаманом Некрасовым сначала на Кубань, а потом и дальше — в Турцию и на завоеванные территории. Несмотря на соблюдение христианских законов, некрасовцы верой и правдой служили Оттоманской державе. Покорение территории, ранее принадлежавшей Турции, поставило их в тяжелое положение.

— Ну как простить? — говорил император Бенкендорфу. — За сотню лет сколько натворили? Покойный брат рассказывал, как они действовали перед самым вторжением Наполеона. Тогда они были против мира с Россией. Русские люди!

— Надо уметь примириться. Авось из того что-то доброе и получится. Особенно во время войны!

Император, приблизившись к коленопреклоненным некрасовцам, велел им подняться и произнес вначале тихо и даже с некоторой неуверенностью:

— Русские люди! Не стану вам напоминать о прошлом. Пусть оно подернется дымкой времени.

Если действительно вспомнить, чем обернулась булавинская вспышка и затем военные подвиги некрасовцев в составе армии Блистательной Порты, то ни о каком примирении и впрямь речи не могло идти. Среди потомков булавинцев и некрасовцев находилось немало таких, кто не желал сделать шаг навстречу бывшей родине.

Постепенно голос императора окреп, и в нем проступила убежденность:

— Не стану обманывать вас ложными надеждами. Я не хочу удерживать за собой этот край, в котором вы живете и который теперь занят нашими войсками. Он будет возвращен туркам. Следовательно, поступайте так, как велят совесть и выгоды. Тех из вас, которые захотят возвратиться в Россию, мы примем, и прошедшее будет забыто. Тех же, которые останутся здесь, мы не тронем, лишь бы они не обижали наших людей. За все, что вы принесете в лагерь, будет заплачено чистыми деньгами…

Никто не возвратился на родину. Насиженные места притягивали сильнее. Обширные земельные угодья, богатая рыбная ловля, ощутимые привилегии нелегко оставить. Да и служба в турецкой армии привлекала.

Садясь в коляску, Бенкендорф вторично утвердил выраженное раньше мнение:

— Ваше величество, не сожалейте о произнесенных великодушных словах. Они упали на взрыхленную почву, и всходы неминуемо будут. Пусть и не при нашей жизни.

При сыне государя Александре II Освободителе турки действительно лишили некрасовцев привилегий за нежелание воевать против России. Постепенно они начали возвращаться в отечество, где их ждала довольно тяжелая судьба. И совсем недавно — лет сорок назад — часть некрасовцев попросилась обратно. Но кто теперь помнит о словах императора и Бенкендорфа?

Недаром в момент кризиса в отношениях с людьми и даже с целыми государствами император говорил разным деятелям о Бенкендорфе и его сестре:

— Они никогда меня ни с кем не поссорили, а с многими примирили.

Имитация сыска

Император считал Бенкендорфа идеальным посредником и не принимал кардинальных решений без совета с ним. Но поступал всегда в соответствии только со своей волей. На императора никто повлиять не мог. Вот почему его близость с Бенкендорфом в первое десятилетие царствования играла столь значительную роль. После поездки в армию на театр войны с Турцией и после того, как Бенкендорф неоднократно защищал жизнь императора с оружием в руках, между ними раз навсегда установились своеобразные отношения, которые нельзя назвать ни дружественными, ни родственными, ни служебными. Это были отношения, вобравшие в себя и то, и другое, и третье. Но Бенкендорф был слишком умен, чтобы не держать определенную дистанцию между императором и собой.

После возвращения в Петербург и похорон императрицы наступило относительное затишье. Его надо было использовать для того, чтобы наладить работу III отделения. Бенкендорф нуждался в людях, а их приходилось угадывать. Большинство желающих поступить в корпус жандармов и стать сотрудником III отделения не годилось ни к тому, ни к другому поприщу. Среди журналистов фон Фок опирался только на Николая Ивановича Греча и Фаддея Венедиктовича Булгарина, да и то с ними часто возникали конфликты. Общество по-прежнему было предубеждено против всего, что связывалось с полицией. Бенкендорф открыто демонстрировал презрение к тем людям, которые сообщали различные факты, надеясь на денежное вознаграждение. Однако помогало плохо. Близость к императору, славное военное прошлое и боевые награды резко отличали Бенкендорфа даже от таких предшественников, как министр полиции Балашов. Однако к дверям III отделения, словно магнитом, притягивало вовсе не тех, кто обладал нужными Бенкендорфу качествами. Обстоятельства вынуждали иметь дело с отпетыми мерзавцами и профессиональными провокаторами на манер кабацких ярыжек, которые при каждом — чаще неудобном случае кричали «слово и дело!».

Фон Фок постоянно возвращался к событиям прошлого, что настораживало императора. Он настаивал на том, чтобы использовать Шервуда на юге и ботаника Бошняка — агента графа Витте — на севере. Вообще, вдали от Петербурга деятельность фоковской агентуры становилась интенсивнее. Между тем ничего нового не выявлялось. Мелкие провокации Шервуда не стоили серьезного внимания. Однако фон Фок всячески раздувал добытые сведения. Именно он возбуждал в Бенкендорфе недоверие к Пушкину, активизировал поиски автора «Гавриилиады», с рвением следил за передвижениями поэта и докладывал о них, преувеличивая нарушения.

— Максимилиан Яковлевич, — заметил однажды Бенкендорф, — я хотел бы обратить ваше внимание на то, что обзоры и отчеты Третьего отделения, представляемые государю, страдают одним недостатком — отсутствием персоналий и неконкретностью. Приведу вам пример. Покойный император за несколько недель до кончины по настоянию Дибича принял графа Витта в Таганроге. Что ему поведал этот мошенник, которого цесаревич Константин до сих пор именует лжецом и двуличкой? Только то, что император Александр знал из рапорта Грибовского. Ничего нового. Отсутствие новизны и ввело его в заблуждение. Он полагал, что речь идет о предметах ему знакомых. Но это оказалось ошибкой. Очередную ступеньку, на которую поднялись злоумышленники, надзор, если можно назвать нашу дурацкую полицию — надзором, просмотрел, грубо говоря — прошляпил! Вы вот все твердите — Пушкин, Пушкин! Так за Пушкиным следить проще всего. Фогель наблюдает за ним вот уж лет десять. И что же? Да ничего! Разумеется, Пушкин должен чувствовать, что вы к нему относитесь с должным вниманием, — это его удержит от опасных поступков. Однако меня больше интересует, что происходит у вас под носом — в военных поселениях и в Польше. Что болтает адмирал Мордвинов или с какими проектами носится Сперанский, мы более или менее себе представляем, однако реальную угрозу олицетворяют не они.

Фон Фок слушал Бенкендорфа, не проронив ни звука. Слабость надзора среди крестьян и в армии была очевидной.

— Я обобщил материалы о легендах, популярных среди крестьянства, в частности об атамане Метелкине: «Пугачев попугал господ, а Метелкин пометет их!» Но этого, конечно, недостаточно.

Метелкин — историческая фигура. Под Метелькой скрывался атаман Игнат Заметаев. Но что происходит сегодня? И я, и император хорошо знаем, что болтают о связи Нессельроде с австрийским двором и Меттернихом, и важно напоминать о том. Но вопрос в ином. Мы не знаем фамилий австрийских агентов. Между тем недавние события показали, что диктатора князя Трубецкого мы взяли именно в австрийском посольстве. Неужели можно поверить в то, что Лебцельтерн не знал о настроениях в гвардии, имея такого родственника? Чтобы получать благодарности от государя, необходимы более существенные данные. Шервуд и прочие занимаются имитацией сыска. А мы погрязли в бумагах — входящих и исходящих!

Фон Фок полагался на собственное перо скорее, чем на агентуру, которая по-прежнему находилась в плачевном состоянии. Реальную силу представляли лишь офицеры корпуса жандармов и генералитет. Генерал-майор Балабин в Петербурге, генерал-лейтенант Волков в Москве, подполковник Белау в прибалтийских провинциях и целый ряд других офицеров и генералов, не подчиненных фон Фоку, фактически исполняли несвойственные им обязанности.

Бенкендорф опирался еще на нескольких лично отобранных людей — полковника Бибикова, полковника Дейера, майора Локателли и полковника Жемчужникова.

Кого же привлек сам фон Фок? Бенкендорф решил задать ему вопрос открыто. Он ценил фон Фока, лучшего под рукой не было, однако сквозь подробность французских фраз и тщательность рассуждений проглядывало отсутствие фактов, фамилий и событий. Император не раз обращал внимание Бенкендорфа на характер донесений управляющего III отделением. Каждый день он возвращал доклады с пометками и вопросительными знаками.

Фон Фок в ответ на прямой вопрос прочел довольно странный список агентов:

— Статский советник Нефедьев, служащий Министерства финансов Бландов — коллежский советник, граф Лев Соллогуб, писательница Пучкова, чиновник Лефебр, драматург Висковатов, камер-юнкер князь Голицын…

Бенкендорф прервал его:

— Для меня фамилии — пустой звук. Я никого не знаю. И полагаю, что они не могут доставить нужных сведений. Они могут лишь осветить те или иные события и передать слухи и сплетни. Агентурную сеть необходимо укрепить. А в Третье отделение и в штаб корпуса жандармов привлечь в качестве дежурных офицеров людей, способных к активной деятельности. Есть у вас подобные на примете?

— Есть, — ответил фон Фок, вовсе не смущенный неудовольствием начальства.

— Кто?

— И не один. Ротмистр Сухарев и полковник Дубельт. Замечу, что штаба корпуса жандармов у нас пока как такового нет, что осложняет работу. Дежурные офицеры действуют как бы сами по себе. Нет координационного центра.

— Это тонко подмечено, Максимилиан Яковлевич. Дубельта знаю. Бывший командир Старооскольского полка, адъютант Раевского. Был под Фридландом и при Бородине. Кажется, отличился у Смоленска и в битве за Малоярославец. Не пугает тебя, что он бывший масон?

— Не только! Жена — родная племянница Мордвинова.

— Этого нам недоставало!

— Но желает служить после отставки и не раз прославлял в кругу друзей честное жандармство, вполне солидаризуясь в том с Пущиным, Вяземским, Волконским и прочими либералами. Вся грудь в орденах.

— Какие там ордена! Помнится, Владимир четвертой с бантом, Анны тоже четвертой. Правда, за кампанию тринадцатого года получил прусский «За достоинство».

— Он человек умный и деловой, — сказал фон Фок.

— Ну и в Тверь его. Там нет штаб-офицера. Оправдает доверие — переведем. А Сухарева ко мне в приемную. За него Балабин ручается. Очень толковый и сметливый молодой человек. Однако вернемся к началу нашей беседы. Я тут напоролся на донесения Вороненко и Гуммеля. Последний пишет по-немецки с ошибками, а первый — хоть и без ошибок, но нагл и, по-моему, многое выдумывает. Вдобавок — меру потерял: триста рублей просит! Казна ведь не свой карман! Так нельзя! Между прочим, как идет подписка о непринадлежности к тайным обществам?

— Хорошо. Здесь трудностей нет. Министерства отчитываются регулярно. Пушкин поморщился и подписал.

— Дался тебе этот Пушкин!

— Как же-с! Глава недовольных. Весьма неустойчивая персона.

— Он человек даровитый, но, очевидно, неисправимый.

— Надзор сделает его недостатки менее явными, — иронично заметил фон Фок.

— Словом, Максимилиан Яковлевич, прошу учесть замечания. Нам не нужны ни революции, ни неожиданности. Помни: император умнее нас с тобой и осведомленнее. Ему Закревский докладывает, Чернышев, Дибич, Голицын — люди далеко не глупые. А сейчас — прощай! Узду не затягивай, я знаю — рука у тебя твердая! Я — к императору. — И Бенкендорф с облегчением удалился из кабинета.

Очередное варшавское восстание

Ноябрь в Петербурге чуть ли не самый отвратительный месяц. Сек мелкий упрямый дождик — холодный и острый. Он заполнял собой пространство, мешая дышать и искажая контуры домов и деревьев. Наперерез мчащейся по Малой Морской коляске фон Фока метнулся черный промокший жандарм и, не узнавая, схватил под уздцы лошадь. Кучер Вильгельм со зла хотел перетянуть кнутом. Узнав наконец фон Фока, жандарм вытянулся и пропустил. У подъезда под козырьком стояли и дымили трубочками два унтера, чувствуя себя по сравнению с наружной охраной даже уютно. Они удивленно взглянули на фон Фока и, сообразив, что произошло какое-то чрезвычайное происшествие, засуетились и принялись ключом открывать тяжелые, обитые медными полосами двери. В такое время фон Фок здесь побывал лишь однажды, когда провожал Бенкендорфа в Петропавловскую крепость накануне казни декабристов. Александр Христофорович тогда не спал двое суток напролет.

На лестнице появился адъютант Бенкендорфа ротмистр Алексей Львов. После дежурства он всегда оставался ночевать.

— Что случилось, Максимилиан Яковлевич? — спросил он, впрочем, без особого волнения. — Нева вышла из берегов?

— Хуже! — воскликнул фон Фок. — Польша!

Они вошли в спальню Бенкендорфа, отодвинув полуодетого камердинера Готфрида. Елизавета Андреевна всегда почивала на своей половине. Бенкендорф сразу открыл глаза и поднялся:

— Плохо?

— Еще как! Убит Любовицкий!

— Кто это? Должности не помню.

— Вице-президент Варшавы. Наповал застрелили генерала Жандра. Погибли генерал Трембицкий и генерал князь Станислав Потоцкий. Причем несчастного Потоцкого зарубили, не опознав. И страшно произнести: ужасной смертью кончил дни Гауке!

— Не может быть! Гауке?! Военный министр!

— Все может быть, Александр Христофорович! Теперь все может быть! Цесаревич, слава Богу, жив. Княгиня Лович с ним в Вержбне.

— А Николай Николаевич?

— Новосильцев спас себя и семью. Генерал Рожнецкий и генерал-адъютант граф Красинский уцелели. Рожнецкий на пути в Петербург.

Бенкендорф опустился на постель, сжимая виски ладонями и стараясь прийти в обычное состояние.

— Верны ли, Максимилиан Яковлевич, сведения?

— Абсолютно! Сахтынский прислал ротмистра Халецкого.

— А курьер от цесаревича? Не может быть, чтобы императору не доложили. Где Халецкий?

— Лежит у меня в кабинете бездыханный. Сообщил устно, отдал короткую записку Рожнецкого и упал прямо передо мной на пол.

— Алексей Федорович, — обратился Бенкендорф к Львову, — скачи к Лерху, пусть приведет в чувство беднягу. Но ни слова никому! Лерха не отпускай — и сюда вместе с Халецким. Передай ему, что я не забуду! И передай, что молодец!

— Курьер от цесаревича опоздает не меньше чем на сутки. Халецкий службу знает. Две лошади пали, а сам ни стоять не может, ни сидеть. Сахтынский его из города вывел тайно.

— Значит, ехать к государю? Не сомневаешься?

— Александр Христофорович, зря медлите! Если бы не подпись Сахтынского на обратной стороне записки, я сам бы усомнился. Но я руку Сахтынского хорошо знаю. Он цесаревичу не сказал, что послал в Петербург ротмистра. Напрасно медлите, Александр Христофорович. Варшава восстала! Варшава в огне!

Бенкендорф крикнул Готфрида:

— Одеваться! Коня! В Аничков!

— А бриться, Александр Христофорович?

— Какое тут бриться?! Давай поскорее!

С Готфридом он говорил по-русски. Камердинер давно забыл родной язык. Буквально через пять минут Бенкендорф, отдав на ходу распоряжения фон Фоку, слетел по лестнице вниз, застегнул шинель и прыгнул в седло так резво, как в молодые годы.

Государь поднимался с рассветом, однако появление Бенкендорфа во дворце в столь ранний час его удивило. Выслушав сообщение полуодетым, император спокойно произнес:

— Не ты ли мне клялся, что я могу рассчитывать на польскую армию, как на Преображенский полк? Я слушал тебя в последний приезд как оракула. Стал на сторону Сената в его борьбе с Константином, выделил деньги на реставрацию древнего замка королей польских в Кракове, позволил возобновить мавзолей Яна Собесского в Варшаве, ободрил Сейм, оказал покровительство фабричной промышленности в ущерб России! И что же?! Мы готовимся к походу на Париж, польскую армию я предназначаю в авангард, мой главный советник и тайный страж уверяет в абсолютной верности, а между тем мятеж готовится полным ходом, невзирая на милости и знаки благоволения! Это возмутительно! Россия никогда не простит Польше подобного коварства!

— Ваше величество, дождемся эстафеты от цесаревича. Что касается необходимых приготовлений, то сей же час отправлю фельдъегерей Дибичу и Чернышеву, предварив их.

— Не стану тебя упрекать, Александр Христофорович. Действуй, однако без паники. И никому ни слова. Дибича и Чернышева пригласи к завтраку. Вышли подставу на Пулковскую дорогу. Курьера оттуда ждать! Ну поляки! Ну сукины сыны! — Последние слова император произнес по-русски. — Устроили-таки очередное варшавское восстание.

— Фон Фок уже распорядился. Не захотите ли вы лично поговорить с Халецким?

— Когда придет в себя. Каково поведение нашей Колеры Морбус? Есть новости?

При каждом докладе император справлялся, как ведет себя холера. Не поутихла ли? Одиннадцать дней они отсидели в Твери, заняв целый этаж во дворце великой княгини Екатерины Павловны и ее супруга герцога Ольденбургского, перед тем побывав почти две недели в Москве, куда Бенкендорф приехал по вызову прямо из Фалля, где проводил отпуск. В начале 1830 года они славно попутешествовали, несмотря на тревожные вести из Франции. В мае император и Бенкендорф посетили Варшаву. Город купался в роскоши. Рестораны, клубы, маскарады, балы… Знать веселилась и прожигала жизнь. Никогда Варшава не выглядела столь богатой и счастливой. А между тем сливки общества выражали недовольство цесаревичем Константином, ругали Россию и русских, но речи не шло о том, чтобы взяться за оружие. Генерал Рожнецкий докладывал, что ничто не предвещает взрыва национальных страстей. Польша наконец обрела покой под российским скипетром.

Бенкендорф жил в Бельведере и ежедневно общался с цесаревичем и княгиней Лович, которая оказалась на редкость умной и обаятельной женщиной, лишенной недостатка, присущего польским дамам, — надменности. Она была заботлива и внимательна, распространяя очарование не только на мужа, но и на окружающих, независимо от их положения. С садовником, лакеем, горничной и генерал-адъютантом она обращалась одинаково предупредительно. Странное качество в среде несдержанной и гонористой шляхты.

Возвратившись в Петербург, император решил провести июль в Царском Селе. Единственно, что тревожило, — это майские волнения в Севастополе. Матросы и жители Корабельной слободы возмутились ограничительными мерами карантина против чумы, проникшей из Турции. Никто не хотел сниматься с насиженных мест. Вспыхнул стихийный бунт. Толпа набросилась на дом временного военного губернатора города генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Столыпина, растерзала его, убила несколько чиновников и полковника Воробьева, который пытался усовестить заблудших. До тысячи человек привлекли к следствию, семерых зачинщиков и убийц расстреляли. В июне холера полыхнула по всему югу. Из Бухары и Хивы она коварно переползла на Кавказ, затем опустошила Астрахань и оттуда вверх по Волге просочилась в Москву, захватив сплошняком европейскую часть России. В конце июня стало ясно, что началась настоящая эпидемия.

Колера Морбус

И через месяц — в июле 1830 года — пришли неутешительные известия из Франции. Париж восстал на законного монарха. Рабочие булыжниками, выбитыми из мостовых, разогнали швейцарскую гвардию Карла X. Кабинет министров Полиньяка упрятали в Сен-Пелажи. Торжествующая буржуазия предложила трон Людовику Филиппу, герцогу Орлеанскому. Государю пришлось признать де-факто происшедшие перемены. Он хотел поступить решительнее и выслать из столицы французское посольство, но Бенкендорф отговорил. Чернышев, Дибич и Орлов настаивали на интервенции. Войска постепенно продвигались к границе. Государь вместе с Бенкендорфом уехал в Финляндию, где им оказали радушный прием. Не успели они отдышаться от путешествия — государь в Царском Селе, Бенкендорф — в Фалле, как пришла эстафета из Москвы в конце сентября — Колера Морбус унесла первые жизни.

Государь бросился в Москву. Майские волнения в Севастополе показали, на что способны возбужденные массы. Если древнюю столицу бросить на произвол судьбы, то несчастья не избежать. У Иверских ворот люди кричали:

— Надежда-государь с нами!

— Теперь сам черт не страшен!

— Мы знали, что ты будешь!

— Где беда, там и ты!

Бенкендорф шел впереди лошади государя, придерживая за повод и вровень с толпой. У стремени — с одной стороны твердо шагал граф Толстой, с другой — генерал-адъютант Храповицкий. Группу замыкали флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин. Генерал-адъютант Адлерберг вел запасного коня.

— Ура! Теперь не пропадем, братцы! Ура!

Государь сошел на землю и приложился к образу, за ним — остальные. Доктора Арендт и Ерохин попеременно выглядывали в ужасе из окна кареты. Они знали, чем это может кончиться. Однако и народ следил за поведением государя. На ступеньках Успенского собора в Кремле приехавших встретил митрополит Филарет. Со слезами на глазах произнес среди примолкшей толпы:

— Такое царское дело выше славы человеческой, поелику основано на добродетели христианской… С крестом встречаем тебя, государь! Да идет с тобой воскресение и жизнь!

Однако молитвы помогали плохо. Видно, москвичи чем-то сильно прогневили Бога. Количество жертв увеличивалось с каждым днем. Никакие лекарства, окуривания и заговоры не действовали. Колера Морбус сметала все на своем пути. Она пробила дорогу и в кремлевские покои. Его личный лакей умер, промучившись несколько часов, а ведь он служил при собственной комнате государя. Во дворце через несколько дней умерла горничная. Однако ощутимые угрозы не вынудили императора отступить. Он утром уезжал то с Бенкендорфом, то с Толстым, то с Адлербергом в город, посещая больницы, наблюдая за устройством карантинных бараков и проверяя поступление лекарств. Бенкендорф, знавший хорошо Москву и москвичей с времен войны, сказал государю:

— Надо выставить оцепление. Если столицу не возьмем в кольцо, эпидемию не победим. И зима не поможет. С холодом поутихнет, однако лишь солнце пригреет — опять полыхнет.

