Май 1859 г
Сад в доме Герцена. Зайти в сад можно как «с улицы», так и из дома.
Герцен (47 лет) сидит в удобном дачном кресле. Рядом на траве полулежит Саша, теперь уже молодой человек (20 лет) с номером герценовского журнала «Колокол». «Взрослая» Тата, которой почти 15, бежит через сад и перекрикивается с Няней. У той под присмотром девятилетняя Ольга и коляска, в которой спит младенец (Лиза); Няня идет за Татой. Данная сцена напоминает сон Герцена в начале пьесы.
Герцен (Саше). Мы теперь переправляем в Москву пять тысяч экземпляров!
Миссис Блэйни. Тата! Тата!
Тата. Вот хочу и буду! Вы не моя няня!
Миссис Блэйни. Посмотрим, что скажет на это мадам Огарева!
Герцен (продолжая говорить Саше). Саша, ты слушаешь? «Колокол» читают десятки тысяч учителей, чиновников.
Тата забегает в дом, который может быть виден или нет, и оттуда немедленно доносится ее спор с Натали.
Ольга (между тем). Я не хочу чаю!
Миссис Блэйни. Только ты не начинай дурить…
Герцен (Саше). Мы с Огаревым были первыми социалистами в России, еще до того, как сами узнали, что такое социализм.
Огарев, возвращающийся с прогулки, заходит в сад. В его облике есть что-то неблагополучное.
Ольга (начинает плакать.) Меня нельзя заставлять…
Герцен. Мы читали все, что могли достать. Мы много позаимствовали у Руссо, Сен-Симона, Фурье…
Тата с гневом выбегает из дома.
Тата. Я покончу с собой!
Огарев. (Тате). Что случилось?
Герцен…Леру, Кабе…
Тата. Она считает меня ребенком.
Миссис Блэйни. Не груби!
Тата. He вы – она!
Огарев. Тата, Тата… Дай я вытру тебе лицо…
Тата. И вы тоже!
Миссис Блэйни. Ты разбудишь Лизу.
Герцен. Позже мы взялись за Прудона, за Блана…
Тата, не задерживаясь, убегает.
Младенец начинает плакать. Огарев наклоняется над коляской и успокоительно гукает. Сердитая Натали выходит из дома.
Миссис Блэйни (в коляску). Вот смотри, папочка пришел.
Натали. Свекла! Вы видели?
Герцен (Саше). У Прудона мы взяли уничтожение власти…
Натали (Миссис Блэйни). А с ней что такое?
Миссис Блэйни. Говорит, что не будет пить чай.
Ольга (сердито). Я сказала, что не стану пить эту жирную гадость!
Герцен (Ольге). Иди, поцелуй меня.
Натали. Не дам я тебе никакого жира. Перестань плакать, а то я тебе клизму поставлю.
Герцен. У Руссо – благородство человека в его первооснове…
Огарев здоровается с Натали, которая порывисто его обнимает и начинает рыдать.
(Саше.) У Фурье – гармоничное общество, уничтожение конкуренции…
Миссис Блэйни увозит коляску в дом. Натали прерывает объятие и следует за миссис Блэйни.
Натали (Ольге). Пойдем, ты устала, вот и все! Пораньше ляжешь спать!
Ольга. Я не устала! Не устала! (Непокорно отступает в сад и исчезает из виду.)
Герцен (между тем). У Блана – центральную роль рабочих…
Огарев. Перестань морочить голову бедному мальчику; он будет врачом.
Герцен. У Сен-Симона…
Огарев (ностальгически). Ах, Сен-Симон. Оправдание плоти.
Саша. Это как?
Огарев. Нам всем возвращают наши тела, которых нас лишило христианское чувство вины. Да, это было отлично придумано, сен-симоновская утопия… устройством общества занимаются ученые, и сколько угодно этого самого, ну сам знаешь чего.
Герцен. Прости меня, но там было развитие всей человеческой природы, нравственной, моральной, интеллектуальной, художественной, а не только нашей чувственности… в отношении которой некоторым из нас не требовалось особого поощрения.
Огарев. Да, но без стыда, без исповедей и клятв никогда больше этого не делать.
Герцен. Я имел в виду тебя.
Огарев. Я тоже имел в виду себя.
Герцен. Будь другом, принеси мне бокал красного вина.
Огарев. Когда доходило до любви, я был вполне исправимым романтиком. И рюмку водки.
Саша смотрит на Герцена, который пожимает плечами; Саша уходит.
Герцен. Это не я. Это Натали. Она винит себя за тебя и притом не считает нужным это скрывать.
Огарев. Послушай, Саша, не спрашивай ты все время у Натали, сердится она или нет. Если у нее недовольное выражение, не обращай внимания, тогда, может быть, дело пойдет лучше.
Герцен (задумчиво). Да. Хорошо.
Огарев (задумчиво). С другой стороны, если не обращать внимания, то может выйти еще хуже. Я не знаю, это трудный вопрос.
Герцен. Ну да, ты прав. Я не могу уследить за ее логикой.
Огарев. Но мы должны ее успокаивать, мы должны ей помочь.
Герцен. Ты прав. Но и ты тоже хорош. Когда ты напиваешься, она говорит, что мы испортили твою жизнь. Я не знаю, что ей нужно. Сначала она хотела тебя, потом меня, потом пять минут она сходила с ума от счастья, что мы все любим друг друга, потом она решила, что ее любовь ко мне была чудовищна и она должна быть за нее наказана. Во сне она видит меня с другими женщинами, и мне приходится это отрицать, хотя это был вовсе не мой сон, а ее. Она истерична. Единственное, что ее успокаивает, – это интимные отношения. Если бы только она не забеременела.
Огарев. Если бы только ты не сделал ее беременной.
Герцен. Да, ты прав. Хочешь знать, как это случилось?
Огарев. Может, пожалеешь меня?
Герцен. Это было в ту ночь, когда мы узнали, что царь созвал комитеты по отмене крепостного права – и сделал так, чтобы об этом все узнали! – в России, где все происходит по секрету. Это означало, что мы одержали победу. Раскрепощение было делом решенным, оставалось договориться о мелочах, но сдержать это было уже нельзя, это должно было совершиться. Я чувствовал себя каким-то завоевателем.
Огарев. Да, да, достаточно, вопрос исчерпан. (Пауза.) И вот Лизе почти уже год.
Герцен. Что ж, мы знали, что договориться о мелочах будет трудно.
Входит Саша с бокалом красного вина, аккуратно доставая рюмку водки из кармана. Он протягивает Герцену вино, а Огареву – водку. Огарев пьет залпом. Саша кладет пустую рюмку в карман.
Огарев (между тем). Крестьяне не могут ждать, пока у Лизы появятся внуки. И «Колокол» тоже не может…
Герцен. Мы заявили свою позицию – отмена пером или топором, только топор приведет к катастрофе.
Огарев. Мне эта позиция не кажется предельно ясной…
Саша. Там Натали с каким-то гостем.
Из дома выходит Тургенев; он в цилиндре и с бутоньеркой в петлице смокинга.
Тургенев. Друзья!
Герцен. Тургенев!.. Возвращение скитальца.
Тургенев. О, мне всегда казалось, что я русский путешественник. Как вы поживаете, господа? Саша уже совсем молодой человек… А Ольга с нами? Нет, не с нами. Так что я не смогу отправить ее в дом…
Герцен. Какие новости? Рассказывай немедленно.
Тургенев. Прежде всего успокойте меня, скажите, что ружье, которое я заказал у Ланга, было доставлено к вам в целости и сохранности.
Герцен. Оно здесь. Мы его даже не вынимали из ящика.
Тургенев. Ну, слава богу. Я беспокоился, учитывая вашу привычку переезжать с места на место, будто за вами гонится полиция.