На улицах жгли костры, тащились телеги с больными и умершими. Колокольный звон печалил души. Каждый день встречали с надеждой. Арендт и Ерохин обещали некоторое улучшение к середине октября. Но им было суждено показать свое искусство намного раньше. За обедом император внезапно почувствовал сильное недомогание и вынужден был прервать трапезу. Хотя он и велел остальным оставаться за столом, но никто не желал продолжать беседу. Государя отвели в спальню. Его тошнило, трясла лихорадка. Арендт с удрученным видом сообщил через некоторое время:

— Господа, открылись первые симптомы болезни. Прошу вас: будьте внимательны к собственным ощущениям. Своевременное обращение к врачу — половина успеха.

Бенкендорф помогал лекарям и камердинеру государя Малышеву делать больному ванны, подносил лекарства, отирал пот со лба, переменял белье. Государь охотнее принимал питье из его рук. Слабость мучила только в первые дни. Однажды утром он встретил Бенкендорфа шуткой:

— Выйдешь в отставку — зачислю тебя лейб-медиком. Будешь получать вдвое против Арендта. Знаешь, что я подслушал? Он велел Малышеву послать за тобой. Проснется государь, пусть Бенкендорф дает питье. Горечь из рук Александра Христофоровича легче принимает! Так что тебе прямая дорога в лейб-медики!

С того дня началось выздоровление.

— Отправь в Тверь фельдъегеря. Пусть приготовят для нас покои во дворце сестры, — приказал государь.

Тверь приняла их сумрачно. Холера здесь, правда, не бушевала. Прибывших врач осмотрел в особой комнате. Император и Бенкендорф попали на прием вместе. Бенкендорф посмотрел на обнаженный торс государя и подумал, что болезнь отзывается на Божьих помазанниках так же, как и на простых смертных. Государь похудел и делал усилия, чтобы казаться бодрым. Арендт и Ерохин с помощью местного эскулапа лекаря Граве окурили хлором.

Дворец и сад были оцеплены солдатами, которых на ночь отводили в специально предназначенное и тоже охраняемое здание. Конечно, в Твери они скучали бы, если бы не бесконечные вечерние беседы. Бенкендорф знал отношение государя к великой княгине Елене Павловне. Когда император Александр умер, государь послал Бенкендорфа разбирать архив в Царском Селе. Ни один документ не миновал рук будущего начальника III отделения. Часть бумаг после просмотра государь велел уничтожить, и среди них переписку с великой княгиней Еленой Павловной. Но два-три письма к сестре с поразительными откровенностями оставил и бережно хранил в шкатулке под замком. Однажды показал Бенкендорфу страницу, заполненную рукой покойного брата: «Helas! Je ne sais profiter de mes anciens droits (il s’agit de vos pieds, entendez vous) d’appliquer les plus tendres baisers dans votre chambre à coucher à Twer»[70].

— Он был к тебе несправедлив, — сказал государь. — Я помню: ты писал к нему — он даже не ответил. Я его часто не понимал, как, впрочем, и сестру.

Бенкендорфа поразило письмо, как и многие другие поступки покойного императора. Сейчас он предпочел промолчать. Но государь спросил:

— Правда ли, что мои друзья четырнадцатого декабря не возражали, если бы престол перешел к сестре?

— Тогда ходили такие слухи. Великая княгиня чуть не стала королевой Франции.

— Как бы повернулись тогда события?

— Так же, — ответил Бенкендорф.

Утром государь стрелял ворон из английского карабина, Бенкендорф и Толстой мели садовые дорожки. Адлерберг подрезал ветки кустов и жег костер из сухостоя. До обеда государь принимал работу. Иногда бывал и недоволен. Храповицкий раскладывал пасьянс и читал вслух. Кокошкин и Апраксин рубили дрова.

Отобедав, отдыхали в комнатах, вечером собирались на государевой половине для карт. Не склонный к мистическим увлечениям покойного брата, государь однажды заметил:

— Крюденер, несмотря на то что иссушала, говорят, свою плоть, хорошо играла в карты. Ей везло, и злые языки утверждали, что она много выигрывала. Не помогали ли ей темные силы? В молодости она обладала привлекательной внешностью.

— Она имела странный облик, — ответил Бенкендорф.

— Она нравилась многим мужчинам. Правда, Бонапарт ее не терпел и велел к себе не пускать, — сказал Толстой, припоминая парижские сплетни.

— Она мошенница, — сказал веско государь. — Она вечно путалась с какими-то подозрительными сектантами. Среди ее поклонников находились и моравские братья. И она умела проникать к сильным мира сего, беря просто на абордаж. То, что она подружилась на закате жизни с графиней де Гаше, вполне в ее духе. А Гаше в любом случае мошенница. Если только выдавала себя за де ла Мотт, то она авантюристка, если же действительно та, за которую себя выдавала, то вдобавок и воровка.

— Из Крыма доносят, что до сих пор ходят слухи о похищенных из темно-синей шкатулки бриллиантах, — сказал Бенкендорф. — Непонятно, отчего де Санглен не обыскал графиню при высылке из Петербурга. Если бриллианты она привезла в Россию, то есть о чем пожалеть. Ювелиры Бомер и Босанж гранили их для дю Барри, и стоили они до двух миллионов франков. Между тем за Сен-Клу уплатили пятнадцать миллионов, а за Рамбулье — четырнадцать. За один бриллиант из ожерелья королевы можно было бы купить имение Голицыной, где жили Крюденер и Гаше. Людовик XV не вовремя умер. Расплатившись с Бомером и Босанжем, он превратил бы дю Барри в самую состоятельную женщину Франции.

Парижский кентавр

В подобных беседах в саду и за карточным столом император, Бенкендорф, Толстой и прочие провели в Твери одиннадцать дней и только в самом конце октября появились в Петербурге. Отпуск Бенкендорфа был безнадежно испорчен! Возвратиться в Фалль он не мог.

Июльские события получили огромный резонанс в России. Они занимали в столице не только знать и чиновничью элиту. Почта шла из Парижа морским путем более десяти дней. Сведения достигали Зимнего с большим опозданием. На обдумывание политических решений не оставалось времени. Фон Фок регулярно подавал сводки, но парижские газеты приходили нерегулярно. Так, долгое время невозможно было разыскать знаменитую речь Шатобриана в Journal des Débats от 8 августа. Возвратившийся из Франции в Петербург известный гравер Уткин был на приеме у короля Карла X как раз в день возмущения. Он с присущей художникам наблюдательностью и живостью рассказывал о том хаосе, который царил в Сен-Клу. Беспечность короля стоила ему трона. В холерной Москве и в карантинной Твери ужасающие события в Европе воспринимались как не очень существенное осложнение, и лишь в Петербурге они приняли свои истинные контуры. Священный союз распадался, и теперь каждая страна должна была искать собственный путь. Курьер из Парижа доставил фон Фоку афишку, в которой с одобрения старого маркиза де Лафайета, сражавшегося в прошлом веке за независимость Соединенных Штатов от британской короны, уберег голову от гильотины на Гревской площади, отверг наполеоновские посулы и вот теперь вновь возглавил революционные отряды, — с его одобрения и одобрения молодого роялиста Тьера было напечатано кредо тех, кто требовал изгнания Бурбонов: «Карл X не может более оставаться в Париже: он пролил народную кровь. Республика повлечет ужасный раскол в наших рядах. Она рассорит нас с Европой. Герцог Орлеанский предан делу революции. Герцог Орлеанский никогда не сражался против нас. Герцог Орлеанский был при Жеммапе. Герцог Орлеанский в бою носил национальные цвета. Только герцог Орлеанский снова может их носить. Мы не хотим других цветов. Герцог Орлеанский согласился — он принимает Хартию, какую мы всегда требовали. Свою корону он получит от французского народа!»

— Никогда! — воскликнул государь, бросив с возмущением афишку на стол. — Летом я сказал: господа офицеры, седлайте коней — в Париже революция. Сегодня мы двинем польскую армию к границе! Фельдмаршал Дибич станет руководить всеми вооруженными силами, предназначенными для вторжения в Европу. Пруссия и Австрия нас поддержат. Я вчера отдал приказ Чернышеву усилить подготовку к походу на Париж! Ты призываешь меня к осторожности?! — обратился он к Бенкендорфу. — Но я тебе отвечу: если революцию не задушить там, в ее колыбели, она появится здесь в своем ужасающе кровавом облике или хоть в облике Колеры Морбус!

Бенкендорф привык к подобным вспышкам. В ноябре прошлого года император тяжело болел на почве острого переутомления, и раздражительность его до сих пор не покидала. Длительные поездки, недомогание в Москве, карантин в Твери лишь увеличили нервное напряжение. Республиканская монархия и король-зонтик, как дразнили новоиспеченного короля Луи Филиппа парижские гамены, может на какое-то время устроить Россию. Посол во Франции генерал Поццо ди Борго передал в депеше диалог между Лафайетом и Луи Филиппом. Красный маркиз заявил:

— Французскому народу необходим в настоящее время народный трон, окруженный республиканскими учреждениями.

На что получил согласие революционного короля:

— Таково и мое мнение.

— Один ты меня призываешь к осторожности, — недовольно ворчал государь. — Орлов, Дибич и Чернышев настаивают на решительных действиях. Граф Нессельроде склоняется на их сторону.

— Россия устала от войны, — сказал Бенкендорф. — Мы еще не успели переварить Туркманчайский мир. Надо использовать унижение Персии. Миновало чуть более года, как Хозрев-Мирза ползал здесь на коленях, выпрашивая прощение за разгром нашей миссии в Тегеране. Я имею точные данные о настроениях в обществе. Даже крайние либералы, такие, как поэт Пушкин, с презрением относятся к новому королю, но вместе с тем настаивают на невмешательстве. В Европе, государь, неспокойно, и концентрация войск на границах целесообразна, но пока лишь как угроза, как инструмент давления. Однако не заблуждайтесь насчет революционного короля — он волк в овечьей шкуре. Агенты доносят, что он умеет добиваться поставленных целей. Когда народу нечего есть и он понимает, что кровавая бойня его не накормит, то быстро соглашается на любые условия, в том числе и республиканскую монархию — эту ублюдочную форму правления. Король-зонтик — просто парижский кентавр, один из монстров Сен-Жерменского предместья. Он кончит дурно, но, к сожалению, не скоро. У кентавров крепкие ноги, и они резво скачут.

Через две недели после достопамятной для Бенкендорфа беседы фон Фок на рассвете пришел в его спальню с известием о восстании в Варшаве.

Так делается история

Польские события вообще развивались стремительно. Как только студенты и воспитанники военной школы разгромили Бельведер, а затем захватили Арсенал, цесаревич Константин увел стянутые к дворцу русские кавалерийские полки. Часть польского гарнизона осталась верна присяге и сопровождала русскую армию до Вержбне, где остановился цесаревич вместе с княгиней Лович. Они провели ночь под деревом на открытом воздухе. На рассвете подыскали тесную комнатенку в еврейской корчме с одним окном и убогой меблировкой.

Князь Любецкий и князь Адам Чарторыжский, приехавшие в Вержбне, были вынуждены слушать рассказ цесаревича о том, как русские защищали Бельведер, в дверях. Переговоры ни к чему не привели. В конце ноября император получил подробную депешу от цесаревича с решением покинуть Польшу. А на день раньше после развода он сообщил офицерам-преображенцам о событиях в Варшаве, вызвав общее негодование. Бенкендорф еле их успокоил.

Как странно, думал он, десять лет назад Волконский, Орлов, Якушкин, Пестель и многие другие мятежники хотели расправиться с покойным императором Александром за благосклонность его к Польше и свободы, которые он дал полякам. А теперь те, кто их брал в штыки на Сенатской и в Малороссии требуют от его брата быть непреклонным и отнять дарованное и не оцененное. Древний славянский спор между народами не утихает!

Особенно неистовствовал поручик-преображенец.

— Выкупаем варшавян в их собственной крови! — кричал он. — Что нам бунтующая шляхта, ваше величество?! Порвем мундиры предателей нашими славными штыками!

В тот же день император отдал приказ генерал-адьютанту барону Розену сосредоточить Литовский корпус в Белостоке и Бресте. Начальником штаба к Дибичу был назначен генерал-адъютант граф Толь. В начале декабря вышли воззвание и манифест к польскому народу. Требования князя Любецкого и графа Езерского император отверг. Сейм в отместку одобрил восстание и принял свой «Манифест польского народа». Сейм лишил Дом Романовых польского престола и поклялся, что польская нация не сложит оружия, пока не завоюет независимость и не освободит своих братьев, порабощенных Россией. Умеренный генерал Хлопицкий сложил с себя обязанности главы правительства. Патриотический клуб торжествовал. Писатель Маврикий Мохнацкий, адвокат Брониковский и историк Иоахим Лелевель призвали к полному разрыву с Россией. Во главе правительства стал Адам Чарторыжский, а главнокомандующим — князь Михаил Радзивилл. Дело принимало крутой оборот. 13 января Дибич вступил в Польшу. Второго и пятого февраля у Сточка и Доброго мятежники одержали победу, правда небесспорную. Однако 7 февраля они потерпели поражение у Вавра. Дибич захватил господствующие высоты, и путь на Варшаву был открыт. Через шесть дней Дибич атаковал польские войска на Гроховских полях в предместье столицы Праге. Поляки были разбиты вдребезги. Перейдя мост, они отступили за Вислу. И тут случилось необъяснимое.

Бенкендорф вызвал на Малую Морскую фон Фока и потребовал от него точных данных о том, что произошло после сражения при Грохове. Генерал Рожнецкий через несколько дней получил донесение. Вместе с фон Фоком привез его поздним вечером, когда Бенкендорф возвратился из Аничкова дворца. Он был потрясен полученным известием. Наутро доложил императору:

— Дибич после очевидной победы не вошел в Варшаву и не бомбардировал город. Он расположился у Праги в одной версте!

— Почему? — удивился император, — Ведь Радзивилл растерялся?

— Не только он. В Варшаве распространился общий ужас. Мост через Вислу покрыли толпы бегущих. Беспорядок сделался общим. Мятежная столица уже видела себя на краю гибели. Выбирали депутацию для поднесения ключей и составляли прошение к вашему величеству о помиловании.

— Но что произошло? Отчего Дибич принял столь дикое решение?

— Еще одно усилие, чтобы овладеть пражскими укреплениями, и столица была бы нашей, а революция оконченной. Сперва он заколебался, велел войскам построиться в колонны для атаки, повел вперед, но потом остановил их и таким образом задержал победу, а с ней и развязку дела.

— Это я все знаю, Александр Христофорович. Ты суть его действий определи. Ты располагаешь точными сведениями — я в том уверен.

Бенкендорф молчал. Он понимал, что от его слов зависит судьба многих людей, в том числе и цесаревича Константина.

— Говори смело. Я давно недоволен Дибичем, хотя он талантливый полководец. Я знаю — ты его всегда поддерживал. Говори как есть.

— В конце сражения барон сидел у штабной палатки на барабане и принимал донесения. Отдавал приказания — ординарцы и адъютанты летели во все концы. Становилось ясно, что поляки при последнем издыхании. Радзивилл бежал одним из первых. К Дибичу подскакал цесаревич Константин и крикнул: «Фельдмаршал! Поздравляю с победой!» Дибич сделал вид, будто не замечает и не слышит. Он затаил обиду на цесаревича из-за вялых действий его отряда.

— Это понятно и похоже на правду. Он слишком любит жену, чтобы убивать ее соплеменников. Она даже с Лелевелем общалась и подала ему руку. Поверила, что он в ночь мятежа находился при умирающем отце. А сколько было грабежей и убийств! Нет, не будет им oubli total. Пусть не надеются на clémens du roi[71]!

— Государь, каждая война завершается миром. Так делается история.

— Я не желаю слышать о мире. Это был бы несчастливый мир.

— Цесаревич потребовал от Дибича прекращения атаки. Он крикнул опять: «Фельдмаршал! Поляков режут, как баранов! Фельдмаршал! Милосердия!» Дибич не реагировал на призывы. Тогда цесаревич напомнил, что он старший брат императора. И Дибич вскочил, приложил руку к шляпе со словами: «Что угодно приказать вашему высочеству?» Возможно, что он подумал, нет ли у цесаревича от вас каких-то специальных полномочий или договоренностей?

— Начальствовал над войсками Дибич, и он ответствен за все происходящее на поле брани.

— Он и скомандовал: «Отбой на всех пунктах!» Позднее объяснил штабу, что им руководило не милосердие, а военные соображения и наличие сильной артиллерии у поляков, что не соответствовало действительности.

Ночью Бенкендорф долго думал о разговоре с государем, о донесениях из Польши и том, как личные судьбы переплетаются с историей страны. Вид города, где цесаревич жил в течение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился счастливый брак, где укрепились привычки — вид этого города в минуту грозящего бедствия наверняка тронул сердце цесаревича и внушил мысль о спасении Варшавы. А как же отечество? Что станется с Россией и армией? Какие жертвы она теперь должна будет принести, чтобы подавить возмущение варшавских юношей? И как бы он поступил на месте цесаревича?

Слава Богу, перед ним не стояло подобной дилеммы — он женился на русской. Покойный император Александр много потерял в глазах собственных подданных, оказывая благодеяния княгине Четвертинской льготами Польше, хотя княгиня никогда не обращалась ни с какими просьбами. Мишель Воронцов после свадьбы с Елизаветой Ксаверьевной дал слово не подпускать ни одного поляка к управлению Новороссией. И не подпустил!

Несговорчивый

Вообще мнение салонов Петербурга и Москвы не расходилось с устремлениями армии и желаниями толпы. Редкие голоса критиковали правительство. Главный русский европеец Тургенев, сидя в Париже, призывал соотечественников одуматься и не налагать рук на братский славянский народ. Его брат Александр Тургенев и князь Петр Вяземский чуть ли не в драку вступали с Пушкиным и Жуковским, которые жаждали разрешения старинного спора взятием Варшавы. Все взоры устремлялись к польской столице. После ошибки, допущенной Дибичем, император послал вызов в Тифлис генерал-адъютанту графу Паскевичу-Эриванскому. Между тем Дибич не собирался сдаваться и уступать кому-либо пост, хотя терпел неудачу. Генералы Ян Скржинецкий и Прондзинский одержали верх в нескольких стычках. Скржинецкий — единственный из польских военачальников разумно действовал при Грохове, прикрывая бегство рассеянной армии.

Восстание вскоре перекинулось в Литву. Местное дворянство и предводитель граф Цезарь Пляттер, долго не раздумывая и не заботясь о последствиях, поднялись против России. Инсургенты попытались вторгнуться в Подолию, Волынь и Украину. В Киеве зашевелились приверженцы другого бывшего предводителя дворянства, графа Олизара, замешанного в событиях 1825 года.

— Что поделывает наш друг Олизар? — спросил император после известия о сражении при Грохове. — Не считаешь ли, что его нужно удалить из Киева? В прошлом году он нас принимал ласково. Я не заметил ни тени озлобления. Видно, каземат в Петропавловке пришелся не по вкусу.

Графа Олизара арестовывали дважды. Второй раз, когда нашли потерянные им масонские бумаги. То были дипломы лож «Совершенная тайна» и «Увенчанная добродетель».

— Самый высокий по рангу чиновник из взятых по делу моих друзей четырнадцатого декабря. Шутка ли! Губернский маршал дворянства. Куда предполагаешь его деть?

— Только не в Москву, — ответил Бенкендорф. — Довольно там Мицкевич ораторствовал по салонам. Олизар русских ненавидит. Вообще, польские поэты и историки — главные виновники раскола. Отправим в Курск. Однако пусть живет вольно. Велю фон Фоку установить секретный надзор.

Вечером Бенкендорф распорядился дежурному офицеру полковнику Дубельту:

— Сгоняй Вельша в Киев за Олизаром. И в Курск до особого распоряжения немедля. Но не арестантом. Ведь он твой, кажется, приятель?

Дубельт рассмеялся:

— В Курске еще никто не писал польских стихов.

Вместе о Олизаром взяли еще нескольких поляков.

Дубельт давно с ним в приятелях, поскольку был близок к семейству Раевских, служа некогда адъютантом у генерала Николая Николаевича. Роман Марии Раевской с Олизаром протекал на глазах. Однако поляк получил отказ. Раевские не желали, чтобы Мария переходила в католичество. Серж Волконский оказался счастливым соперником.

— Ну-ка, Леонтий Васильевич, возьми «Алфавит». Что там Боровков про него нарыл? Насчет масонства главное. Сейчас в Варшаве масоны одержали верх.

Дубельт принес «Алфавит», который держали в III отделении под хитрым замком в специальном железном коробе, открыл на искомую букву и прочел:

— По изысканию Комиссии оказалось, что Олизар не знал о существовании тайных обществ в России и Польше… А Волконский называл его членом Польского общества! Да врет — знал! Намекал мне самому сколько раз. Не хотел государь с поляками да с поэтами ссориться. Вот далее Боровков пишет к месту: «После того в числе бумаг Олизара, найденных на дороге к Киеву…» Хорош заговорщик! Еще бы штаны и кошелек потерял! «…оказались два диплома какого-то тайного общества Алкивиада, без означения времени и места написания оных. В одном Тайное Судилище объявляет, что Олизар…» Не есть ли это Тайное Судилище собранием тех, кто дает приказы о фемеморде? Может, и Курска ему мало?

— Не твое дело, Леонтий Васильевич. Читай дальше! Тебе бы волю — загнал бы в Сибирь меня с фон Фоком. Кстати, где он?

— Поехал к Лерху. На здоровье жалуется. Так… Вот отсюда! «…принят под именем Вашингтона и с достоинством меченосца…» Эк, куда метнул! В Америку! «…в другом поручает ему комиссию для учреждения Египетских гор, то есть на Волыни, Подолии и проч., и дает право назначать старейшин гор и принимать членов. По исследованию о сем в Варшавском комитете открылось, что означенное общество никогда не существовало, а вымышлено графом Малаховским нарочно для Олизара, желавшего узнать все тайны высшего масонства». Врут! Врут! Врут! Не существовало! Все отлично существовало! Я этого Малаховского знаю как облупленного. Самый заядлый из них. Его тоже надобно бы взять и отправить. И не в Курск! А в Нерчинск! Волынь и Подолию надо почистить. Не ровен час, туда полячишки вломятся. То-то сливянки сладенькой на радостях выпьют.