Огарев. Саша, может быть, предложишь гостю выпить…
Тургенев. Нет, ничего не нужно. (Саше.) У меня поручение от Натали. Она просит разыскать Тату, живую или мертвую, и тогда больше ни слова не будет сказано сам знаешь о чем.
Саша. Я не знаю о чем. (Смеется.) Тату?
Тургенев. Я только цитирую… И Ольгу, если увидишь.
Саша. Она всегда прячется. Вы собираетесь в оперу?
Тургенев (сбит). В оперу?… Почему?
Огарев. Он имеет в виду твой наряд.
Тургенев. А…
Огарев. Как обстоят дела с твоей оперной певицей?
Тургенев. Огарев, это несколько бесцеремонно.
Огарев. Ну, я несколько пьян. (Саше.) Он собирается в свой клуб.
Тургенев (Саше). Живую или мертвую.
Саша уходит, зовя Тату.
(Конфиденциально.) Небольшое затруднение, связанное со свекольным соком на щеках. (Огареву.). Я езжу в клуб. Я состою членом в «Атенеуме». Полагаю, вы согласитесь, что никому из ваших курьеров не удавалось заметать свои следы с таким шиком. Я оставил в доме пакет с письмами и последний номер «Современника», хотя, видит Бог, удовольствия он вам не доставит. Каким образом журнал, основанный Пушкиным, попал в руки этих литературных якобинцев? А на прошлой неделе, в Париже, я познакомился с Дантесом, убийцей Пушкина. И никогда не угадаете где. На обеде в российском посольстве! Вот что наши властители думают о литературе.
Огарев. Ты оттуда ушел?
Тургенев. Ушел? Нет. Да, следовало бы. Мне это не пришло в голову. Может быть, зайдем в дом? Здесь сыро.
Герцен. В доме тоже сыро. Брось, с тобой все в порядке.
Тургенев. Откуда ты знаешь? У тебя же нет моего мочевого пузыря.
Огарев. Сколько ты был в Париже?
Тургенев. Почти нисколько; я был… за городом, охотился. (Огареву.) Да, с моими друзьями – Виардо.
Огарев. Ходят слухи, знаешь ли, что она тебе ни разу не позволила… Это возмутительно! (Уходит по направлению к дому.)
Тургенев. Что с ним такое?
Герцен. Ему нужно выпить.
Тургенев. Сомневаюсь.
Герцен. Какие новости из дома?
Тургенев. Собираюсь отдать свой новый роман Каткову.
Герцен. В «Русский вестник»? Все подумают, что ты присоединился к лагерю реакционеров.
Тургенев. Что поделаешь. Ты же видел, что эти бандиты, Чернышевский с Добролюбовым, сделали с «Современником». Они меня презирают. У меня еще осталось чувство достоинства… Ну, не говоря уже о художественных принципах. А ведь я защищал Чернышевского, помнишь, когда в своей первой статье он вдруг открыл, что нарисованное яблоко нельзя съесть, а значит, искусство – бедный родственник реальной жизни. Я тогда его поддержал. «Да, – говорил я, – да, пусть это бред недоразвитого фанатика, вонючая отрыжка стервятника, ничего не понимающего в искусстве, но, – говорил я, – тут есть нечто, что нельзя оставить без внимания; этот человек почувствовал связь с чем-то насущным в наш век». Я пригласил его на обед. Это его не остановило, и он использовал мой последний рассказ как дубину, которой он меня же и поколотил за то, что герой моего рассказа – нерешительный любовник! Очевидно, это означает, что он либерал. Ах да, вот еще что. Слово «либерал» теперь стало ругательным, как «недоумок» или «лицемер»… Оно означает любого, кто предпочитает мирные реформы насильственной революции – то есть таких, как ты и твой «Колокол». Наше поколение кающихся дворян выглядит очень некрасиво, Добролюбову, знаете ли, всего лет двенадцать – не больше. В любом случае он ребенок, пусть ему будет хоть двадцать два. Меня познакомили с ним, когда я заглянул в редакцию. Угрюмый тип, совершенно без чувства юмора, фанатик, мне от него не по себе стало. Я пригласил его на обед. Вы знаете, что он ответил? Он сказал: «Иван Сергеевич, давайте оставим наш разговор. Мне от него делается скучно». И отошел в дальний угол комнаты. Я – их ведущий автор! То есть я им был. (Пауза.) В них есть что-то любопытное.