— Делай, что тебе говорят, Леонтий! Посылай за Олизаром и не перечь государю. И не будь таким несговорчивым. Это вредно.

Бациллы — оружие революции

Генералы Скржинецкий и Прондзинский теснили Дибича, пытаясь отогнать подалее от Варшавы. Император, раздраженный неудачами, потребовал от Дибича перейти Нижнюю Вислу поближе к прусской границе, а фельдмаршал хотел форсировать реку в верхнем течении. Император решил отозвать Дибича и назначить вместо него Паскевича. Паскевич никогда не подводил и не страдал сентиментальностью.

— Тот, кто знает историю, — сказал Паскевич императору при свидании на юге более года назад, — всегда привержен к строгим мерам воздействия. Я строг, ваше величество, но стараюсь быть справедливым. Вы милостивы — на то вы и государь! Однако без строгости нет милосердия.

Паскевич изъяснялся по-русски, что импонировало императору. Паскевич виделся покорителем Польши.

— Что добыто мечом, то нельзя отдавать на расхищение болтунам и людям карьеры, — часто повторял освободитель Армении.

Это был камешек в огород генерала Ермолова, который на всех углах кричал, что его не принудят служить с Паскевичем.

— Не хочешь — не служи, — бросил в раздражении император. — Без тебя обойдемся! В России незаменимых нет. Отечество других призовет под знамена.

Между тем Дибич спохватился и нанес сокрушительное поражение Скржинецкому, который начал наступательное движение против русского гвардейского корпуса, дислоцированного между Наревом и Бугом. Битва состоялась при Остроленке. Однако Дибич успеха не развил и позволил Скржинецкому отступить к Варшаве. Сам расположился между Пултуском, Голымином и Масковым, готовясь форсировать Вислу. И тут его свалила Колера Морбус. В конце мая, покаявшись, он отдал Богу душу.

Бенкендорф сказал императору:

— Теперь поздно сетовать, но Дибичу мы обязаны продолжением кровопролитной войны. Ошибка его неизвинительна. Я полагаю, что он потерял всю энергию в тщетных поисках ее поправления. И имел, государь, преувеличенное доверие к собственным дарованиям. Орлов, присутствуя при кончине, слышал раскаяние в допущенных промахах. Граф Паскевич будет на месте. В армии он известен твердостью. В смерти Дибича повинна не только Колера Морбус, но и укоризны, которые обрушились со всех сторон, а также революция. Впрочем, бациллы убивают не хуже пуль.

По получении известия о смерти Дибича император издал указ о назначении Паскевича главнокомандующим, и через несколько дней граф сел на корабль и отправился в Мемель — путь по суше закрыла восставшая Литва. Через две недели на императора свалилось новое несчастье. Цесаревич Константин в течение двух суток погиб от ненасытной Колеры Морбус. Первым получил известие из Витебска от Сахтынского фон Фок. В Аничковом, Петергофе и Зимнем воцарился траур. Император долго не мог прийти в себя.

— Судьба нас не щадит, Александр Христофорович! — пожаловался он. — Сколько ужасных смертей! Какая несправедливость!

Цесаревич расставался с жизнью мучительно. Бенкендорф попытался утешить императора:

— Если точно, что цесаревич удержал Дибича от преследования мятежников, то он понес жестокое наказание в горестях и унижении, не перестававших его преследовать и низведших в гроб, вдали от сбереженной им Варшавы. Оценят ли это когда-нибудь поляки?!

— Боюсь, что нет, — ответил император. — Прошу тебя, Александр Христофорович, возьми людей, сколько надо, добавь своих, преданных тебе лично, и езжай в Витебск за телом брата. Не откажи в такой любезности.

— Я готов, государь, — ответил Бенкендорф. — Надо воздать почести тому, кого так унизила Польша. А ведь он любил Варшаву и заботился о ней. Мне передали исполненные горечью слова цесаревича: «Les polonais n’ont pas voulu de moi — je ne veux pas les connaitre»[72]. Сколько в них благородства и величия.

И с этим Бенкендорф покинул домик в Петергофе, собираясь немедленно возвратиться а Петербург и оттуда ехать в Витебск за телом и княгиней Лович. Еще в кабинете императора он почувствовал головокружение и боли в животе. У себя в комнате Бенкендорф ощутил первые признаки проклятой Колеры Морбус — сильную тошноту и высокую температуру. Теперь болезнь догнала и его. Вдобавок возникла страшная угроза для семьи императора. Арендт и Ерохин приняли срочные меры. Окурили комнаты, напоили всех лекарствами и отваром целебных трав. Император, общавшийся с Бенкендорфом, долго сидел в горячей ванне, куда Арендт добавил снадобья, приготовленные специально в дворцовой аптеке. Ночью император, несмотря на запрет врачей, пришел к Бенкендорфу и провел у постели довольно много времени, стараясь отвлечь его от неприятных ощущений.

— Впервые, государь, я не сумел выполнить вашего повеления, и это усугубляет мою болезнь, — сказал Бенкендорф.

— Не беспокойся, Александр Христофорович, я послал генерала Куруту. Он хорошо знал брата, и я полагаю, что княгиня Лович одобрит мой выбор. Курута уже выехал в Петербург. Но вот что ужасно! Не удается справиться с волнениями на окраинах столицы. Народ сильно предубежден против иностранцев. Есть сведения, что убили двух врачей. На Невском бросили камень в окно аптеки.

Император в течение трех недель навещал Бенкендорфа, оставался наедине иногда больше часа. Теперь он давал отчет начальнику III отделения.

Через несколько дней после того, как Бенкендорф заболел, вспыхнули беспорядки на Сенной площади. Народ разгромил временную больницу. Разбил окна и мебель. Умертвил зверски с полдесятка врачей. Измолотил прислугу. Выкинул больных на улицу. Поджег дровяные сараи. Бесчинства продолжались целый день.

— Ты с трудом можешь вообразить, что там происходило, — рассказал он Бенкендорфу той же ночью. — К сожалению, обер-полицеймейстер не сумел обеспечить порядок. Полиция разбежалась. Мне донесли, что многие просто переоделись. Нет ли тут чьей-либо руки? Впервые мундир стал мишенью для возмутителей. Все это приняло угрожающие размеры.

Бенкендорф послал за Дубельтом. Дубельт прискакал в Петергоф ранним утром.

— Беда, Александр Христофорович, ничего нельзя поделать. Жандармерия и полиция не в силах восстановить порядок. Здесь военная сила нужна. А то и картечь. Озлобление страшное. Заседали вчера у генерал-губернатора Эссена. Его едва с лошади не стащили. Еле гренадеры штыками оборонили Петра Кирилловича. Васильчиков Сенатскую помянул. Взял эскадрон конной гвардии и батальон Семеновского полка. Разогнал безумцев барабанным боем и угрозой стрелять.

Сенная площадь отчего-то стала центром событий. Наконец император решился и отправился туда. Запах дыма и гари заволакивал пространство. Дубельт послал на площадь переодетых агентов, которые исподтишка усовещивали народ. Ему доложили, как император, приподнявшись на стременах, крикнул:

— Я никого не страшусь… Вот я перед вами…

Однако толпа не переставала яриться, проклиная иностранцев и врачей.

— До кого вы добираетесь? — крикнул император. — Кого вы хотите? Меня ли? На колени, несчастные!

Громовой голос повелителя, подкрепленный ощетинившейся штыками и шеренгой гренадер, заставил обезумевших от ужаса людей упасть на колени.

— Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков. Не они ли вас подучают? Ловите их и представляйте подозрительных начальству, но сами не творите самоуправства и насилий!

Непростительное заблуждение поэта

Бенкендорф никак не мог оправиться, да и окружающая обстановка не способствовала быстрому выздоровлению. Лето выдалось сухое, жаркое. Вокруг столицы удушливо тлели леса. Даже земля под иссушенной пожелтевшей травой трескалась. Пыль на дорогах стояла столбом, затрудняя передвижение. А Колера Морбус не утихала. Она бушевала и вдали и вблизи Петербурга. Требования врачей носить с собой скляночку с раствором хлориновой извести или крепкого уксуса и протирать руки, кожу возле губ и виски вызывали ярость. Тот, кто носил хлориновую известь в полотняной сумочке, рисковал, что ему затолкают ее в глотку. Дезинфицирующие жидкости заставляли пить каждого, у кого они отыскивались. Кто избежал холеры, иногда становился жертвой собственной предусмотрительности.

Бенкендорф понимал, что скоро волнения вспыхнут в военных поселениях. Он нередко указывал государю, что время военных поселений давно миновало. В одно из посещений императора напомнил, что стоило бы в ближайших местах к столице принять меры предосторожности. И как в воду глядел. В Старой Руссе убили городничего, разграбили питейные дома, захватили и подожгли полицейские участки. Возбужденные слухами крестьяне поддержали солдат. Но как ни странно, резервные полки, воевавшие в Польше, не уклонялись от приказов, хотя и не проявляли привычной покорности. Зверства и кровопролития было много. С офицеров срывали погоны и убивали чем придется. Подобная доля ждала врачей..

— Отрава! — кричали люди, обнаружив где-либо медицинские снадобья. — Бей отравителей! Не жалей!

— Причина не только в невежестве, — говорил Дубельт. — Поселяне изнурены муштрой и трудятся против воли. Сие изобретение Аракчеева надобно и давно пора трансформировать!

Он обожал замысловатые словечки. Когда император поехал в Старую Руссу унять бунтующих, Бенкендорф начал подниматься с постели. Наконец император справился с обстановкой, не отступив, впрочем, ни на шаг от того, что он считал законным. Виновные батальоны раскассировал — кого под суд, кого в дальние гарнизоны. На сей раз никого из обывателей не простил.

— Был бы ты на ногах — послал бы тебя. Орлов более склонен к дипломатии. И вообще, в коляске с ним одна мука. Он в дороге как заснет, так навалится на меня — хоть из коляски выходи. Я ему жалуюсь на него же, а он: что же делать? Во сне равенство: море по колено! Я ему, видишь, во сне не государь. Ах, как мне тебя не хватает, Александр Христофорович! — пожаловался император.

Единственное радостное событие — у императрицы Александры Федоровны родился сын, которого нарекли Николаем. Из Витебска генерал Курута привез гроб с телом цесаревича и княгиню Лович, которая совершенно потеряла самообладание. В дождливый день от Московской заставы шли пешком за колесницей до Петропавловского собора. На половине пути Бенкендорф пересел в карету. Но это еще не все, что ему было суждено пережить в августе. В конце месяца неожиданно умер фон Фок. Держался, держался и как-то сразу сошел на нет. Бенкендорф потерял человека, в котором совершенно не сомневался и мог довериться ему полностью. Фон Фок держал все нити в руках. В первый момент Бенкендорф растерялся. Кто будет заниматься повседневными делами? Сам он чаще при императоре, который ездит почти столько же, сколько его предшественник. Правда, сейчас есть Дубельт, но Дубельт человек военный и склонен пускать в ход силу, а сила в делах высшей наблюдательной полиции должна маячить поодаль. Высшая наблюдательная полиция есть искусство, ничем не напоминающее военное, хотя и соприкасающееся с ним. Высшая наблюдательная, сиречь тайная полиция есть и око, и ухо, но главным образом разум. Око да ухо без разума и анализа мало что способны совершить. Фон Фок выражался на сей счет колоритно:

— Наша служба — не будошник с алебардой, а профессор на кафедре, чиновник в министерстве, журналист в газете, врач в больнице, балерина в театре и даже придворный в великосветском салоне, потому что тайная полиция есть всепроникающий надзор. А будошник над чем способен надзирать? Над прачкой да почтальоном! Впрочем, и прачка, если ее обучить, более даст пользы, чем тот же самый будошник.

Пуще остальных скорбели о фон Фоке именно те, кто подвергался надзору, и даже те, кто томился в камерах и казематах Петропавловки и Шлиссельбурга. Ходили легенды о фонфоковских послаблениях — то садик разрешит в крепости завести, то свидание внеочередное даст, то сахар да чай пожертвует, то доносчика на съезжую отправит, то квартальным грозит за взятку отправить к палачу. Именно фон Фок сказал два с лишним года назад Бенкендорфу:

— Пора, Александр Христофорович, орудия пытки уничтожить. А заплечным мастерам — пенсион и из крепостей долой. Слыхано ли дело — тиски да испанский сапог до сих пор беречь!

И вот теперь он лежит совершенно бездыханный и не по́нятый до конца. Кого на его место?! Некого! Тут человек тонкого ума нужен и честнейшего характера. И не зверь! Если взять зверя — все равно что фитиль в бочку с порохом вставить и сесть на нее с трубочкой.

В те дни Пушкин сделал в дневнике запись о смерти фон Фока, назвав его человеком «добрым, честным и твердым». «Смерть его есть бедствие общественное», — писал Пушкин.

«Государь сказал, — продолжает поэт: — Jai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer[73]. Вопрос: кто будет на его месте? важнее другого вопроса: что сделаем с Польшей?» Заблуждение поэта можно объяснить лишь тонкостью внешнего поведения фон Фока и искусством полицейского. Канул в небытие один из самых злых его ненавистников с 1820 года. Возможно, смерть фон Фока избавила Пушкина от ярого недоброжелателя и сотрудника III отделения, наблюдавшего за ним пристрастно. После исчезновения фон Фока с политической арены за Пушкиным уже никто никогда так пристально не следил.

Едва фон Фок свалился и Лерху стало ясно, что дело швах, Бенкендорфу начали предлагать разных кандидатов: генералов, камергеров, сенаторов, а иногда и абсолютно никому не ведомых соискателей без имени, отчества и даже отечества — какого-то фон Циммермана, например. Ходатай толком не знал фамилии, но зато с жаром утверждал, что он пречестнейший малый и весьма поднаторевший в делах сыска человек. Бенкендорф на всякий случай выслал фон Циммермана из Петербурга вон.

Между тем в Польше готовился штурм Варшавы. Выбор Паскевича оказался удачным. Внутри восставших обнаружились разногласия. Литва от смуты отпала. Из трех генералов на родину вернулся лишь Дембинский. Генерал Скржинецкий избегал открытого боя с Паскевичем, и его обвинили в измене. Князь Адам Чарторыжский бежал из города. Генерал Рожнецкий доносил из театра военных действий: в Варшаве анархия! Верх взяли, как всегда, крайние силы. Правительство возглавил непреклонный противник России генерал граф Ян Круковицкий. Командование перешло к генералу Малаховскому. Начались переговоры. Однако нынешняя польская верхушка не желала внять голосу рассудка. Бонавентура Немоевский заявил: переговоры только на основе Манифеста польского народа. Ну как с восставшими переговариваться, если русский император уже не король польский?!

Два дня Паскевич штурмовал Варшаву, и 4 сентября император, выехавший встречать курьера князя Суворова на Пулковскую дорогу, получил депешу: «Варшава у ног вашего императорского величества!» Внук первого покорителя Варшавы привез сие поразительное известие. Возжженная изменой война прекратилась. Она стоила России шестидесяти тысяч жизней. А Польше? Никто того точно не исчислил. В Царском Селе давно так не ликовали.

— Едем в Первопрестольную, — сказал император, обнимая Бенкендорфа. — Наконец-то высплюсь в коляске спокойно. Бедный Дибич! Бедный Константин! Скоро мы расстанемся с этим несчастливым годом. Что нам сулит новый?!

Вечером Бенкендорф решил взять в управляющие приглянувшегося ему сенатского чиновника Александра Николаевича Мордвинова.

Начало заката

Лето 1837 года в Прибалтике было сухим и мягким. Оно раскрывало, казалось, редкие преимущества янтарного края и утаивало недостатки. Море в заливах лежало особенно спокойно, а сосны подступали особенно величаво, и распространяемый аромат кружил и пьянил голову. Неделю назад Бенкендорф получил с фельдъегерем депешу, что в начале июня в Фалль приедет граф Воронцов, чтобы проведать его после тяжелой болезни, случившейся в начале весны. Болезнь сразила Бенкендорфа в самое неподходящее время, когда общество было взволновано недавней дуэлью и смертью Пушкина, а III отделение — Дубельт, Сахтынский и остальные искали автора пасквиля, присланного поэту на дом 4 ноября прошлого года. На сей счет существовали разные предположения, однако чаще иных мелькала фамилия некоего Тибо — учителя французского языка. Вот в какой момент Бенкендорф почувствовал сильное недомогание. Однако он лег не сразу. И только когда он едва не потерял сознание 2 марта в присутствии императора на заседании Комитета министров, вмешались придворные эскулапы во главе с Арендтом — лекарем внимательным и искусным.

Бенкендорфа привезли на Малую Морскую. Дома — никого, ни Елизаветы Андреевны, ни дочерей. Арендт послал за графом Орловым и зятем Бенкендорфа князем Белосельским. Немедля собрали консилиум — Ерохина, Лерха и еще троих врачей. И начали больного пичкать лекарствами — испанские мухи, горчичники, пиявки и горькие микстуры, от которых воротило душу.

К уютному особняку на Малой Морской началось, паломничество. С утра до ночи подъезжали кареты и всадники, чтобы из первых рук узнать, как себя чувствует Бенкендорф. Толпа петербуржцев затопила улицу. Здесь можно было найти представителей любых слоев общества. Лакеев и гувернанток, прачек и дровосеков, стряпчих и учителей, чиновников низкого и высокого рангов, придворных и иностранцев. Дубельту пришлось прислать с десяток молодцов-жандармов, которые поддерживали порядок. Каждый день, а то и дважды в день любопытствующую и сочувствующую толпу рассекала карета императора. Никогда и ни о ком он не заботился с такой нежностью. В тяжелые минуты сам подносил лекарства и питье, отирал влагу со лба платком и небрезгливо оказывал иные услуги.

— Друг мой, — шептал император сквозь слезы, — не покидай меня!

Петербург не сталкивался ни с чем подобным. Если бы можно было оценить верность чем-то материальным, то бенкендорфовская была вполне оценена в период болезни. Прусский, австрийский и шведский монархи регулярно справлялись о состоянии Бенкендорфа. В православных, католических и лютеранских церквах молились за здоровье любимца императора. Даже в синагогах правоверные евреи убеждали своего Бога помочь страждущему, хотя при императоре Николае им жилось гораздо хуже, чем при их предшественнике в александровскую пору.

Когда Бенкендорфу позволили впервые сесть в постели, он сказал:

— Ваше величество, вы мне вернули жизнь.

— Друг мой, — ответил император, — это ты мне вернул жизнь. Без тебя она стала бы несносной.

Бенкендорф попытался заговорить о делах.

— Ни слова, дорогой мой, ни слова! Я не желаю ничего слышать. Как только доктора позволят тебе путешествовать, отправляйся на воды за границу или в свой обожаемый Фалль и хорошенько отдохни. Ты нужен мне и России. Взгляни из окна. Народ ни днем ни ночью не покидает улицы. Я разрешил, когда холодно, разводить костры. Чиновники из III отделения, офицеры корпуса жандармов и мои лекари дежурят подле тебя круглосуточно. Ни дочери, ни Елизавета Андреевна ни в чем не нуждаются. Ради Бога, не беспокойся. Ты обязан, хотя бы ради нас, окрепнуть и встать на ноги.

Бенкендорф впервые видел императора таким взволнованным.

— Орлов тебя заменит. Он, правда, слишком монументален для моей коляски.

Император не покидал Бенкендорфа до самой поездки в Фалль. Двенадцатого мая он сел на казенный пароход «Геркулес» и отправился в Ревель. Несметные толпы собрались на набережной. Император и императрица проводили Бенкендорфа до Кронштадта. Когда «Геркулес» под звуки оркестра вошел в Ревельский порт, присланный фельдъегерский офицер Вельш доложил, что Екатеринтальский дворец ожидает гостя. Бенкендорфа поразила предупредительность императора. В Фалле Бенкендорф регулярно получал подробнейшие письма из Петербурга. Почтовая связь была налажена отлично, и не только через фельдъегерей. Послания от императора доставлялись и оказией. Несколько дней назад из Ревеля приехал любимый адъютант Бенкендорфа инженер и композитор Алексей Львов со свежими новостями. Львов почти десять лет при нем. Бенкендорф не ошибся, когда пригласил его в адъютанты, хотя Львов до этого служил у Аракчеева. Львов сделал для Фалля много хорошего. А сейчас он хотел обследовать мост, собранный на чугунном заводе и установленный в Фалле 30 августа 1833 года, в день именин Бенкендорфа, о чем свидетельствовала специальная медная доска, установленная посередине. Мост получил прозвание Львовского и вызывал всеобщий восторг. Когда император увидел его впервые, то замер перед этим чудом инженерного искусства и воскликнул:

— Да это Львов перекинул свой смычок! — Что было удивительно, потому что император никогда не был склонен к употреблению поэтических образов.

Мост считался едва ли не лучшим сооружением Фалля. Местоположение и стремительность реки требовали оригинального решения, и Львов предложил создать мост на цепях. Однако Бенкендорф не хотел, чтобы на берегах сделали какие-либо возвышенности, необходимые для цепей. Они испортят прелестный пейзаж и закроют вид из окон замка. Теперь на крутых берегах — тонкая ленточка. Елизавета Андреевна и дочери долгое время боялись перейти через мост — таким он казался хрупким.

Львов привез известие о скором приезде Воронцова, который уже прикатил в Петербург и целые дни проводил в гостях у императора в Петергофе и на маневрах. Вместе с Воронцовым Бенкендорф ожидал и второго своего адъютанта, уланского полковника Владимира Владиславлева, удачливого литератора, издателя и коммерсанта. Дубельт послал его с докладом о делах литературных. Владиславлев находился в центре общественной жизни, дружил с самыми разными представителями пишущей братии. Издаваемый им альманах «Утренняя заря» отличался высокой культурой, первоклассные гравюры для него изготовлялись в Лондоне. Использовались для оформления и картины русских художников. В приложении он печатал портреты петербургских и московских красавиц, которые были к нему весьма расположены и с удовольствием посещали званые вечера, торжественные обеды и интимные ужины, которые устраивала его супруга, любезная дама из старинного рода Калагеорги. Владиславлев обладал коммерческими способностями и ловко распространял «Утреннюю зарю» и другие альманахи, используя свои широкие связи. Недоброжелатели и завистники Владиславлева распускали о нем всяческие слухи. Так, Ксенофонт Полевой, встретив однажды Булгарина на Невском и собрав возле себя кружок знакомых, желающих узнать последние сплетни, заявил нижеследующее, моментально переданное Дубельту доброхотом, которых всегда было полно на проспекте:

— Чудесную спекуляцию сделал Владиславлев «Утренней зарею»: пожертвовавши на детскую больницу двадцать пять тысяч, он заставил доброго графа Александра Христофоровича рассылать и сбывать экземпляры через губернаторов и городских голов и продал их десять тысяч. Вычтите, господа, расходы, хоть двадцать пять тысяч, пожертвование двадцать пять тысяч и чистого барыша до ста тысяч рублей! Но если положить и половину, то мастерская штука!

Однако Владиславлев не глуп и ловок, умеет быть приятным, а в Фалле он просто душа общества.

Наконец, Бенкендорф в подзорную трубу увидел карету Воронцова, которая быстро приближалась к воротом замка, созданным по рисунку Штанкеншнейдера в готическом стиле. Бенкендорфу внешний вид замка очень нравился. Он полностью отвечал его вкусу. Зубчатые башни видны с разных сторон. Разноцветные стекла вставлены в готические рамы. Изящная чугунная лестница и две скамьи украшают вход. Фасад выкрашен розовой краской с серыми полосами по краям. Щиты с гербами, заключающие в себе три розы и знаменитый девиз «Perseverance»[74], довершают внушительный замысел Штанкеншнейдера. Напротив замка с шумом пенится полноводная река, бросаясь вниз с искусно сделанных ступеней, бьется о камни и, извиваясь, уносится к морю. Замок со всех сторон украшают пышные клумбы георгинов, роз и резеды. Западный фасад похож готическими рамами, лестницей и расположением цветов на одну из сторон Александрийского дворца в Петергофе.

Бенкендорф поспешил встречать друга. Они обнялись, и тут же Воронцов попал в объятия дам — Елизаветы Андреевны и дочерей.

— И ни слова о делах! — воскликнула Елизавета Андреевна. — Отдых, отдых с дороги!

Она отвела Воронцова в предназначенный для гостей покой.

Граф

В начале ноября 1832 года за отличные заслуги государю и отечеству Бенкендорф был возведен в графское Российской империи достоинство.

Государь, предупреждая о скором подписании официального акта, заметил, улыбаясь:

— Ты всегда получаешь давно заслуженное с опозданием. Ничего не поделаешь — традиция!

Странно для присутствующих прозвучавшей репликой государь давал понять, что не забыл отношение покойного брата к Бенкендорфу. Бенкендорф ничего не ответил и поклонился.

Сотрудники Мордвинова и офицеры корпуса жандармов устроили праздник, затянувшийся далеко за полночь. Душа III отделения — заведующий делами императорской главной квартиры и старший адъютант шефа полковник Леонтьев сочинил торжественную оду, продирижировав маленьким оркестриком в составе скрипки, флейты, кларнета и трубы.

Однако графское достоинство и обращение «ваше сиятельство» почти ничего не изменило в течении жизни. Распорядок редко нарушался. Утром он принимал отчет от секретаря Ордынского, позднее сводку о происшедшем в Петербурге докладывал Миллер, молодой человек с лицейским образованием и без неприятных Бенкендорфу карьерных устремлений.

В первую очередь Бенкендорф интересовался тем, что касалось императора. Посещал ли государь театр или предпочел маскарад? Когда уехал? Интриговали ли его маски? Кто еще веселился у Энгельгардта из членов царской фамилии? Затем Бенкендорф выслушивал городские новости и распространившиеся в обществе слухи. Иногда казалось, что Петербург живет какой-то нелепой и не понятной никому жизнью. Но без знания этих мелких и незначительных подробностей он не мог ехать во дворец. Чего только не доводилось услышать!

— Поручик Плаксин в трактире на Васильевском острове, — говорил ироничный Ордынский, — вольно отзывался об императрице и хвастал перед собравшимися в кружок приятелями, что она на него посмотрела огненным взором;

— Огненным взором? — поражался Бенкендорф. — Кто это Плаксин? Не сын ли барона Плаксина?

— Племянник. Гуляка, каких мало.

— Ну что еще? Чем порадуешь?

— В книжном магазине Белизара собрались болтуны по случаю выхода альманаха «Утренняя заря». Из приметных наличествовал Булгарин, затем Греч Николай Иванович, Кукольник и приехавший из Москвы Погодин. Остальные не стоят внимания. Всякие переписчики да корректоры. Булгарин сетовал на положение литераторов, преданных правительству. Дескать, преданным никаких льгот. Греч поддерживал и громко возмущался Александром Николаевичем Мордвиновым, который только на вид обходителен, а по действиям хуже фон Фока. Намекает на гауптвахту, если что не так. И тоже напирал на льготы. Кукольник отчего-то озлился и воскликнул: «Шиш вам, а не льготы!» — и вышел, хлопнув дверью.

— Неужто показал шиш? А я считал его человеком культурным. Но есть ли что-либо существенное?

— Есть, ваше сиятельство. И прямо касаемо ведомства. Ваш адъютант полковник Львов пожелал купить дом на Караванной улице.

— Очень хорошо. Желаю удачи в сем предприятии. Но мы-то каким боком задеты?

— Самым невероятным. Надворный советник Филимонов, который является оценщиком в Министерстве финансов, вымогал у Львова взятку…

— И велика ли сумма?

— Пятьсот рублей.

— Ассигнациями?

— Да нет, ваше сиятельство, серебром.

Бенкендорф присвистнул:

— Аппетит у чиновника хорош. И что же?

— Александр Николаевич распорядился выслать в Вятку без всякого. Но не получилось.

— Как так?

— Да так! Ворота закрыты на железный замок. В дом не пускают.

— Пошли жандармов.

— Посылали. Не пускают. А подписи Львову не дает. И сделка состояться не может.

— Хорошо. Я посоветуюсь с Канкриным.

— Канкрин ничего не совершит. В министерстве его не боятся. Там порядки устанавливают люди невидные.

Бенкендорф взорвался:

— С взяточничеством надо кончать. А уличенного покарать.

— Уличить сложно. Все знают, что Филимонов взяточник и вор, но делится с чиновниками и обложил себя покровителями — вот и стал неприступен. Мордвинов пригласил для беседы столоначальника Сиволобова и пожаловался, а тот оказался заикой или притворой: н-н-н-е-е ул-л-лич-е-ен! Мордвинов разговор прекратил, ибо времени на обмен фразами много уходит и толку, очевидно, никакого не будет.

— Что ж мне — к государю обращаться?

— Придется и к государю. Иначе как? Иначе либералисты в газетах нащелкают, что господин Филимонов стал жертвой облыжного доноса. Газетиру рюмку поставь — чего угодно наклепает.

— Ордынский, ты меня утомил. Делайте что хотите. Перед государем я буду ходатайствовать о высылке. Не понимаю, за что наше Третье отделение не любят? И не очень-то боятся?

— Утверждают, что мы вмешиваемся в личную жизнь обывателей, а к сему он относится с повышенной чувствительностью.

— Кто он?

— Обыватель.

— Ну хорошо, а что-либо политическое? Бороться с взяточниками мы, кажется, не в состоянии, однако с революционистами, коммюнистами и карбонариями можем? Они послабее взяточников и воров. И числом их поменее.

— Несомненно. Пушкин получил несколько писем с посыльным из Сибири. Кажется, от Кюхельбекера одно. Прочие не выяснено от кого.

— И весь карбонаризм? Вы мне наскучили с Пушкиным. Каждый раз что-то случается. Папка с его бумагами все тяжелеет, а исправления что-то нет. То подавай ему библиотеку Вольтера из Эрмитажа, то с жалованьем неустройство. Я каждый раз накладываю резолюцию, что и как отвечать, а вы опять с Пушкиным! Государь позволяет ехать и в Оренбург, и в Казань, и куда угодно в пределах империи. А я сыт по горло! Что еще?

— Не утаивать же мне от вас проделки сего господина? Давеча шествовал по Невскому, затем по набережной прогуливался. Навстречу студенты с криком: наш Пушкин! «Ну ваш, ваш! — отвечает. — Что с того?» — «Извольте прочесть стихи!» — требуют. «Как, здесь?!» — «Именно здесь, именно сейчас, Александр Сергеевич!» — «Извольте-с. Я люблю молодежь!» И давай декламировать. Узким кружком столпились. Что-то насчет осени и убора. Ничего противуправительственного или вообще сомнительного. Наши люди послушали в задних рядах. Восторг неописуемый! Чуть ли не качать вздумали. А он им с едкостью: «Полноте, господа! И у меня и у вас могут быть неприятности». Это самое революционное, что было сказано.

— Можно оставить без внимания. На то он и поэт. Все?!

— Нет, не все! В письмах менее осторожен.

— Выдержку оставь на столе. Вечером ознакомлюсь. По лицу вижу, что собираешься продолжить.

— Собираюсь, ваше сиятельство. Весьма много болтает о Пугачеве. То с одним, то с другим. Пугачев дело не шуточное.

— Это мне известно. Ты в отпуску был, а Пушкин пугачевщину описывал. Припозднился ты малость. Пугачев сейчас никого не волнует.

— Однако говорит без осуждения. Вот в чем вопрос.

— И это мне известно. Что бы вы делали, если бы у вас Пушкина отняли?! О чем бы бумажки писали и за кем бы подглядывали?!

— Отнимут — другой найдется! А что до бумажек и прочего, то ваше сиятельство должно учитывать масштаб-с этого экземпляра человеческой породы. Масштаб-с не ординарный. Величина не в физический рост пошла. Очень суетлив, гибок, неутомим и силен.

Последние слова Ордынского приятно было слышать. Бенкендорф тоже не отличался могучим ростом.

— Больше о Пушкине я ничего не желаю знать. Прощай.

И Бенкендорф отправился в туалетную рядом с маленьким кабинетиком переодеваться. Он сбросил халат, сделал несколько гимнастических упражнений, взял бритву, направил на первоклассном, английской кожи ремне и занялся взбиванием мыльной пены в фарфоровом тазике. Брился с удовольствием, поцокивая языком и не спеша. Потом кликнул Готфрида, послал за горячей водой, а после компресса обтерся холодной. Не пожалел одеколону и тщательно причесался. Волосы редели быстро, и это доставляло беспокойство. Мадемуазель Клотильда, которая строила вчера глазки после спектакля за ужином у актера Сосницкого, пела романс, в котором упоминался пышно-кудрый красавец гусар. Было очень неприятно. Притом Клотильда часто смотрела на голову Бенкендорфа.

В дверь постучались, и вошел Дубельт в сопровождении князя Урусова.

— Извините, — сказал Бенкендорф, — я в négligé. Je prens un bain d’air[75]. Так мне советуют врачи. Если желаете доложить что-либо о Пушкине или о взятках, то я пас! Я только что избавился от Ордынского, и меня ждет государь.

Дубельт усмехнулся: вечные отговорки! Минут через двадцать чтения или беседы теряет интерес и ищет предлог освободиться от присутствующих. Человек, конечно, добрый, отзывчивый и не скупой, но взялся все-таки не за свое дело. Ему в театральных креслах, а лучше в кулисах, с государем на балу или дипломатическом приеме, в Царском, в Аничкове или на охоте где-нибудь в Тюрингском лесу, а то и впереди казачьей лавы — гикнуть и айда на турка или француза! Пожалуй, для атаки староват. В делах полицейских слишком прекраснодушен и не смыслит много. Польскую смуту прошляпил, никого не желал слушать и государя с толку сбивал. Какой из него Фуше или Савари?! Да никакой! Полковник Кельчевский и капитан Алексеев объехали с инспекцией всю Сибирь, составили специальный свод о друзьях 14 декабря, а он дальше первой страницы не двинулся и с отговорками: меня ждет государь, меня ждет государь. Нет, конечно, он человек добрый и щедрый, но не на своем месте.

Le général Double

Многие офицеры корпуса жандармов и служащие III отделения, безусловно, понимали, что шеф не обладал склонностью к сыскной, или, как тогда выражались, наблюдательной полицейской деятельности. Кавалерийское прошлое и неглубоко запрятанная военная косточка, еле прикрытая сдержанностью, которая свойственна государственному чиновнику высокого ранга, подталкивали Бенкендорфа к решительным, а иногда и резким действиям. Мягкая вкрадчивость, дипломатичность, недоверчивость и хитрость, столь необходимые настоящему полицейскому, были чужды бенкендорфовской натуре. Он не умел вести долгой игры, постепенно приближаясь к жертве. Околпачить Бенкендорфа опытному провокатору было легче легкого. С графом Виттом его не сравнить.

После Сенатской режим будто бы усилился. Открылось дело братьев Критских, попали в поле зрения студенты и преподаватели гимназии высших наук в Нежине под Киевом, некто Осинин из Владимира подозревался в попытке создания тайного общества, а в Оренбурге молодые офицеры готовили какие-то злоумышленные действия. Июльская революция во Франции и польское восстание, очевидно, возбудили братьев, Раевских в Курске, намеревавшихся произвести coup d’État[76]. Офицер Ситников пытался организовать противуправительственный кружок в Казани, На заводе Лазаревых в Пермской губернии накрыли статского чиновника Понсова, собравшего вокруг себя недовольных.

Кое-кто из опытных помощников фон Фока, недовольных медлительностью производства дознания, ярился:

— Чего спим? Второй Сенатской дожидаемся? Вот тут-то бы и в раскрутку да в зажим! Чтоб неповадно! А то досидимся, доиграемся! Шефу приятно докладывать императору: все тихо и хорошо идет, а оно не так!

— Тихо-то тихо, но не хорошо, — вторили еще более опытные. — По газетам видать. Когда хорошо идет — от них другой запах!

Появление полковника Дубельта сперва восприняли настороженно. Мало ли рядом с Бенкендорфом возникало бывших военных? Однако вскоре мнение переменилось. Посидев недолго в дежурных офицерах, полковник переместился в штаб корпуса жандармов, где весьма быстро приобрел влияние и получил кличку le général Double, то есть лукавый, или двуличный генерал. Так его прозвали, когда он ходил еще в полковниках. Суховатый, с острым пронизывающим взглядом серых глаз, уклончивой манерой смотреть на собеседника, взрывчатый и неожиданно резкий, он ничем не напоминал рыхлого и тягучего фон Фока. Дубельт представлял идеальную смесь полицейского и военного, иными словами, полностью отвечал нуждам государства того времени.

— Я жандарм от рождения, — признавался он Бенкендорфу в минуты откровенности. — Мне нравится быть жандармом, нравится вызнавать истину и лицезреть человека как он есть — без одежд, какие сам на себя напяливает. Нигде личность не предстает в совершенно обнаженном облике, как у нас — в преддверии каземата. Поверьте, ваше сиятельство, я не намерен запихивать в каземат каждого, кто попадается в сети, но без угрозы в России нельзя. Наша публика обязана бояться начальства. Страх Божий — это дорожка к счастью. Если боишься, значит, не совершишь преступной ошибки и будешь счастлив. Вот и вся философия плюс юриспруденция!

Бенкендорф слушал Дубельта с изумлением. Как изменились люди! Куда подевались рассуждения о честном жандармстве?! Послушал бы Дубельта Серж Волконский или Пущин. Вот они, деятели новой волны! Вот куда завели нас друзья 14 декабря! Куда фон Фоку до Дубельта! Фон Фок в самом начале пути как-то высокопарно заметил Бенкендорфу, преданно заглядывая в глаза:

— Ваше превосходительство изволили мне поручить по высочайшей воле заняться вновь устроением круга действий по части наблюдательной полиции, к чему я приступаю со всем тщанием и в абсолютном сознании собственной ответственности перед Богом, вами и государем. Да благословит наше начинание Господь!

А Дубельт изъяснялся на непохожем диалекте. Собрал подчиненных и сказал:

— Я вам всем верю и вас всех люблю. Даром никого не обижу. Однако кто предаст или обманет, сживу со света. Понятно?

Подчиненные кивнули головами и разошлись. Никто не обманул и не предал Дубельта — то ли из страха, то ли совестливый народ подобрался.

Из кабинетов фон Фока, а позднее Мордвинова нередко раздавались крики. Да что крики! Фаддей Венедиктович Булгарин выбегал в слезах. Зато теперь из кабинета Дубельта не доносится ни звука. Посетители выходят хоть и не твердой походкой, но какие-то благостные и с умиротворенным скорбным взором. Умеет Леонтий Васильевич подход отыскать.

А делопроизводство сократилось. Насчет Пушкина и прочих бумажек чуть ли не вдвое или втрое уменьшилось.

— За Пушкиным надо наблюдать, — учил Дубельт Зеленцова-старшего, курировавшего пушкиниану, — а не листики про него писать. Он, чего надо, сам накропает. Ты же должен знать про него досконально и назубок! Вот так-то, братец! Его сиятельство разбудит ночью и спросит: где поэт? Ты обязан ответить. И не приблизительно, а точно.

Дубельт был против любого послабления друзьям 14 декабря.

— Напрасно государь дозволяет перевод на Кавказ, — сетовал он наедине с Бенкендорфом. — Напрасно! Еще пожалеем о собственной милости и недальновидности. Заразу сами сеем и распространяем. Я эту братию хорошо знаю. Сам к ним принадлежал. Меня едва ли не главным крикуном-либералистом обзывали. Прав Видок: коли хорошо воров обучиться открывать — надо самому хоть капельку быть вором.

— Не капельку, — рассмеялся Бенкендорф. — А в совершенстве владеть сим ремеслом.

— Ну, ремеслом либералиста и демагога я владею недурно-с. В штабе у Николая Николаевича прошел выучку.

Словом, Бенкендорф не волновался, когда покидал Петербург. Тыл обеспечивал Дубельт, избегавший, кстати, великосветского общества и нечасто появляющийся на публике. Театр, кулисы, скачки, катание с гор и кавалерийский манеж — вот и все развлечения. И один маленький грешок — картишки! В картишки любил переброситься и выиграть. Да кто же любит проигрывать? За карточным столом научился обходительности. И обходительность ту применял на службе.

Александр Николаевич Мордвинов представлял собой фасад III отделения. Он ни на кого не кричал до тех пор, пока не выводили из терпения. В карты не играл, за актрисками не ухаживал, трубку не курил и не пил горячительного. Но толку от него — ноль! По-настоящему к наблюдательной полиции, не только высшей, но и низшей, отношения по природным качествам иметь не мог.

Существовала у Дубельта черта, также весьма ценимая Бенкендорфом. После того как в сентябре 1831 года он утвердил Дубельта дежурным штаб-офицером и дал через несколько месяцев орден Святого Владимира третьей степени, пообещав через год Станислава второй степени и чин генерал-майора, поклявшийся в верности до гроба помощник, по годичном исправлении должности начальника штаба корпуса жандармов, занялся коммерческими и благотворительными затеями. Сперва Бенкендорф поручил войти в курс дел Демидовского дома призрения трудящихся и Детской больницы. В обоих учреждениях присутствовали вклады самого Бенкендорфа и его близких. Дубельт прекрасно справлялся с новыми обязанностями, сняв с шефа непосильный для того труд. Тратить Бенкендорф, как истый рыцарь, умел, приумножать — нет. Спекуляции вообще не давались. Фальшивый вексель от настоящей ценной бумаги отличить был не в состоянии. За любой товар платил вдвое, а то и втрое. Обдирали его поставщики как липку. Дубельт несколько поумерил их аппетиты. Постепенно полковник по прозвищу le général Double стал незаменим, каждый день присутствуя при туалете шефа и после слов: «Меня ждет государь!» умильно кивая головой и ответствуя с наискреннейшей интонацией: «С Богом, ваше сиятельство! Дай Бог удачи!» Во второй половине тридцатых годов, когда у императора наметилась к Бенкендорфу даже остуда, Дубельт особо начал обращать внимание на всяческие напутствия и пожелания.

И наконец Дубельт, в отличие от Мордвинова, понимал, что Россия волей-неволей участвует в каждой международной ситуации в Европе, что требует знания событий и фактов. Главным происшествием на тот переживаемый момент была Польша и все, что с ней связано. И Дубельт, профильтровавшись в туалетную, сразу взял быка за рога, показывая, что он и ночью не дремлет, а собирает, как пчелка мед, важную информацию.

— Ваше сиятельство, курьер явился из Брюсселя. Иоахим Лелевель действительно живет на постоялом дворе «Estaminet de Varsovie[77]». Несколько месяцев назад явился туда нищим с сумой на плечах. Из жалости патриоты поместили его в маленькой клетушке.

— И чем занят? — спросил Бенкендорф, проверяя, хорошо ли застегнут мундир, — после истории с Джиной у него закрепилась эта привычка. — На какие средства живет?

— На подаяния все тех же патриотов. После того как парижский префект его выслал, Лелевель отправился в Тур. Он увлекается нумизматикой. Местные любители, среди которых немало противников России, устроили в городскую библиотеку. Здесь пришла в голову мысль издать книгу о монетах, найденных в Тржебуни близ Полоцка. Мы не можем, естественно, позволить, чтобы подобная личность издавала книги и вела антирусскую пропаганду. Сейчас русское посольство добивается от правительства mandat d’expulsion[78]. Источник не подлежит сомнению. Сведения верные. Прислал ротмистр Стогов из Варшавы.

— Очень хорошо. Я доволен и от имени государя благодарю. Огорчает меня лишь противоречие с графом Виттом и его креатурой Каролиной Собанской. Государь считает ее шпионкой, проводящей польскую политику. Женщина она, конечно, красивая, ничего не скажешь. Но совершенно подлая и за деньги готова на любую пакость. Вообще семейство Ржевусских хоть и предано России, но скорее экономически, чем политически. Она писала о своей преданности России и возмущалась якобинцами. Врала про Витта всякое и превозносила собственные заслуги по агентурной работе в Варшаве и Дрездене. Ей там будто верили — полька! Светлейший князь Паскевич ставит Ржевусских в пример. Но если бы Сапеги, Потоцкие и Любомирские узнали, что о них пишет эта Собанская, то схватились бы за голову, и не исключено, что ее бы ожидала судьба истинной де ла Мотт. Кстати, Собанская дружила с графиней Гаше. Что за женщины! Как она сумела очаровать Пушкина и Мицкевича! Сих отменных знатоков дамских сердец. Братец мне неприятен. А сестра Эвелина Ганская, богачка, владеет обширными поместьями где-то в районе Бердичева. Превозносит государя и восклицает: «Без него куда мы бы зашли?» Нет у меня веры словам, произнесенным из-за экономической выгоды.

— Ваше сиятельство, на экономической выгоде мир держится. Куда от нее денешься? Вот князь Урусов подтвердит.

Урусов, дотоле молчавший, кивнул.

— Ты бы еще подтверждение взял у собственной жены, — засмеялся Бенкендорф. — Урусов известный богач. И не играет. А неиграющий князь прижимистей оборотистого купца.

Бенкендорф позвал Готфрида и велел закладывать лошадей.

— Приеду после обеда, Леонтий Васильевич. Ты будь на месте. А сейчас — извини: меня ждет государь! — И Бенкендорф, с облегчением вздохнув, покинул туалетную и, ускоряя шаг, вышел в вестибюль, ловко обогнул спешащего навстречу Ордынского: — Потом, дорогой мой, потом!

Спокойно себя почувствовал лишь в коляске.

— На Невский в Английский магазин и оттуда в Зимний, — распорядился он, думая, как повезло ему с Дубельтом, — есть на кого оставить учреждение.

Через несколько недель Бенкендорф с императором отправились в Австрию и Пруссию. Путешествие началось не очень удачно. Буря в первый день плавания вынудила возвратиться в Петербург. Более решили не рисковать и отправились в Вену сухим путем. За границей их ждало много приключений. Государь ехал почти инкогнито, пользуясь в отдельных случаях даже бумагами Бенкендорфа. Император Австрийский наградил Бенкендорфа высшим венгерским орденом Святого Стефана Большого креста, а прусский монарх орденом Черного Орла. Но самым главным было не это. Бенкендорф договорился с Меттернихом, что из России в Вену на стажировку и для изучения наиболее современных методов политического сыска приедут два жандармских офицера, один из которых потом останется при австрийской полиции для связи и выработки плана совместных действий.

Провокаторы

Мысль о том, что порядочные люди будут бояться тайную полицию и не пожелают с ней сотрудничать, а прохвосты и негодяи прекрасно уживутся, посетила Бенкендорфа давно — в парижские времена. Действительно, иметь сношения с III отделением мало охотников. Ну это половина беды. Самое страшное выдумочные дела, сфантазированные заговоры и ложные наветы. Наиболее яркий пример — Шервуд.

— Ваше превосходительство, — говорил он Бенкендорфу в присутствии Дубельта и Мордвинова, — тут штука очень тонкая. И способствует выявлению не только настроений, но и готовности к активным действиям, а это уже прямое дело правительства. Вообразите ситуацию — ничего нет, будто все покойно вокруг. Однако возникает человек, как deus machina[79], и предлагает двум-трем приятелям создать некое сообщество для улучшения жизни и борьбы с взяточничеством. Единое условие — соблюдать секрет и не обращаться к обер-полицеймейстеру. Предлагающий наш человек. И что оказывается? Сразу отыскиваются согласные, а между тем и статские и военные давали подписку. Вот и нарушение присяги! За сим — что следует? Да что угодно! Это метода-с освещения состояния нравов публики и ее отношения к властям. А для изобретения оного сообщества любые средства хороши. Для достоверности записочка из Сибири или какой личный разговор. Даже дамский привет сгодится!

— Это невозможно! — восклицал Бенкендорф. — И невероятно! Чтобы царский слуга, верный отечеству законопослушный подданный совращал других на преступление, а затем на них же и приносил донос? Да где подобное слыхано? Я десятки раз отмечал в резолюциях свое отношение к господам такого рода.

Дубельт и Мордвинов молчали и не поддерживали Шервуда, но по глазам Бенкендорф видел — не согласны! Или не полностью с ним согласны. Дубельт и Мордвинов знали, что обстоятельства требуют гибкости. А Шервуд прямо заявлял и устно и в прошении на имя государя, что Бенкендорф несведущ в нуждах тайной полиции, скупится в расходах и не поддерживает никаких многообещающих начинаний.

— Ты его, Леонтий Васильевич, предупреди, — сказал однажды Бенкендорф, — если он не прекратит свои гнусные маневры — я его засажу в крепость, и не на один день, а на годы. Отведает он у меня тюремной баланды!

Дубельт предпочел не вмешиваться, и Шервуд однажды загремел на гауптвахту, а затем и подальше — в Петропавловку. Борьба с ним продолжалась не одно десятилетие. В нее втянуто было много людей и ведомств. Жена Шервуда неоднократно жаловалась на супруга и открывала Дубельту финансовые махинации и фамилии агентов, занимавшихся провокацией и вымогавших деньги у правительства. Шервуд сумел обойти даже великого князя Михаила и на какое-то время был причислен к штабу гвардейского корпуса. Заведомый мошенник и лгун дурачил покровителей не год и не два и жил припеваючи. Если бы не страсть к картам, то и богатым бы остался.

— Точная чума этот Шервуд, — каждый раз сетовал Бенкендорф, убеждаясь на примере, какова сила провокатора и провокации.

Однажды он показал Дубельту запись, сделанную на конверте с докладом Грибовского: «Передано императору Александру в 1821 году — за четыре года до событий 14 декабря 1825 года».

— И ни одного слова, Леонтий, вранья или навета. Нет, Грибовский ничем не напоминал Шервуда. Надо привлекать честных и достойных.

— Да где их взять, ваше сиятельство? Где? Я бы с удовольствием выгнал вралей и вымогателей, но с кем бы остались?

Однако и Шервуд оказался не самым худшим. Попадались куда страшнее и опаснее. Присылая пугающие сведения, они втирались в доверие и, пользуясь ситуацией, долго морочили головы сотрудникам III отделения. Одним из них был некто Роман Медокс, пожалуй, наиболее авантюрная фигура в истории России XIX века. Начал Медокс рано — в 1812 году. Выправив подложные документы, он в мундире свитского офицера явился на Кавказ якобы для собирания ополчения среди горских народов, на что, естественно, получал большие деньги из казначейства. Поймали его довольно быстро и по личному распоряжению императора Александра упрятали в Шлиссельбург, где он и промаялся до 1828 года. Происходил он между тем из хорошей семьи и получил отличное образование. Отец Михаил Медокс был долгое время директором московского Большого театра. Когда Роман Медокс попался в первый раз, он сочинил довольно стройную версию собственного преступления. Себя сравнивал с Мининым и Пожарским и даже отчасти с Орлеанской Девой, намереваясь, как и эти исторические фигуры, бороться с захватчиками. После поимки его допрашивал Яков Иванович де Санглен и, конечно, весьма быстро докопался, что за птица разъезжает по России под личиной конногвардейского поручика с флигель-адъютантским аксельбантом. Медокс менял фамилии как перчатки. Он совершал и прямые кражи казенных денег. В момент мятежа на Сенатской он содержался в Шлиссельбурге и там познакомился с некоторыми арестантами, узнал подробности их жизни, овладев азбукой перестукивания. Переведенный в Петропавловскую крепость, Медокс подал просьбу о помиловании.

И тут пошло-поехало. Ловко манипулируя разными сведениями, Медоксу удалось упросить Бенкендорфа добиться для него помилования. Получив свободу, он пользовался ею не очень долго и буквально через несколько месяцев вновь бежал с подложными бумагами. Его задержали в Екатеринодаре и отправили в Петербург. Позднее он снова бежал, его ловили — он опять ускользал, писал императору, каялся, божился, сообщал разные сведения о тайных обществах, в Сибири выдавал себя за представителя европейской ветви заговорщиков и продержался этаким образом несколько лет на свободе. Носил тонкое шелковое белье и сюртук горохового цвета. Обожал лакированные штиблеты с серебряными пряжками. Изъяснялся с утонченной вежливостью на нескольких языках. Проник в Иркутске в дом городничего Александра Николаевича Муравьева, сблизился с известным востоковедом и изобретателем двоюродным братом Бенкендорфа бароном Шиллингом фон Канштадтом, который находился в тех краях с научными целями. Барон пытался содействовать Медоксу, вероятно очарованный колоритной личностью. Однако ни Бенкендорф, ни император, уставшие от бессмысленной переписки и отсутствия ощутимой пользы, не торопились с прощением. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, явилось желание Медокса жениться на свояченице Муравьева. Император брак не разрешил и велел Бенкендорфу арестовать Медокса. Однако Дубельт и Мордвинов отговорили шефа. Возможно, Медокс все-таки пригодится. Медоксу действительно удавалось еще какое-то время вводить в заблуждение полковника Кельчевского и Дубельта. Он напирал на то, что наблюдает за домом Муравьева, в курсе его переписки, и утверждал, что знает доподлинно о тайных связях заключенных друзей 14 декабря с новыми злоумышленниками на европейской части России. Бенкендорф сказал императору открыто, что Медокс неблагонадежен и веры ему нет, но в связи с важностью предмета оный не может быть оставлен без внимания и последствий. В Сибирь послали для дознания ротмистра Вохина, а затем в Москву вытребовали Медокса. Он наболтал массу всякой всячины и просил пожаловать какое-либо положение. Бенкендорф согласился и объявил с иронией — звание отставного солдата. Доносы следовали за доносами, но ничего существенного из них не удавалось извлечь, кроме пустяков. Кончилось тем, что после всяких гнусностей, содеянных против женского пола, и прямой кражи нескольких тысяч рублей Медокса решили арестовать, но он, почувствовав опасность, сбежал. Поймали его в Москве через некоторое время.

Император, пригласив Бенкендорфа, спросил:

— Ну теперь ты закончишь эпопею сего прохвоста? Кто виноват, что такой жулик столь долго морочил нам головы? Мордвинов? Дубельт? Или еще кто-нибудь? Я хочу знать фамилию. Почему меня столь долго убеждали в полезности связи с мошенником?

— Виноват, государь. Я сам его видел и имел с ним дело.

— Как же ты опростоволосился?

— Государь, я упрек ваш, как всегда, принимаю, но посудите сами: жандарм человек честный, а соглядатай — подлец и часто лгун. Между тем жандарму надо вызнать преступное сообщество. Вот обстоятельства и бросают честного жандарма в объятия преступника. Противоречие! А как с ним бороться? На стажировку двоих пошлю к Меттерниху. Авось хитрый австриец обучит. Не Мордвинов, а я позволил Медоксу ходить по улицам Петербурга и даже заглядывать в мой кабинет. Теперь он болтает друзьям: мол, делалось со мной все один на один. Это правда. Он бахвалится: мол, проникните маску! Да что тут проникать маску! Когда он начал врать, я его выслал скорее в Москву. Он обещал все там открыть. Однако ничего не сделал.

— Деньги ты ему давал?

— Давал, ваше величество. Как не дать! Они только за деньги или за льготу действуют.

— Нехорошо. Мой вердикт таков: заточить на остаток жизни в крепость. Из Зотовского бастиона отправить в Шлиссельбург. Как беглеца и поддельщика купонов — заковать в кандалы на срок по усмотрению коменданта, но не менее чем на шесть месяцев. Ты любишь слово: нельзя! Значит запрети ходатайствовать о смягчении наказания и срок определи: шесть лет! Более эту фамилию не желаю слышать. На сентябрь я наметил поездку по маршруту: Москва, Калуга, Орел, Ярославль, Нижний Новгород и Владимир. В конце октября возвратимся в столицу.

Бенкендорф обрадовался. Ездить с государем он любил. Через год они отправились на маневры в Калиш, а затем в Пруссию. Еще через год Бенкендорф сопровождал государя опять в Москву и с инспекцией в несколько губерний — Нижегородскую, Казанскую, Симбирскую и Пензенскую. Последняя удачная поездка Бенкендорфа состоялась в 1838 году с конца апреля по октябрь, но уже не с государем, а с императрицей. Путешествие было недолгим, но весьма насыщенным — Берлин, Дрезден, Теплиц, Мюнхен, Веймар, Потсдам и снова Берлин. Затем в Штеттин и морем до Ревеля.

Вернувшись, он впервые услышал от Дубельта слова неодобрения.

— Ваше сиятельство, позвольте сказать правду-матку, как любят выражаться русские.

— Ну режь! В чем дело? Длительные мои отлучки сеют в обществе невероятные слухи? Это ты хочешь сообщить? Не стесняйся!

— Точно так, ваше сиятельство.

— Знаю. Но я, братец, разочаровался. Особенно после происшествия под Чембарами.

— Да что там произошло, ваше сиятельство?

— Как-нибудь потом поговорим. Ты лучше с оказией отправь мои письма баронессе Крюденер. И вечером едем ужинать к Каратыгиным. Надоели мне казематы да ссылки. Я и на мир стал смотреть из тюремного оконца! Укатали сивку крутые горки! А мне еще надобно служить.

Заняться бы чем-нибудь другим, подумал Бенкендорф, садясь в карету. В последние годы отношения с людьми измотали. И он их изматывал. Жизнь как-то не так устроена. Фамилии Пушкина не умел спокойно воспринимать. История с отставкой поэта неприятно отозвалась на отношениях с публикой. Только она завершилась — началась, а вернее, продолжилась катавасия с книгой о Пугачеве. Едва с Пугачевым разрешилось, поползли слухи о семейных неурядицах и ухаживаниях Дантеса за прекрасной Натали. Параллельно Петр Чаадаев публикует нечто возмутившее русских людей в журнальчике «Телескоп». Всего минуло три неполных года, как Бенкендорф выгораживал старого приятеля перед государем, когда московский отшельник вздумал определиться на службу. Рассуждал слишком высокомерно и пренебрег предложением места в Министерстве финансов. С Михаилом Орловым тоже возни было немало. Посещая Москву, Бенкендорф вел с ним долгие беседы по просьбе брата, стараясь удержать непокорного генерала от резкостей, которые тот себе позволял в столичных салонах. Он старался проявить добрые качества, но мало кто ценил подобные намерения. Только бедные и никому не известные люди умели выражать благодарность. Последнее время он замыкался в себе, вел более рассеянный образ жизни и почти не посещал различные комитеты, коих был непременным членом.

— Ваше сиятельство, — советовал Дубельт, — вам необходимо создать небольшое учреждение наподобие личного штаба, которое взяло бы на себя текущие заботы.

— Нет. Ты меня и так втягиваешь в ситуации, где я себя не чувствую твердо. Чем больше доверенных лиц, тем меньше толку. Неприятности не уменьшаются. Случай с немецким пароходством тому прекрасный пример. Я по твоему совету объявил себя одним из директоров и прогорел. Ты человек не без опыта, а промазал. Мордвинову доверился, и на тебе — один конфуз за другим. Чтобы спокойному быть — за вами нужно надзирать с утра до вечера. Я тишины добиваюсь, но вокруг одни скандалы. Помощники куски рвут, как акулы. Один Львов меня любит — играет на скрипке. Но я ведь не дирижер и у меня не оркестр. Верить никому нельзя: обманут и продадут! Поехали лучше к Каратыгиным!

Audiatur ет altera pars[80]

Только назавтра Воронцова с Бенкендорфом оставили одних, и они сумели поговорить обо всем подробно.

— Государь беспокоится о твоем здоровье. Он сообщил, что если с тобой пойдет хорошо, то ты успеешь, возвратившись в Петербург, приготовиться к поездке на Вознесенские маневры, а оттуда в Крым и на Кавказ. Он очень доволен состоянием армии, занят благоустройством Петергофа, который восхитителен, и готовится к двухдневным маневрам у Царского Села, где гвардии будет дан смотр.

— Прекрасно! Я надеюсь, что к июлю сумею распрощаться с грехами. Диета и свежий воздух, Мишель, делают свое дело. Я очень сожалею, что подвел. Но ничего — будь уверен: я скоро оправлюсь. Какова вообще атмосфера в столице? По тягучим донесениям Дубельта довольно трудно это понять. Вот человек, начисто лишенный воображения!

— Много говорят об англичанах. Это подогревается донесениями Вельяминова с востока. Раевский занял пост, называемый Адлером. Кронштадтские сооружения создаются полным ходом. Закончен арсенал и замощена площадь перед ним. Вот, пожалуй, и все, чем взволнован двор и Петербург. Театр в Петергофе распахнул двери. Государь очень доволен. Действительно, здание производит сильное впечатление.

— Угомонилось ли общество в связи с кончиной Пушкина? Видел ли ты Жуковского? И как дела у наследника?

— У Жуковского масса хлопот. О кончине этого Пушкина я ничего не слышал. Люди быстро отходят, и они забывчивы. На меня малопоэтическая пушкинская история произвела странное впечатление, хотя я ожидал чего-либо подобного. Однако я думал, что пуля скорее настигнет Александра Раевского, а не его друга, который совершенно неожиданно занял столь видное положение в Петербурге и действительно развил талант. Я когда-то считал его подражателем Байрона, которого мало ценил, но теперь я вижу, что он вполне самостоятелен не только в поэзии, но и в чудовищных поступках тоже. Ведь он, по словам государя, обманул вас и пренебрег и советом и обещанием не драться.

— Это темная и запутанная история. Геккерн гнусная каналья, что стало государю ясно еще в прошлом году. Он вмешивался в отношения с принцем Оранским и Анной. И вообще мотивы его действий трудно поддаются истолкованию. Я в этом постараюсь разобраться осенью.

— О Геккерне я слышал самые неблагоприятные отзывы. Одна шайка молодых друзей чего стоит!

— Если бы Дантес не принадлежал к карлистам и противникам Луи Филиппа, государь не взял бы его в службу. Здесь мы допустили ошибку.

— Гнетущее впечатление производит доверенное лицо нидерландского короля! Приятель Меттерниха и покровитель французского офицера. Чем, собственно, объясняется усыновление молодого искателя приключений? Ведь это нелегкая процедура. Нужен специальный королевский акт. И при живом-то отце?!

— Я тебе сказал, что поступки гнусной канальи не всегда поддаются истолкованию. Он сам запутался и запутал Дантеса, хотя осведомленные люди считают, что не он руководил Дантесом, а наоборот. Когда случилась дуэль, мой сотрудник Сахтынский доставил дуэльные кодексы, изданные в Париже в девятнадцатом и тридцать шестом годах. Начали мы в них разбираться и наткнулись на прелюбопытные вещи. Ну, например, неясна степень оскорбления, нанесенного Пушкину. При неверности жены муж считается оскорбленным. Различается неверность моральная и телесная. В первом случае муж считается потерпевшим оскорбление второй степени, во втором — третьей.

— Но какое это имеет значение?

— Огромное. Если Геккерн сводничал, то он нанес Пушкину оскорбление второй степени и не имел права уклониться от дуэли. Я лично спрашивал полковника Данзаса о подробностях бесед с Пушкиным, и он прямо заявил, что когда поэт привлек его в секунданты и стала очевидной серьезность нарастающих событий, то выяснилось, что стреляться обязан отец, а не сын, так как оскорбительное письмо поэт написал Геккерну, а не Дантесу.

— И каков получил ответ?

— Совершенно удивительный! Геккерн, дескать, по официальному положению посла драться не может.

— С каких пор Пушкин начал заботиться об официальном положении кого бы то ни было? Тем более этой канальи?! Не связано ли происшедшее с актом усыновления? Когда открыто было объявлено?

— В мае прошлого года. За несколько месяцев до дуэли. Если бы Геккерн не усыновил Дантеса, то не смог бы передать ему ужасное письмо, которое послужило поводом к дуэли.

— Это понятно. Дуэльный кодекс весьма щепетильная книга.

— Конечно. Вот на что Сахтынский обратил мое внимание. В свете слов Данзаса параграф звучит весьма любопытно. Замена оскорбленного лица другим допускается только в случае недееспособности оскорбленного лица. Геккерн вполне дееспособен. Что касается до официального его положения, то дуэльный кодекс не принимает во внимание подобные мелочи. Пушкин тоже лицо официальное. Он придворный и камер-юнкер. Вдобавок совершает преступление, нарушая законы страны.

— Но это чепуха!

— Несомненно! Но только в случае, если дело не дошло до суда. А состоявшаяся дуэль по нашим законам непременно влечет судебное разбирательство. При оскорблении женщины и при оскорблении умершего лица тоже допускается замена.

По лицу Воронцова пробежала тень. Наконец-то Пушкин очутился в его положении. Он почувствовал себя оскорбленным за жену. Недаром он, передавали Воронцову, вспомнил какие-то громкие подвиги Раевского. Генерал Николай Николаевич Раевский вступался за непутевого сына и бормотал что-то о несчастной страсти к Елизавете Ксаверьевне. Чтобы избежать упреков, которые Воронцов получил за просьбу к Нессельроде об удалении Пушкина из Одессы, на этот раз после скандала, учиненного Раевским, он — тогда новороссийский генерал-губернатор и полномочный наместник Бессарабской области — обратился к одесскому обер-полицеймейстеру как частное лицо. Ему не хотелось ввязываться в историю с Пушкиным и позднее с Раевским, но обстоятельства заставляли.

Воронцов помолчал и потом спросил Бенкендорфа — они стояли на Львовском мостике, опершись на перила, и смотрели на серебристую, бурлящую внизу воду, уносившуюся в глубину английского ухоженного сада:

— Какими же положениями определяется недееспособность для права замены? Разумеется, кроме возраста.

— Замена разрешена только после шестидесяти, а Геккерну едва исполнилось сорок четыре. Разница с возрастом противника должна быть не менее десяти лет. А он старше Пушкина на семь. Но если он в силах, то и после шестидесяти может мстить обидчику сам. Если все же изъявляет желание быть замененным, то должен иметь какой-нибудь физический недостаток, не позволяющий драться на пистолетах, шпагах и саблях. Неумение пользоваться оружием не может служить поводом для отказа от дуэли. И наконец, при оскорблении, нанесенном недееспособному лицу, право замены принадлежит исключительно родственникам. А Дантес несколько месяцев назад превращен в родственника Геккерна. Он его приемный сын! Каналье не откажешь в дальновидности.

— Ты полагаешь, что он предугадывал подобный поворот событий?

Бенкендорф и Воронцов ушли с мостика и прогуливались среди цветочных клумб. Отчаянно жужжали шмели. Солнце пронизывало зеленые кроны деревьев и золотило песчаные тропинки, причудливо переплетающиеся между собой.

— Кто знает! — и Бенкендорф развел руками. — Друг может заменить друга, если родственники отсутствуют, но наличность, действительность и давность дружеских отношений должна быть известна и подтверждена секундантами в протоколе.

— Дантес в роли друга Геккерна — смешно! Государь сильно настроен против него и говорил, что рад избавлению от этой канальи. Он, передают, распродавал по дешевке скупленное в России имущество чуть ли не вполовину цены.

В экономике Воронцов хорошо разбирался. Новороссийский край и Одесса при нем процветали, расширялись, строились и богатели.

— Ты знаешь, Мишель, как я относился к поэзии Пушкина, считая многое из написанного разрушительным и вредным. Направить его перо на пользу обществу невозможно. Однако государь придерживался иного мнения. Он велел изъять письма Пушкина из посольства и представить для прочтения. Девать Дантеса было некуда. Если бы Дантеса убили на следующей дуэли, то осложнений с Нидерландами не миновать.

— Государь утверждал, — сказал Воронцов, — что он не желал этой дуэли и велел ее не допускать. А после уверился, что она проведена с нарушениями.

— И с немалыми. Например, упоминание о выборе места не внесли в протокол. Воспользовались старым, который подписывал в ноябре прошлого года Соллогуб. Дуэлянты не сняли с себя предметы вроде медальонов, помочей с зажимами и пуговицами, словом, всего, что могло задержать пулю. Она и угодила в железку. Хитрый Дантес стрелял в полчеловека, как на учении, и попал в низ живота. Вот тебе и вся история.

— Как Дубельт оправдался? Ведь государь велел прекратить схватку?!

Ошибка или алиби?

— Как тут оправдаешься? Мы суету эту видели и по прошлой стычке знали место: Черная, мол, речка. А их в Петербурге не одна и не две. Дубельт уверяет, что агенты запутали и указали на екатерингофскую. Ну он туда и погнал наряд и фельдъегерей. Отсидели в засаде и назад. А сани с Пушкиным и Данзасом махнули к Комендатской даче. Я запретил снимать наружное наблюдение, а он ослушался. Утверждал: почуют хвост! Вот тебе и алиби, вот тебе и ошибка.

— Не верю я Дубельту! — произнес Воронцов.

— Общество его обвиняет. Он начальник штаба корпуса. Через него идут приказы. Когда случилось, листков, афишек и стишат по Петербургу заходило множество. Когда Пушкин по салонам в бешенстве бегал, его так называемые друзья искали справедливости для Геккернов и отстранялись от несчастного, а как взвалили гроб на похоронные дроги, так каждый принялся искать виновных и заодно свое место в прискорбной истории да поудобней местечко!

— Не внушает мне Дубельт доверия, — опять произнес Воронцов.

— Лермонтов написал стих. Ты его знаешь — внук Арсеньевой. Я вмешался и помогал ему, как умел. Но он сам себя всякими толками и добавками к стиху свалил в бездну. Да рисовал на черновиках профиль Дубельта. Впрочем, одни считают, что Дубельта, а иные — что Дантеса. Не оттуда ли пошло? Да и по должности он ответственен. Более тебе ничего поведать не в состоянии. Чужая душа потемки!

— А что Уваров? Его тоже обвиняют.

— Ну, обвинять будут всех, и меня в том числе. Да куда денешься! Стоял бледный в Конюшенной. Конечно, исподтишка сплетничал, запрещал публикации некрологов и прочее. В общем, в соответствии со своей природой. История еще не закончена. Она будет иметь продолжение. Жуковский мне писал и прямо упрекал в притеснениях, надзоре излишнем и преследовании. А сам метался по Петербургу, изображая вмешательство, но к государю — ни-ни-ни! Я же, не любя Пушкина и в целом не высоко ставя русскую литературу, не вышедшую еще из пеленок, долю его не утяжелял, старался всегда изъясняться с ним корректно и с выдержкой. А у нас в России на все воля государя! Не хочу более о том вспоминать. Сия история меня до сих пор волнует. Друзья поэта, Жуковский, Тургенев и Вяземский, якшались с Геккернами, улыбаясь им в поисках ложной справедливости и объективности. А меня постараются запихнуть в стан Нессельроде, Гурьевой и Уварова. Последний слухи распускает, что Пушкин — мой человек, действовал в моих интересах и давно потерял значение. Но Пушкин, к сожалению, не Булгарин и не Кукольник. Его не взнуздаешь. Он был и остался ненавистником всякой власти. Нет, сия история меня до сих пор волнует.

— Я хотел бы поклониться праху Константина, — сказал Воронцов, переменяя тему беседы. — Не трудно ли будет подняться на гору? Я хотел вчера просить тебя о том.

— Ты, Мишель, дурно думаешь о моем состоянии. Пойдем. Ты увидишь, что путешествие только ободрит. Бедный Константин! Совершенно по духу не воин, а кончил дни на поле брани. Что за судьба! Что за несчастье! Он был человек, склонный к науке, а почти всю жизнь провел в седле!

Они медленно шли по чудесному саду, напоенному ароматами трав и цветов. Посреди светлой изумрудной лужайки, залитой золотистым рассеянным мерцанием, гуляли рядом гордый павлин, то собирая, то распуская хвост, и смиренная пава, отступив от владыки на некоторое расстояние. Миновав оранжерею, где зрели редкостные полуденные плоды, они медленно поднялись на гору, где высился монумент в память Константина Бенкендорфа. Грунт насыпали и придали вид скалы. Контур четко рисовался на фоне бледно-голубого неба. На самом краю горы у чугунной решетки несколько фигур поддерживали щит, меч и шлем. Черная доска с надписью сообщала, что здесь покоится прах Константина Бенкендорфа. Воронцов громко прочел, желая сделать приятное другу и почтить память человека, которого он знал с отрочества:

— «Он был храбр, возвышен духом, исполненный любовью к Царю и Отечеству. Он кончил службу, кончив жизнь!» Ты нашел прекрасные слова. У меня отпечатался навечно в памяти день, когда гроб Константина привезли в Варну. Государь ни за что не хотел сообщать тебе, что случилось в этих Богом забытых Праводах.

Они долго стояли у решетки, и образы прошлого будто витали над ними. Спустившись по выложенной камнем дорожке, Бенкендорф и Воронцов направились к замку. У лестницы стояла карета, из которой камердинер Готфрид выгружал пакеты и ящик с трюфелями, привезенные Алексеем Львовым из Ревеля.

— Давно мы не встречались с вами, Алексей Федорович! Пользуюсь случаем, чтобы выразить благодарность за чудную музыку, сочиненную вами к гимну. Сколько в ней возвышенного чувства и истинного вдохновения! — сказал Воронцов, обнимая Львова. — Я сегодня увидел впервые и ваш мост. Он производит большое впечатление изяществом и остроумным решением сложной инженерной задачи. Какими талантами одарила вас природа!

Львов смутился от неожиданной похвалы. И музыка к стихам Жуковского «Боже, царя храни», и мост через реку Фалль удались, но он считал службу в III отделении более значительной, чем приватные занятия музыкой и инженерным делом.

За обедом Воронцов вновь возвратился к впечатлению, которое произвел мост.

— Откройте тайну, Алексей Федорович, как пришло в голову создать столь сказочное сооружение? Я видел мосты в разных странах, но, признаюсь, вы опередили многих. Владеете каким-то секретом равновесия всех деталей?

Жизнь фалльская

Бенкендорфы в хорошую погоду предпочитали обедать на воздухе. Стол был поставлен на тенистой лужайке возле рубленой русской избы. Там была устроена настоящая русская кухня с печью. Ее перенесли сюда, будто по мановению волшебной палочки. Изба поражала отделкой деталей, изощренной резьбой наличников и веселым золотым петушком, венчающим крышу.

— Мост я построил в Петербурге на чугунном заводе, чтобы иметь средство делать пробы силы железа, и доставил частями сюда на платформе. А сама по себе конструкция очень проста и приближена к природе.

— Мы любим, когда Алексей Федорович растолковывает гостям, как привиделся мост во сне. Только я сейчас принесу нитку, — и Елизавета Андреевна поднялась и быстро пошла к избе.

— Полноте, Елизавета Андреевна! Не стоит беспокоиться. Обойдемся и без нитки.

— Нет, нет, Михаил Семенович должен уловить подробности объяснений.

Львов с ближайшего куста срезал ровный гибкий прутик, очистил от мелких листиков и, когда Елизавета Андреевна принесла катушку с нитками, продолжил:

— Случилось это на рассвете. Я долго гулял по берегу реки и никак не мог придумать, как избавиться от цепей и стоек, которые испортили бы пейзаж. И тут я случайно взял прутик, отломленный ветром от куста. Он был согнут от природы настолько, сколько я предполагал бы дать возвышения мосту. Я вернулся в дом и взял нитку. Концы прутика связал ниткой довольно слабо, а по ее протяжению поставил вертикально на равных расстояниях четыре стоечки, верхи которых подпирали прутик, и когда стал давить прутик сверху, то заметил, что концы расходились и потому натягивали нитку. Вот как сейчас я пальцами давлю на дугу прутика.

И Львов наглядно продемонстрировал, как отвечает прутик на давление.

— Натянутая нитка подымала стойки и, следовательно, самый мост. Мне казалось, что, доколе нитка и прутик останутся целы, до того, несмотря на давление сверху, машинка моя будет в равновесии, — заключил, улыбаясь, Львов. — Все это очень напоминает сочинение музыки, которое тоже основано на сочетании гармонии и расчета.

— Алексей открыл мост в конце мая тысяча восемьсот тридцать третьего года, — сказал Бенкендорф, — и, как видишь, Мишель, мост в прекрасном состоянии, а ширина речки сто футов. Когда я заболел, император легче со мной расстался, чем со Львовым. Адъютантов Орлова государь не признает: дай мне, просит, хоть Львова.

— Я очень рад вашим успехам, — сказал Воронцов, — и хотел бы пригласить вас к себе отдохнуть следующим летом в менее капризном климате.

Вечером Бенкендорф и Воронцов сидели в гостиной. Стены украшали портреты императора Николая Павловича и императрицы Александры Федоровны. Монархи из Дома Романовых строго смотрели перед собой. Изображение императора Александра Павловича висело поодаль от портрета государя Павла Петровича, а картина, где Петр III был нарисован с любимой собачкой на руках, не соседствовала с полотном, на котором величественная фигура Екатерины II сияла на фоне темно-красного бархата.

— Твой Фалль похорошел и выглядит превосходно, — сказал Воронцов. — Я рад, что здесь ты себя чувствуешь лучше. В Петербурге дожди и слишком много суеты вокруг государя. Старое твое помещение на Мойке уже не годится. Оно слишком мрачно, имеет дурную репутацию и действует, наверное, на нервы. Мне говорил Дубельт, что ты приезжаешь на службу раньше дежурных офицеров. Стоит ли себя так изматывать?

— Бумаги задушили! Если бы не Львов, не знаю, что бы и делал.

— Придется подыскать новое помещение. Дубельт предлагает здание у Цепного моста. Казна хочет выкупить у Кочубея.

— Дорого ценит, а просить государя стеснительно.

— Лучше позаботься о будущем. Дела на твоих землях в Бессарабии идут неплохо. Много новых колонистов и арендаторов. Советую хоть раз туда наведаться. Нельзя все передоверять Крафту и Семенову. Крафт человек честный, а Семенов оставляет впечатление жуликоватого и слишком изворотливого управляющего. Мне такой тип экономов знаком.

— Я хотел бы избавиться от части земли и вложить деньги в более выгодное предприятие.

— Например?

— В пароходную компанию или общество по устройству газового освещения. Правда, подобные вложения не очень доходны и рискованны, но зато прибыль более существенна. Земля все-таки у нас в России дает малые деньги.

— Однако доход от нее более или менее верен, и риску никакого.

— И все-таки я просил бы тебя, Мишель, пригласить к себе Крафта и Семенова и вызнать реальное положение и перспективы роста доходов. Фалль стоит дорого. Елена не нуждается в помощи. Кочубеи богаты, но вот Аннет, хоть и вышла за венгерского графа Аппони, нуждается в поддержке. И наконец Мария! После гибели Шевича сестра так и осталась вдовой.

— Он, кажется, убит под Лейпцигом? — спросил Воронцов.

— Да. На генеральскую пенсию не разживешься. Единственно, кто не требует заботы, — это Доротея. Она не возвратится более в Россию. И неизвестно, как и где сложится ее жизнь. Господин Гизо сильно увлечен. А письма ее — дипломатические шедевры. Она сносится прямо с государем в обход Нессельроде, и Карл это молча терпит.

— У меня возникло впечатление, что он даже доволен. Знаешь, что мне шепнул на ухо? Передай Бенкендорфу, что сестра знает Англию почти так же подробно, как и твой отец. Добавлю от себя, что она знает Францию не хуже меня, Ришелье, Поццо и Ланжерона, вместе взятых. Ее салон пользуется в Париже огромным успехом — во всяком случае большим, чем салон герцогини Дино.

И они с увлечением заговорили о последних новостях, которые сестра Бенкендорфа Доротея Ливен сообщила императору в июньской депеше, полученной не через Министерство иностранных дел, а с оказией.

Сестра Венеры Медицейской

Она как нельзя лучше подходила к Фаллю. Неизъяснимая прелесть движений — плавных и скользящих, белокурые пряди волос, зачесанные наверх, огромные нежно-голубые глаза и красиво выгнутые очертания губ оживляли английский парк и готический замок, опрокидывая время назад, в рыцарскую эпоху. Впрочем, она выглядела не менее эффектно в Аничковом дворце, танцуя мазурку с императором. Всепобеждающий тип красоты вызывал сначала удивление, потом поклонение и, наконец, ощущение ирреальности. Кто она? Прекрасная дама из средневековой легенды? Или мраморный образ античного мира с точеным профилем и мраморными плечами? Недаром она считалась одной из красивейших женщин Европы. Поэты славили ее в стихах и прозе. Генрих Гейне, нелегко поддающийся очарованию, называл божественную Амалию сестрой Венеры Медицейской. Пушкин отдавал ей предпочтение перед другими дамами, а ведь его жена числилась в том же созвездии петербургских красавиц. Бенкендорф знал, что Тютчев — другой поэт и дипломат, которого одинаково ценили русские посланники в Баварии, и Воронцов-Дашков, и Потемкин, и Гагарин — в молодости едва не подрался на дуэли с мужем Амалии бароном Крюденером. Словом, божественная Амалия вызывала восторг у истинных ценителей красоты, но принадлежала она совсем другим людям, лишенным дара выражать чувства в поэтических формах.

Впервые Бенкендорф увидел Амалию лет десять назад, когда она появилась зимой в Петербурге. Впечатление от внешности усиливало сходство с императрицей Александрой Федоровной. Сплетничали, будто Амалия побочная дочь прусского короля Фридриха Вильгельма III и княгини Турн-и-Таксис. Носила она фамилию графа Лерхенфельда, получившего пост баварского посланника при русском дворе. Загадка происхождения, сходство с императрицей, которой будто приходилась единокровной сестрой, успех, сопутствующий в Мюнхене при Людовике I, превратившем или почти превратившем скучноватый прежде город в немецкие Афины, взбудоражили умы и чувства русской знати, несколько пресытившейся местными достопримечательностями. Между тем европейская знаменитость имела соперниц, и не одну. Веселая, с жемчужной улыбкой Бутурлина иногда брала верх, успешно свидетельствуя, что нрав и сердце исправляют ошибки природного карандаша. Романтичность Пушкиной туманила взоры ценителей ничуть не меньше, чем строгость и законченность линий божественной Амалии. Классичность Алябьевой для москвичей оставалась бесспорной. Ей отдавалось первое место. Соразмерность и уравновешенность черт были и впрямь непревзойденными. А Мегу Пашкова, чей характер заставлял лицо светиться чувствами, которым нет названия в человеческом языке? Изменчивость и живость — вот чем она привлекала взоры.

Да, красотой Петербург не поразишь. Не поразишь и аничковские собрания. Однако каждый тип женской прелести имеет приверженцев. Бенкендорф разглядел подробнее Амалию лет десять назад, когда она приехала в Петербург, сопровождая графа Лерхенфельда. Императрица Александра Федоровна обласкала красавицу, и с тех пор та стала желанной гостьей столичных салонов. О божественной Амалии болтали разное. Красота вызывает зависть и недобрые чувства не только у женщин. Мужская часть двора и военные умеют злословить не хуже представительниц слабого пола. Фантазия их изощренней и бесстыдней. Амалии доставалось, быть может, больше, чем иным. Правда, и она не давала спуску шепчущимся за спиной. Амалия не скрывала отношения к образу жизни в Петербурге. Когда граф Нессельроде завел беседу о возможном отзыве барона Крюденера из Мюнхена в министерство на постоянную службу, Амалия, всплеснув руками, воскликнула:

— Никто мне не наносил столь жестокого удара, как вы, граф! В Петербурге хорошо себя ощущать иноземцем. Променять Мюнхен на ваши снега и ваши сплетни? О нет!

Кое-кто из дипломатов намекал, что поездки «Крюденерши» в Петербург связаны с чисто материальными интересами и что сам барон, несмотря на импозантную внешность и приличный стаж, связи среди европейской бюрократии и благосклонность баварского правительства, нигде не в состоянии найти приложения своим силам, как только в России под крылышком Нессельроде. Императору и Бенкендорфу откровения Амалии были не по вкусу. Совсем недавно между ними, с одной стороны, и Дарьей Бенкендорф — с другой, разгорелся тяжелый конфликт. Дарья Христофоровна после смерти князя Ливена пожелала навсегда покинуть Петербург.

— Я не желаю жить в этой скучной и угрюмой стране, — сказала она. — Здесь холодно и беспросветно.

Император рассердился, Бенкендорф долго уговаривал сестру, но бесполезно. Она уехала. Обиженный император первое время не вскрывал ее писем, но в конце концов соображения целесообразности одержали верх. Никто лучше Дарьи Христофоровны не освещал события на континенте, а дружба с историком Гизо придавала им особую остроту и глубину.

— Надо отдать должное брату, — заметил как-то император. — Он умел выбирать осведомителей и ценил женский ум как истый европеец, а не как азиат.

Амалия отличалась умом и находчивостью, но собственная внешность и отношения с поклонниками занимали больше, чем хитросплетения европейской дипломатии. Однако пронзительная красота не приносила счастья. Она признавалась задушевной подруге Жанне Паумгартен, вышедшей недавно замуж за лорда Эскина:

— Ты не можешь представить, как тяжело ощущать себя жертвой. Император великолепен и не может как мужчина не нравиться, но он далек от моего идеала, а вместе с тем отношения с ним требуют огромного напряжения. Актриса находится на сцене всего два-три часа, а я целый день. Ведь никогда не знаешь, что тебя ждет через минуту. В России любая прихоть императора мгновенно выполняется, и если он пожелает объявить день ночью — лакеи тут же опустят шторы, зажгут свечи, и найдется десяток дураков, которые с пеной у рта начнут утверждать, что наступила полночь. Тебе сложно это представить, ибо власть английской короны не распространяется на смену времени суток.

Пожар

Конечно, божественная Амалия была в чем-то права. Она умела различать и ценить человеческие характеры, умела отдавать должное мужскому уму и одаренности. Заинтересованность Пушкина она, например, встречала с доброй улыбкой, одновременно давая понять, что была предметом увлечения другого поэта, и с нее предостаточно. Вместе с тем она понимала значение Пушкина и стихи Тютчева передала князю Ивану Гагарину, племяннику русского посланника в Мюнхене, присовокупив:

— Только для Пушкина и его «Современника».

Тютчев сумел бы легко опубликовать стихи в другом органе: в «Северной Пчеле» или альманахе «Утренняя заря». Но остался ли при том Тютчев Тютчевым?

Мюнхен — эти немецкие Афины, Генрих Гейне и его лучший друг Тютчев выработали у нее вкус, который не поддавался изменениям климата. После пожара в Зимнем Аничковский дом стал центром придворной жизни. Вечером 17 декабря в год смерти Пушкина на балете «Сильфида» с участием Тальони в Большом театре император узнал, что Зимний горит. Он послал за Бенкендорфом и велел генерал-адъютанту Самсонову:

— Поезжай туда. Прикажи обер-полицеймейстеру, чтобы мой кабинет был перевезен в крепость. А я приготовлю императрицу!

Император никогда не терял присутствия духа. Через полчаса площадь оцепили преображенцы и измайловцы. Императрица прильнула к окну гостиной в доме графа Нессельроде, откуда было хорошо видно, как государь распоряжается тушением пожара. Всю Дворцовую площадь, здание Главного штаба и окружающие дома заливал оранжевый свет. За кольцом солдат молчаливой стеной стоял народ, скинув шапки. Император, Бенкендорф и ближайшее окружение пробились сквозь пелену дыма внутрь. Сначала господствовала неразбериха. Солдаты срывали рамы и зеркала со стен. Министр двора князь Петр Михайлович Волконский во главе солдат из дворцовой команды вломился в бриллиантовую комнату, чтобы спасти коронные драгоценности. Постепенно император овладел положением. Главную заботу составляло уберечь солдат и пожарных от гибели.

— Ребята! Ваша жизнь для меня дороже прочего! — кричал он, перекрывая треск огня. — Потолок может провалиться. Вон трещины змеями побежали!

Из Белой залы император ушел последним, и вслед рухнуло перекрытие. В тот момент адъютант Бенкендорфа князь Меншиков доложил, что и на Васильевском острове вспыхнул огонь. Император велел Самсонову скакать туда, не отпустив от себя Бенкендорфа:

— Поезжай немедля на остров. Ты, вероятно, на дороге встретишь Финляндский полк. Останови его и скажи Офросимову, чтобы он с полком шел действовать туда и что я не могу, к сожалению, дать ему в помощь ни одной трубы и ни одного человека — все здесь заняты.

Пожар был ужасен. При свете огня на Аничковом мосту можно было читать. Главная сила огня сосредоточилась на чердаке, и издали казалось, что вверх вздымаются огненные волосы. Но пробиться туда не было никакой возможности, несмотря на попытки ротмистра Леонтьева с караулом главной гауптвахты.

Семью под охраной жандармского эскадрона, который выслал Дубельт, перевезли в Аничков.

За полночь император покинул Зимний. Сев в сани, он грустным взором окинул охваченный пламенем дворец и произнес:

— Pourvu que се malheur ne coûte à la Russie[81].

Бенкендорф ответил:

— Ваше величество, уезжайте спокойно и думайте о своей супруге и детях. Мы здесь справимся сами.

— Оставь все попытки и не подвергай ничью жизнь опасности, но постарайся спасти Эрмитаж.

Целую ночь Бенкендорф и Самсонов не покидали пожарища. Площадь и набережную возле дворца усеивали обломки мебели, серебряная посуда, украшения, одежда, выпавшая из разбитых шкафов, кухонная утварь и масса других дорогих предметов, однако никто не притронулся к ним. Наутро Бенкендорф поспешил в Аничков с докладом. Многие вещи, связанные в узлы, удалось вывезти из Зимнего. В коридорах и залах Аничковского дома царил хаос. Бенкендорф первой встретил великую княгиню Ольгу Николаевну. Она что-то пыталась найти среди наваленных на диваны узлов.

— Извините, что мы вас так принимаем, — сказала она Бенкендорфу. — Ведь мы погорелые.

Зимний полыхал неделю. Воздух сотрясали будто пороховые взрывы — это проваливались полы и потолки. Перекрытия во дворце оказались достаточно прочными. Языки пламени, вырываясь из окон, облизывали кое-где еще сохранившие прежнюю краску стены. Постепенно красавец Зимний превратился в груду почерневших камней. Накопившийся мусор вывозили из остывающего пожарища и отправляли на Монетный двор для выжигания частиц золота и серебра. Издали Зимний извергал вверх столбы дыма и пламени и походил на Везувий, который изобразил Брюллов на знаменитой картине.

— Как ты думаешь, Леонтий Васильевич, — спросил Бенкендорф Дубельта на четвертый день пожара, — сколько народу здесь собралось?

Толпа стояла вокруг по-прежнему молча, без шапок и время от времени осеняя себя крестным знамением. Про таких говорят: как громом пораженные. Дубельт объехал на лошади Зимний и, возвратившись, сказал:

— С полсотни тысяч собралось!

— И ни один не вор!

Когда пламя унялось, дым рассеялся и головешки остыли, Бенкендорф и Дубельт взяли лучших сыскарей и чиновников из III отделения и Министерства внутренних дел для исследования и выяснения истинной причины пожара.

— Нет ли тут иностранной руки? — задумчиво произнес Дубельт.

— Чьей, например?

— Любой соседней: Австрия, Пруссия, Франция. Англию нельзя сбрасывать со счетов. Верхние слои между собой вроде бы в согласии, а внизу ненависть кипит друг к другу, этими же кругами и разжигаемая. Исконные враги России никуда не исчезли. Надо держать ухо востро и коней оседланными.

Но оказалось — иное. В Петровском зале лопнула печная труба, затлела балка и тлела два дня под полом. Когда был замечен или, скорее, нюхом схвачен слабый дымок, стали отыскивать источник — откуда что взялось. Дымок тянулся из щели в печи. Тогда разобрали участок пола — ничего не обнаружили. Взяли ручную пожарную трубу — попрыскали, понюхали, дымок исчез — ну и успокоились, а пламя к вечеру вырвалось из-под пола и пошло полыхать по плинтусам да по карнизам.

— Никого к дознанию не привлекать, — распорядился государь. — И кончить розыск!

Придворный роман в окружении прибалтийского ландшафта

Зима этого года как бы разделила и придворную жизнь, и жизнь самого Бенкендорфа после мятежа на две части. Пожар в Зимнем показал хрупкость существования даже такого мощного и красивого сооружения, как Зимний. Зато Аничковский дом полюбился императору еще больше. Несмотря на пространство покоев и громадный кабинет, он себя чувствовал там уютнее. Балы в Аничковом приняли оттенок интимности, какого раньше в Зимнем не ощущалось. И звезда божественной Амалии зимой и весной заблистала новым светом. В ней отразились и голубые искорки глаз императора, которому она нравилась все больше и больше.

Душа человека у подножия трона преданного сердцем и телом повелителя представляет собой неразгаданный клубок чувств и мыслей. Она лишена тех страданий, которые свойственны при определенных обстоятельствах обыкновенным — пусть и знатным, но далеким от трона людям. Государь — Божий помазанник, государь — Бог, и никакое его движение, никакое действие не может причинить боли и неприятности верноподданному. А вернее Бенкендорфа у государя ни до, ни после него не существовало. Верность Бенкендорфа признавали и недоброжелатели. Оттого-то и чувство к божественной Амалии, вспыхнувшее давно, иногда и неосознанно тлело в груди и вырвалось пожаром наружу, когда государь отступил и решил закончить мучительный для белокурой красавицы роман.

Романная стихия при александровском и николаевском дворе была в общем лишена искренних чувств. Двор отца императора Павла, несмотря на проделки Кутайсова и развращенность Аракчеева, носил черты большей сдержанности и осмотрительности. Суровая атмосфера в Зимнем и Павловске противопоставляла екатерининскому шабашу добродетельность и некую идеалистичность отношений. Послереволюционное нашествие французов расшатало нравы. Ферлакурство императора Александра не считалось большим грехом. Императрицы и великие княгини мирились с существованием официальных любовниц. Длительная связь императора Александра с Нарышкиной-Четвертинской воспринималась как само собой разумеющееся. Поговорка: быль молодцу не в укор — превратилась в принцип. При подобном положении вещей женщина обладала неравными правами и всегда находилась в униженном положении. Ее чувства и страсти гасили страх и вынужденные обстоятельства. Тайны любви становились известны и обсуждались почти открыто. Несчастные мужья, братья и отцы превращались в мишень для острословов. Женская прелесть нигде не ощущала себя в безопасности. Любой мог сорвать покров. Богатство, знатность и официальное положение не служили достаточной защитой. Однако условности этикета соблюдались, и особенно в Аничковом. Но красавицам от того не становилось легче. Об их переживаниях мало кто задумывался. Страдания соблазненных и покинутых не вызывали сочувствия.

Божественная Амалия, обладающая сердцем и умом, но не лишенная страстей и заблуждений века, очень быстро поняла разницу между Мюнхеном, где ей ничего не угрожало, и Петербургом, где она сразу превратилась в дичь. Она устала от ненужных ухаживаний и недолго сопротивлялась домогательствам вначале графа Адлерберга, а позднее и императора. Победа, одержанная им, ни для кого не осталась секретом. Вести о новом приключении баронессы Крюденер живо обсуждались при баварском дворе. Опечаленный услышанным Тютчев неоднократно восклицал в кругу близких:

— Боже мой, зачем ее превратили в созвездие… Она была так хороша на этой земле!

Баронесса часто отлучалась из Петербурга, сопровождая императрицу Александру Федоровну в путешествиях. Жизнь в России тяготила, но Нессельроде не давал мужу никакого другого назначения. Амалия понимала, кто удерживает его в столице. Просить кого-либо о содействии было бесполезно. Она чувствовала себя несчастной и разбитой. И когда Бенкендорф пригласил ее и мужа на неделю в Фалль — обрадовалась. Она много слышала об эстляндской мызе и надеялась, что там сумеет отдохнуть от комеражей и косых взглядов. Бенкендорф был мягок и ненастойчив. Елизавета Андреевна и дочери Бенкендорфа приняли с вежливой ласковостью. Неделя пролетела как во сне.

Фалль действительно чудесен. Он был до отказа наполнен достопримечательностями. Ей нравилось подниматься на гору и смотреть вниз на речку, которая бежала каскадом. Неподалеку рос густой лес. Плавные, посыпанные красноватым песком дорожки соединяли угрюмость поэтической природы с возделанностью роскошного сада. Вдали море вдавалось в него заливом. На горе стоял бюст императора. Внутри чугунного павильона была доска с фамилиями гостей, посетивших Фалль вместе с императором семь лет назад. Потом она снова поднималась на другую гору, где возвышалась Березовая башня. От нее через речку-каскад тянулся легкий мост, укрепленный только на трех камнях. Продуманность и изощренность Фалля поражали. Бенкендорф сопровождал Амалию, рассказывая подробно, как строилась и приращивалась мыза:

— Эта сторона речки называется Мюримойз. Я присоединил ее к Фаллю, купив землю у барона Икскюля.

Он говорил об имении, как о живом существе. Он действительно любил это место и всегда разрывался между Фаллем и Петербургом. Когда граф Орлов занял его место в коляске императора, Бенкендорф стал чаще наезжать в Фалль, оставаясь здесь подолгу.

— Развалины замка — своеобразная реликвия Икскюлей. Он был разрушен чуть ли не две сотни лет назад во время высадки на побережье шведов. Земля тут просто дышит древней историей.

Бенкендорф умел оказывать внимание гостям и превратить посещение в праздник. Амалия плавала на пароходе в Ревель и обратно, бродила по ажурным мостикам, поклонилась праху родителей Бенкендорфа, укрытому под готическим строением. Несколько раз они совершали прогулку к Рыбацкому домику на берегу моря. Бенкендорф держался с Амалией вежливо и не пытался сократить естественное между ними расстояние. Во всяком случае, если им суждено сблизиться, то не здесь, в Фалле. Однако Амалия уже все для себя решила. Этот могущественный человек нравился уставшей приятностью правильных черт лица, подчеркнутой аккуратностью сюртука или мундира, несуетливой мужественностью движений и манер. Он не был кичлив и разговаривал с адъютантом или конюхом без всякой аффектации. Он знал себе цену и не скрывал пристрастий и симпатий. Служебные обязанности его несколько угнетали, но он умел подбирать людей и заставлять их работать. Дубельт в III отделении играл первую скрипку, но никогда не решал без Бенкендорфа ничего из наиважнейших дел.

Они вновь встретились на балу, открывавшем зимний сезон в Аничковом дворце. И прямо с бала Бенкендорф увез ее на заранее приготовленную Дубельтом квартиру. Все их свидания с той поры проходили в одном из особняков на Литейном проспекте. Вместе не появлялись, и довольно долго их связь оставалась тайной. Однако во время поездки императорской семьи в Германию, куда Амалия последовала за сестрой, скрывать происходящее стало невозможным.

Возвратившись в Россию, Крюденеры переселились в Петергоф. Здесь в сентябре 1843 года на прогулке Амалия познакомила Бенкендорфа с Тютчевым, который проведал ее после долгого отсутствия. Бенкендорф знал о влюбленности поэта, помнил фамилию по отчетам заграничной агентуры, читал переводы немецкого поэта Гейне. Словом, имя Тютчева не вызвало удивления. Он сразу оценил живость беседы и наблюдательность молодого дипломата. Более того, Тютчев привлек Бенкендорфа рассуждениями о роли России в Европе, о ее будущности и о том, как улучшить нынешнее положение. Скрытое недоброжелательство извечных врагов России весьма заботило и Тютчева. Он написал проект документа, содержание которого Бенкендорф обещал изложить императору. Восточный вопрос на континенте не сходил с повестки дня. Во время беседы на аллеях парка Тютчев несколько раз читал стихи, которые возникали в его речи вполне естественно, как бы служа продолжением мысли:

В кровавую бурю, сквозь бранное пламя,

Предтеча спасенья — русское Знамя

К бессмертной победе тебя провело.

Так диво ль, что в память союза святого

За Знаменем русским и русское Слово

К тебе, как родное к родному, пришло?

Амалия однажды сказала Тютчеву:

— Удивительную пару составляете вы. Русский немец и немецкий русский. Какое единство взглядов! Кто бы мог подумать! Тютчев, сто лет не бывший на родине и не утративший к ней чувства. Кажется, что европейская культура, которой он пресытился, разожгла патриотизм.

Состоявшееся свидание

Бенкендорф выполнил обещание и перед самым отъездом в Фалль подробно познакомил императора со взглядами Тютчева, которые во дворце пришлись по вкусу. Он решил пригласить Тютчева отдохнуть несколько дней на мызе вместе с Крюденерами, которые отправлялись в Германию через Гельсингфорс, Стокгольм и Кальмар. Тютчев с удовольствием согласился. Пять чудесных сентябрьских дней они провели вместе в Фалле. Не все время они говорили о том, что заботило. Однако Бенкендорф о деле никогда не забывал.

— И государь, и я — мы оба считаем, что интересы России на западе должны защищаться более активно. Книга маркиза де Кюстина вызвала гнев государя, и гнев справедливый. Во-первых, Кюстин далеко не во всем прав, во-вторых, когда он выражает и справедливые упреки — они окрашены несправедливым и постыдным недоброжелательством. Я жил в Париже и хорошо знаю город. В мое время это была клоака, а мое время было не худшим временем. Савари все-таки пытался навести там порядок. Что касается мсье Видока, то уголовник не может управлять полицией. То же стоит заметить и о Гофре. Санитарное состояние Парижа куда хуже, чем Петербурга или отстроившейся Москвы, но это, разумеется, не отбирает у него право критиковать нас. Видок сейчас на пенсии, но внедренные им принципы остались неизменными и превращают хваленую французскую юриспруденцию в посмешище. Кюстину ли давать нам советы, как управлять страной?! Между тем я стараюсь быть объективным и сказал государю: «Monsieur de Custine n’a fait que formuler les ideés que tout le monde a depuis longtemps sur nous, que nous avons nous-méme»[82]. Надеюсь, вы согласитесь со мной, Федор Иванович? Я полагаю, что вы можете привлечь к истинному освещению положения в России ваших друзей Варнгагена фон Энзе и Якоба Фальмерайера. Вы охарактеризовали их как людей порядочных и пользующихся влиянием. Справедливое отношение к России — мерило порядочности для меня.

Тютчев был очарован искренностью Бенкендорфа и его постоянным стремлением добиться ощутимых изменений альянса европейских стран. Россия должна стать полноправным членом континентального сообщества, и внутрироссийские обстоятельства не могут служить причиной усиления антирусских настроений. Революция России не нужна. Монархическая республика ей не подходит. Более французская болезнь не охватит молодое офицерство. Император придерживается того же мнения.

— Уверяю вас, что Гоголь, написав «Ревизора», более принес пользы отечеству, чем заушательства Кюстина, хотя, повторяю, там есть верные наблюдения и суммируются представления о нашей стране. Император не только смеялся над Сквозник-Дмухановским и компанией, но и издал ряд указов, после которых борьба со взяточничеством расширилась и углубилась. Не скрою от вас, что мы мало добились на сем поприще, но все-таки кое-чего добились. Недавно я выслал из Петербурга одного чиновника и с удивлением узнал, что он покинул город в собственной карете, предварительно проводив накануне целый обоз с домашней утварью и мебелью. Я распорядился назначить повторную ревизию. Если обнаружатся еще большие нарушения, то дело будет передано полицейскому следователю. Взяточничество расплодилось до таких размеров, что даже с меня хотели получить взятку! Но что из того! И в Европе не лучше! Польский вопрос сугубо внутреннее дело России и будет разрешаться постепенно в соответствии с волей императора. Как видите, ваши предшественники Пушкин и Жуковский протестовали против французских клевет и вполне разделяли point de vue[83] государя и мою.

— На ваши слова я могу ответить лишь строфой из своих последних стихов: «Воспрянь — не Польша, не Россия — воспрянь, славянская семья! И, отряхнувши сон, впервые промолви слово: «Это я!» Записка, которую я вам передал, — продолжил Тютчев, — содержит многие сходные мысли, и мне приятно отыскать в вас человека, который неравнодушно откликнулся на боль русских людей.

Они расстались в полной уверенности, что встретятся вскоре, когда Бенкендорф поедет в Германию на лечение. Бенкендорф проводил Крюденеров и Тютчева на пароходе «Геркулес» до Ревеля, и через день это столь необыкновенное трио взяло курс на Гельсингфорс. На Бенкендорфа произвела глубокое впечатление натура поэта и дипломата, чей талант и преданность государю и России никто — ни дома, ни на чужбине — на подвергал ни малейшему сомнению. Бенкендорфу показалось странным, что Тютчев не выразил сочувствия друзьям 14 декабря и не пришел в восторг от упоминания фамилии Гоголя. Это делали все или почти все, кто беседовал с Бенкендорфом на политические темы в интимной обстановке. Он вспомнил свое приглашение в Фалль Пушкина. Уж тот бы не преминул затронуть неприятное. Что за характер! И все-таки Фалль посетил один из лучших поэтов России. Свидание все-таки состоялось, чего история не забудет.

Прямо на корабле Тютчев начал писать письмо жене, которое отправил из Германии 29 сентября 1843 года: «Я провел у графа пять дней самым приятным образом. Не могу довольно нарадоваться, что приобрел знакомство такого славного человека, каков хозяин здешнего места. Это, конечно, одна из лучших человеческих натур, когда-либо мной встреченных. Он принадлежит к наиболее влиятельным, наивыше поставленным лицам Империи и сверх того по самому характеру своих должностей пользуется властью почти такою же безусловною, как и власть самого Повелителя. Вот что мне было известно, и конечно уже это не могло меня расположить в его пользу…»

Во время поездки много было говорено о Бенкендорфе с Амалией, и мнение у Тютчева приобрело не просто отточенную форму. Возвратившись в Мюнхен, Тютчев с энергией взялся за осуществление идей, которые он обсудил с Бенкендорфом в Фалле. Через два дня после возвращения он продолжил письмо Эрнестине Федоровне: «Тем приятнее мне было убедиться, что он в то же время совершенно добрый и честный человек. Он осыпал меня ласками, большей частью ради г-жи Крюденер и частью также из личной ко мне симпатии; но за что я еще более благодарен, чем за прием, это за то, что он взялся быть проводником моих мыслей при Государе, который уделил им больше внимания, чем я смел ожидать».

В середине октября Бенкендорф возвратился в Петербург. Он собирался в Баден-Баден. До отъезда надо было уладить финансовые дела. Средств, как всегда, недоставало. Он много думал о своих гостях в Фалле. Через Сахтынского отправил письмо Амалии и начал готовиться к путешествию, не предощущая, что никогда более не увидит ни Фалля, ни Петербурга.

Ничтожность земного величия

Как всегда, весна в Петербурге грянула внезапно. Она принесла с собой мокрый снег, мгновенно исчезающие под напором солнечных лучей метели и высокое прозрачное синее небо, по которому стремительно плыли белые растрепанные облака. Бенкендорф очень спешил с отъездом на воды. Кроме лечения, у него было много планов. В Баварии, неподалеку от Мюнхена, в замке Кефиринг ждала Амалия. В Париже, куда он намеревался отправиться после лечения в санатории — сестра. Свиданию с Гизо император придавал большое значение. Он, как и покойный брат, считался с мнением Доротеи, тем более что получал информацию о взаимоотношениях Франции с Англией и Австрией из первых рук. У Гизо не существовало тайн от Доротеи Бенкендорф-Ливен, а у Доротеи не было секретов от брата и императора. Доротея пользовалась влиянием и при дворе Луи Филиппа. Сам король-зонтик советовался с ней, и не только о том, что касалось России. Гизо сейчас занимал пост министра иностранных дел в кабинете Сульта. А все четвертое десятилетие до революционной катастрофы 1848 года европейская политика сосредоточивалась вокруг англо-французских противоречий. Гизо делал ставку на Меттерниха, Меттерних — на Гизо. Доротея некогда находилась в более чем дружеских отношениях с всесильным австрийцем и хорошо изучила его дипломатические приемы и цели. Политики лондонского двора считались с мнением Доротеи в несколько меньшей степени, но и у них она пользовалась доверием. Сила ее воздействия в прошлом на Кэстльри, Каннинга и Георга IV не выветрилась из памяти Форейн офиса. Миролюбивый и осторожный министр иностранных дел Эбердин и беспокойный Пальмерстон, мечтающий перенять власть, не упускали из виду парижский салон княгини Ливен, где в красном углу всегда сидел великий историк и хитрый политик Франсуа Пьер Гильом Гизо. Доротею считали нимфой Эгерией француза, который был от нее без ума и, говорят, каждый день благодарил Бога за счастье, которым она его одарила. Что играло главную роль здесь — неизъяснимая прелесть сестры Бенкендорфа, ее черные проникновенные глаза или живая, увлекательная и глубокомысленная беседа, но Гизо поражал Париж постоянством. Бенкендорф хотел встретиться с сестрой. Вдобавок в середине года император собирался посетить Лондон, при удачном стечении обстоятельств Бенкендорф намеревался присоединиться к нему. Чем раньше он покинет Петербург, тем больше шансов попасть в Англию летом. Семь лет назад, когда болезнь неожиданно свалила его, император был к нему очень внимателен, однако по Петербургу поползли слухи, что место Бенкендорфа вскоре займет один из трех фаворитов — граф Чернышев, Алексей Орлов или генерал-адъютант князь Долгоруков. В конце апреля из уст в уста передавали новость, что Бенкендорф скончался, о чем со дня на день ждали объявления в газетах. Он выжил, но сопровождать государя во всех метаниях по России и Европе уже не мог. Силы постепенно оставляли.

Необходимые в поездке вещи Бенкендорф выслал заранее. Сам решил ехать налегке в сопровождении Сахтынского и племянника графа Константина Бенкендорфа. Сахтынский неплохо знал Европу, бывал и в Германии, и во Франции, прекрасно ориентировался в обстановке и служил надежным спутником. Кроме того, в его руках находились зарубежные агенты III отделения, и он пользовался доверием Дубельта. Третий человек в III отделении — не шутка! Император прислушивался к мнению Сахтынского в запутанных польских делах.

Поездка начиналась удачно. В Кронштадте Бенкендорфа ждал «Геркулес». До Ревеля с ним будет генерал Николай Пономарев, давний друг и частый гость мызы Фалль. Пономарев построил там русскую избу и баню, небольшую православную молельню и много помог Бенкендорфу в благоустройстве замка. Елизавета Андреевна иногда называла его «наш управляющий». Бенкендорф ценил Пономарева за скромность и честность. Пономарев никогда не использовал преимущества, которые давали ему отношения с всесильным шефом жандармов. Он был рядом во время пожара в Зимнем и последним покинул Фельдмаршальскую залу. Именно он протянул императору бинокль, которым было разбито огромное зеркало в покоях императрицы Марии Федоровны, которое безуспешно пытались оторвать от стены гвардейские егеря. Император велел им уходить, его не послушали. Тогда он и швырнул тяжелый бинокль Пономарева.

— Вот видите, ребята, ваши жизни для меня дороже этого драгоценного предмета, и прошу вас немедля покинуть комнату!

Пономарев едва уцелел, когда в Георгиевской зале обрушился потолок. Вместе с лакеем Мейером и комендантом Зимнего Мартыновым он помогал солдатам снимать портреты генералов — героев Отечественной войны 1812 года и иконы, которые не выбрасывали из разбитых вдребезги окон, а сносили вниз по лестнице, не охваченной огнем. Словом, Пономарев был, что называется, личный друг, съевший с Бенкендорфом не один пуд соли.

В ясный апрельский день они стояли на палубе барки и смотрели, как городская полоска Петербурга превращается в тонкую ниточку. Неясные и невысказанные предчувствия томили их. Мелкая рябь сверкала серебристой чешуей под солнцем и утомляла глаза. С годами Бенкендорф терял остроту зрения, щурился, и оттого они более походили на глаза рыси. Однако взгляд вовсе не отвечал душевной сути.

— Ты жалуешься, Николай, на то, что письма вскрывают на почте. Конечно, это неприятно, дурно и противно. Чего хорошего, когда читаешь отчеты с цитатами из чужих писем? Но посуди сам: что нам делать? Перлюстрация есть одно из главнейших средств к открытию истины. Откуда бы мы знали об образе мыслей того или иного лица? Где бы брали сведения о различных мнениях по поводу правительственных мер? Каким бы способом открывали иностранных шпионов? Скажи на милость? Свои письма ко мне пересылай через Дубельта с оказией. Я ведь на почте тоже не пользуюсь никакими привилегиями и не застрахован от любопытства, — и Бенкендорф рассмеялся. — Пиши почаще и относи к Дубельту. Поезжай из Ревеля в Фалль, поживи месяц-другой. Хинкель из ревельской комендатуры каждую неделю будет отправлять курьера в столицу.

Им не хотелось расставаться, и это тянущее чувство беспокоило обоих.

— Странное дело! В последнее время, когда я покидаю Петербург, то мысленно молю Бога, чтобы поскорее сюда возвратиться.

— Ты напрасно позволяешь поселиться в душе подобным ощущениям, — ответил Пономарев. — Боже сохрани! Нельзя сосредотачиваться на болезнях и неприятностях.

— Да как о них забыть! Я помню, как мы с государем под Тамбовом попали в передрягу. Ты знаешь, что император не любит ездить с эскортом. Колчин с Малышевым на козлах, рейткнехт Фукс в седле, другой рейткнехт на запятках. Едва заснули, как коляска опрокинулась. До Чембара рукой подать, а не доберешься. Император — человек крепкий, но, потрясенный силой удара, подняться не мог. Страшная боль в плече. То ли Колчин вожжи выпустил, задремав, то ли колесо зацепилось за корягу. У Малышева лицо в крови. Я его обтираю платком, смоченным в хересе. Из избушки неподалеку прибежал инвалид, надзирающий над дорогой, с факелом. Я рейткнехта послал в Чембар. Потом мы в этом паршивом городке две недели проторчали. И вот о чем я тогда подумал. Сидит глухой и безлунной ночью на земле один из властителей сего мира. Вокруг суетятся какие-то люди. Какова же цена земного величия? И никому нет никакого дела до случившегося происшествия. Ничтожество земного величия я увидел воочию. — И Бенкендорф с безнадежностью махнул рукой.

— Ничтожество земного величия покрывается добрыми делами, — сказал Пономарев, кутаясь в шинель.

Апрельский ветер приносил с собой зябкость. Вода вдали от земли была холоднее. Она уже не блестела под солнцем, а тускло и тяжело волновалась за бортом.

— Насчет добрых дел ты правильно заметил. Но как за них тебе отплачивают?

— О том думать не след, Александр. Доброе дело само по себе есть плата. Это Всевышний предоставляет возможность совершить благое, и надо пользоваться каждой такой возможностью и благодарить за то.

— Да, конечно, я понимаю, — сказал Бенкендорф. — Особенно на моем месте. Все требуют от меня добрых дел. А император между тем крут и скор на решения. Обстоятельства внутри страны и вне ее не способствуют умиротворению с помощью увещеваний. Все волнуется и бунтует. Три года назад крестьянские беспорядки в Лифляндии вынудили к строгим мерам. Я не желал расправ, но местные начальники подговаривали казаков и гренадер применять силу без разбора. Я вмешался, одернул графа Палена, и что же?! В Петербурге пустили слух, что я ослабел и не способен водворить порядок. И кто пуще других старался — Чернышев!

— Не сожалей о мягкости сердца.

— Да какая мягкость, милый мой! Ничего более, кроме соблюдения закона, я не требую. Немецкие бароны в Лифляндии и Эстляндии ведут себя все-таки иначе, чем обязаны. Если с твоего угла смотреть, то я за каждое доброе дело получаю в ответ зло, и меня же упрекают в попустительстве. Возьми, пожалуйста, недавнюю историю с внуком Арсеньевой поэтом Лермонтовым. Я ли его не отбивал у государя и Веймарна? Правой рукой писал карающее, а левой чего только не делал?!

Он говорил чистую правду, и Пономарев это прекрасно знал. В марте 1838 года Бенкендорф написал личное послание военному министру Чернышеву, с которым давно сложились непростые отношения. Чернышев недолюбливал Бенкендорфа и считал, что масонское прошлое и личные связи с такими каторжными, как Михайло Орлов и Серж Волконский, вынуждают скрытно сочувствовать и исподтишка покровительствовать не только друзьям 14 декабря, но и всем недовольным. Подобная точка зрения возобладала после Февральской революции и Октябрьского переворота в эмигрантской среде.

«Я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство, в особенное, личное мне одолжение, испросить у Государя Императора к празднику Святой Пасхи всемилостивое совершенное прощение корнету Лермонтову и перевод его в лейб-гвардии гусарский полк», — писал Бенкендорф, рисуя в воображении коварную усмешку Чернышева по прочтении слов: в особенное, личное мне одолжение… Ну вот! Отыскали ход к начальнику III отделения! В личном одолжении Чернышев не смел отказать Бенкендорфу, и Лермонтова в первых числах апреля перевели в Царское Село.

А в кого метила вольнодумная концовка стиха на смерть Пушкина? Недаром на листке, присланном в Зимний, чья-то анонимная рука вывела: «Воззвание к революции».

— И все-таки не след сожалеть о содеянном, — отозвался Пономарев. — В бытность твою заплечных мастеров уничтожили, орудия пытки истребили, само понятие тайной канцелярии в большинстве дел устранили. Почти двадцать лет в России ничего не слышно о революционистах. А что в Европе?!

Человек на этаком месте

Мысль о Лермонтове, однако, не покидала Бенкендорфа. Что-то его мучило и не давало покоя. То ли мятежность начавшегося под ветром движения волн, то ли воспоминания о резких словах государя, которого одернула сестра великая герцогиня Веймарская при известии о гибели поэта на коварной кавказской дуэли.

— Что же Лермонтову недоставало? Слава невероятная. Стихи расходились, как птицы разлетались — по всей России. Для него почти не существовало цензуры, как для Пушкина, которого действительно держали — и я в том числе — крепко в узде. Но к этому принуждала обстановка после бунта на Сенатской. Между тем я всегда был с ним корректен и хотя не любил, особенно когда он приходил в возбуждение, понапрасну не теснил и государя не науськивал. Зачем Лермонтову было дерзить великой княгине Марии Николаевне на маскараде в Дворянском собрании под Новый год? Разве дерзость украшает мужчину? А дуэль с де Барантом?! И по какому ничтожному поводу! Испуганное возможной гибелью поэта от руки француза общество искало справедливости. Что ж! Людей трудно упрекнуть! Но вот через год Лермонтов погиб от руки русского и в присутствии многих русских! В присутствии известного бретера Руфина Дорохова. Мартынов не был представителем большого света. Наоборот, Лермонтов был выходцем из аристократических кругов. Зачем поэту было язвить товарища? Ничего политического в поведении Мартынова не проскальзывало, никакого тайного противодействия Лермонтову он не оказывал. А смешным быть — не запретишь. Терпение к насмешкам и у святого истощается. Меня опять обвинили. И жестоко. Хоть не француз, так кавалергард! Я не могу приставить к каждому поэту жандарма с приказом охранять. Если и приставил бы — скажут: арестовал! Выслал бы с фельдъегерем Дантеса — обвинили бы, что спас. Я ведь Пушкину открыл дорогу к императору в — конце ноября, за два месяца до дуэли. И что же?! Пушкин дал слово государю не затевать драки и нарушил его. Как III отделение обязано было поступать в частном деле?

Они долго еще стояли на палубе, пока не поднялся сильный ветер, заставивший уйти в каюту.

За обедом Бенкендорф довольно мрачно сказал, что на лечебных водах придется заняться докладной запиской по крестьянскому вопросу, которую он намеревался осенью подать государю:

— Указ от второго апреля позапрошлого года много продвинул вперед крестьянское дело, однако кое-кто считает его мертворожденным. Я с этим совершенно не согласен. Опыт показывает, что если указ использовать в соответствии с нашими законами, то результаты не замедлят появиться.

Указ императора об обязанных крестьянах гласил, что помещики обладают правом заключать с крепостными договора, по которым, сохраняя право собственности на землю, они могли отдавать ее в пользование крестьянам за условленные повинности.

— Однако ничего из этого благого начинания не получается, — сказал Пономарев. — Я слышал, что граф Воронцов пытался вступить в соглашение со своими крестьянами, и каков результат?! Чиновники дали от ворот поворот. И Киселев твой не помог. Ваш Секретный комитет оказался бессилен.

— Ничего подобного, — вмешался Сахтынский, — совершенно не бессилен. Я сам готовил документ для Александра Христофоровича, который он направил Киселеву с советом жалобу Михаила Семеновича передать государю императору. На стороне указа теперь двое — Воронцов и Киселев при нашей поддержке. Препоны ставят в Министерстве внутренних дел. Одновременно Александр Христофорович высказал недавно мнение о сокращении численности дворовых людей.

— Да, оживился этот вопрос, — сказал Бенкендорф, — Крестьянское дело — как пороховая бочка, на которой мы все сидим и покуриваем трубочку. Я с первых дней нынешнего царствования это утверждаю. Я обещался горячо говорить и по обязанным крестьянам, и по дворовым людям. Если меры не принять, несчастье неминуемо. Преграды министерства указу от второго апреля есть удар по верховной власти и злая мера для дела самого нужного и самого необходимого — постепенного освобождения крестьян. Кюстин, к книге которого я в целом отношусь отрицательно, понимал опасность безземельного освобождения. Следовательно, надо искать какую-то форму.

— Тут есть о чем подумать, — заметил Пономарев. — Если я начну сокращать число дворовых, то негодные получат свободу преимущественно перед хорошими слугами. Зачем же я преданных да ловких от себя прогонять начну?! Нет, я поступлю иначе. Я прежде избавлюсь от нерадивых и преступных, от лентяев и лодырей. Кем же тогда рынок рабочей силы наполнится?

— Против безземельного освобождения крестьян возражал еще при покойном императоре Егор Францевич Канкрин, — добавил Сахтынский. — В Польше в прошлое царствование отсюда многие неурядицы произрастали. Если мужика не держать на привязи, он пойдет куда заблагорассудится. В Польше так и получилось. При событиях тридцать первого года генерал Скржинецкий получил большой резерв для пополнения собственного войска.

В Секретном комитете Бенкендорф два месяца назад составил особое мнение, в котором утверждал перед лицом государя необходимость не только уменьшения количества дворовых людей, которых имелось до миллиона и которые представляли огромную опасность для общественного спокойствия, а также мешали развитию земледелия, оскорбляли крестьян и так или иначе содействовали разорению помещиков. Лучше их поощрять к выдаче отпускных и не повышать пошлины на паспорты для дворовых людей. Отпущенные по паспортам, чтобы покрыть недостачу, будут требовать при найме большего вознаграждения. Надо повсеместно организовывать цеха и артели.

— Я уверен, — сказал Бенкендорф, — что это польстит самолюбию униженного класса и будет сильно способствовать к исправлению людей, доныне подвергнутых полному произволу помещиков. Вот это свое мнение, высказанное в комитете, я хочу сейчас всемерно развить, если позволит здоровье.

— Спеши медленно, — отозвался Пономарев. — О нашем классе помещиков ничего особо хорошего заключить нельзя. Они сами доводят людей до того, что те не видят выгоды быть лучшими. Вором и лодырем легче прожить, чем честным. Они теряют стимул к труду и охотнее будут предаваться пьянству и порокам. Да как ты приступишь к новому делу в нашей-то стране?

— Так и приступишь. Приступ к этому делу не повлечет за собой никакого неустройства, а при постоянных опасениях ничего достигнуть нельзя.

— Похоже, что так. Однако у нас тянут и по-прежнему не решаются. Один перекладывает вину на другого. По-моему, не было бы Сенатской — давно бы сдвинулось. Я где-то читал, что революция отбрасывает назад прогресс в обществе.

— Смотря что называть революцией, — заметил Сахтынский.

— У нас революцией в училище правоведения называли, когда в животе неустройство, — вымолвил с усмешкой граф Константин, дотоле молчавший. — Простите великодушно!

— Да, идем вперед медленно, откатываемся назад быстро. Причины взрыва, которые вовремя можно отклонить, не уничтожаются нерешительностью, — сказал Бенкендорф, — а лишь укрепляются, и чем позднее будет сей взрыв, тем сильнее и опаснее. Пойдем на палубу и подышим прохладой.

Они вышли из каюты и увидели перед собой вдали укрепления Кронштадта. На рейде стояло много кораблей. Сахтынский принес шинель и накинул на плечи Бенкендорфа.

— У меня сейчас, Николай, возникло такое чувство, будто я в последний раз покидаю Петербург.

— Типун тебе на язык, — улыбнулся Пономарев. — Конечно, Сенатская тут много повредила. Не будь ее — не было бы указа от двенадцатого мая тысяча восемьсот двадцать шестого года. Однако ты поменьше переживай — дурно влияет на здоровье. Укоры совести и попытки самооправдаться никогда не были свойственны человеку на этаком месте в России.

В давнем указе императора, который тогда именовался манифестом, однако скорее носил характер указа, говорилось, что слухи об освобождении крестьян, принадлежащих короне, от податей и помещичьих крестьян и дворовых людей от власти господ распространяются злонамеренными. Тем, кто подает неосновательные прошения, и переписчикам этих прошений, грозило строгое наказание. В декабре император создал Секретный комитет. И до сих пор в нем идут дебаты. А без Сенатской посмелее двинулись бы вперед.

Отпущение грехов

Волна утихла, и путешественники без труда спустились в катер. Матросы налегли на весла, и вооруженная грозная громада Кронштадтской крепости начала быстро приближаться.

— Вот ключ ко всей России, — тихо промолвил Пономарев. — Ее укрепленная твердыня. Восстанет Кронштадт — беды не оберешься. А ведь в сущности Кронштадт и есть крестьянская крепость.

Бенкендорф ничего не ответил и только покачал головой. Да и что мог ответить шеф корпуса жандармов и начальник III отделения — высшей наблюдательной полиции в России?! Кронштадтских матросов издавна набирали из внутренних губерний и Украины. На Балтике часто слышалась украинская речь.

«Геркулес» давно ожидал сиятельного пассажира, и как только Бенкендорф взошел на борт, капитан велел отдать швартовые и пароход отвалил от берега. Бенкендорф привык к морским поездкам и часто на палубе чувствовал себя лучше, чем в коляске с императором, где он редко отдыхал, находясь в постоянном напряжении, но зато и не беспокоил спутника. Император никогда на него не жаловался, как на Орлова.

Утром в открытом море завтракали в кают-компании.

— Жаль, что ты меня покинешь в Ревеле, — сказал Бенкендорф Пономареву. — А славно было бы убежать в Фалль и там укрыться от всех. На водах эскулапы одними консилиумами замучают! Когда я с государем однажды отдыхал неделю в Баден-Бадене, ко мне по его наущению каждое утро являлся врач и справлялся о здоровье. Хорошо, что служил он не при полиции. В полную меру я ощутил, что переживал бедный Чаадаев, когда к нему Цынский с Брянчаниновым посылали доктора.

— С Чаадаевым поступили жестоко и против всяких правил, — ответил Пономарев.

— Не я один решал и в ответе. Ты несколько переоцениваешь мое влияние на события. Государь единолично правит Россией и подданными. Если хочешь знать, то если бы не я — сидеть бы ему в настоящем желтом доме или в крепости. Он с государем переписываться однажды вздумал и передал мне письмо в запечатанном конверте! Запечатанном! Деталь немаловажная, и попади конверт в руки государя — не миновать беды для Чаадаева. Цензора Болдырева пенсии лишили и места, однако потом простили. Надеждина вскоре вернули из Усть-Сысольска. А Чаадаева даже в Москву не взяли! Это невзирая на все грозные резолюции императора и доносы Перфильева, о которых я не мог ему не сообщать.

— Я тебе, Александр, всегда говорил правду, как бы горька она ни была на твой вкус. Зачем судьбу философа отдали в руки полицейских? Что ни возражай, а к диспуту о путях России они мало имеют отношения. Образования недостает и нравственности.

— Вот вы какие все чистоплюи! Объясни ему, Сахтынский! Коли вербовать служащих полиции из института благородных девиц — к чему придем? Да, нравы крутые! А каковы тяготы? Шпионство отвратительно — я доброхотов на этом поприще поболее тебя презираю, потому что получше всех вас об их деятельности осведомлен, однако по этой части не каждый отважится служить. А без шпионства — какой надзор? Такова организация нынешнего общества. Без надзора — ужаснее! Без надзора — непрерывная цепь революций, бунтов, восстаний и простого разбоя на дорогах. Смеяться над полицией легко! А ты попробуй ее превратить в инструмент государства. Без нее честные люди мгновенно попадают в рабство к негодяям. Так, по крайней мере, мы думали в александровские времена. Поэтам легко полицию облить презрением, но ведь страна не одними поэтами населена?!

— Если уж о поэтах речь зашла, то позвольте мне вмешаться в беседу и собственное мнение выразить, — сказал Сахтынский. — Конечно, в нашей работе есть масса неприятных, а пожалуй, и неприличных моментов. Но и у медиков, например, они в наличии. Что поделаешь, коли полиция, в том числе и высшая наблюдательная, есть водораздел, где честные люди соприкасаются с миром бесчестным?! Лермонтову ведь не велишь — поди и вызнай, что замышляют преступники. Он тебя негодованием обольет. Для того иная публика существует! И никто не задумывается — какова эта публика! А публика эта не стоит рублика! Вот тут и крутись вьюном между необходимостью и целесообразностью — с одной стороны, и долгом чести и обязанностями достойного члена общества — с другой. Это вопрос глубокий и чрезвычайно важный. От него зависит социальный мир и даже отношения между странами. Франция наводнила государство наше преступниками. Кому не лень сюда едут и плутни тут строят. Об этом мало кто задумывается! На завоеванных территориях порядок тоже не водворен. Нарушителей закона десятки тысяч. А каторжный народ — не сахар. Куда их? В Сибирь, в острог, в рудники. И кругом люди! На кого обязанности сии возложить? Вот вам, господин Пономарев, и малая толика правды. В грязи да в нужде не много охотников копаться.

— Поэтам, говорите, легко? — иронично переспросил Пономарев. — Они легкость жизнью своей оплачивают.

— Поляки — романтичный народ, — улыбнулся Бенкендорф, желая предотвратить возникающую стычку. — Однако соображения Сахтынского есть и мое кредо. До тех пор, пока не создадим честного жандармства — не выйдем из порочного круга. А честное жандармство может быть создано только с теми людьми, кто имеет твердые понятия о службе государю и отечеству. Я сколько раз тебе предлагал перевесить аксельбант с одного плеча на другое? И всякий день ты отказывался, Самсонову предлагал. Тот же результат. Худякова просил, Рихтеру златые горы сулил. И что слышал в ответ? Даже мой адъютант Голенищев-Кутузов-Толстой и тот с высокомерием отверг предложение. Мальчишка! Вот какое нынче мнение о государственной необходимости у публики. С ним недалеко уйдешь. Ну да оставим все это! Ошибок допущено, конечно, немало. И грехов на мне достаточно. Однако я зла людям не желал и всемерно старался смягчить власть и участь несчастных. Справедливости всегда добивался, как ее понимал. Вот поведаю тебе случай один. Воронцов ходатайствовал насчет переселения Сержа Волконского из Сибири на Кавказ. И пришлось отказать, не представляя о сем государю. Подобная милость не была еще оказана никому из осужденных вместе с Волконским. А он ведь среди главных политических преступников. С него ли начинать? Менее виноватые что сказали бы и о чем подумали? Волконский был среди моих друзей и сослуживцев. А с Воронцовым я и по сю пору в дружбе. Конечно, мне полегче отказать. Хлопот меньше, упреков от государя меньше. И притом я у Цепного моста в кабинете сижу, а не в Сибири. Однако никто не знает, какая тоска навалилась на сердце. Люди будут судить по бумажкам. Зачем не освободил?

Ревель встретил «Геркулес» разноцветными флажками и гладкой непрозрачной зеленью вод. Бенкендорф не сошел на берег. Письмо из Фалля от жены принесли в каюту. Он прочел торопливо исписанные листки и сел отвечать. А Пономарев собрался сходить на берег. Запечатав конверт, Бенкендорф обнял товарища по полку и на словах добавил приветы близким.

— Ты знаешь, — сказал Бенкендорф, — меня не покидает чувство, что долго не увидимся. И беседа у нас получилась какая-то печальная, будто ты мне грехи отпускаешь.

— Не думай о дурном да постарайся возвратиться, излечившись от всяких недугов. Помни, что мы тебя здесь любим и ждем.

— Прощай, — сказал Бенкендорф. — Не поминай лихом! — И он скрылся в темном проеме каюты.

Эпилог