Герцен. «Very dangerous!».[103] Эти люди, кажется, читают только ту часть «Колокола», которая приводит их в ярость. Чернышевский нас осуждает за то, что мы поддерживаем царя в его борьбе с рабовладельцами. Но, будь то реформа сверху или революция снизу, мы сходимся на том, что освобождение крестьян есть абсолютная цель.
Тургенев. А потом что? «Колокол» скромничает, как старая дева, но время от времени вы с Огаревым не можете удержаться, чтобы не задрать ваши юбки и не показать, что под ними прячется; а там – глядь! – русский мужик! Он совсем другой, чем эти западные крестьяне, такой простой и неиспорченный; вот только подождите, и он покажет всем этим французским интеллектуалам, как русский социализм искупит их обанкротившуюся революцию и раздавит капитализм в колыбели, в то время как буржуазный Запад идет своей дорогой к голоду, войне, чуме и бесполезной мишуре сомнительного вкуса.
Вы просто сентиментальные фантазеры. Перед вами человек, который сделал себе имя на русских крестьянах, и они ничем не отличаются от итальянских, французских или немецких крестьян. Консерваторы par excellence.[104] Дайте им время, и они перегонят любого француза в своей тяге к буржуазным ценностям и в серости среднего класса. Мы европейцы, мы просто опаздываем, вот и все. Вы не возражаете, если я опорожню свой моче вой пузырь на ваши лавры? (Отходит.)
Герцен. А разве вы этого еще не сделали? Ну и что, если мы кузены в европейской семье? Это не означает, что мы обязаны развиваться точно так же, зная, куда это приведет. (Сердито.) Я не могу продолжать этот разговор, пока ты…
Его перебивает испуганное восклицание Тургенева из-за сцены. Ольга выбегает из-за лавровых зарослей, пробегает мимо и скрывается. Тургенев возвращается в замешательстве.
Тургенев. Подслушивала. Убежала, словно лань. Вот такого роста. Должно быть, пропавшая Ольга.
Входят Татаи Саша. Огарев и Натали выходят из дома.
Герцен. Там у нее дрозд живет. В гнезде.
Натали (зовет Ольгу). Оля! Домой!..
Ольга бежит к дому.
Тата (Тургеневу). Там у нашего дрозда гнездо.
Саша (о Тате). Живая.
Натали. Тата, вот ты где… У меня что-то есть для тебя.
Тата. Что?
Натали. Ну, я не стану говорить, раз у тебя такое лицо… На, держи. (Дает Тате маленькую баночку с румянами.)
Тата. Румяна?… О, спасибо, Натали… Извини меня.
Натали и Тата заключают друг друга в объятия со слезами, благодарностями, извинениями, прощениями и т. д.
Герцен (Тургеневу). Ты все успел?
Тургенев отрицательно качает головой.
Тата. Можно, я пойду попробую?
Натали. Дай-ка я.
Герцен. Что тут у вас?
Натали слегка румянит щеки Таты.
Натали. Женские дела. Смотри, не выходи так на улицу.
Герцен (Саше). Покажи Тургеневу, где у нас…
Саша (указывая на лавровые заросли). Там.
Тургенев. Как все выросли. (Саше.) Натали сказала, что ты собираешься учиться в Швейцарии.
Саша. Да, на медицинском факультете. Я буду приезжать домой на каникулы.
Герцен (Тургеневу). Оставайся обедать.
Натали. Он не может, он идет в оперу.
Тата. Я хочу посмотреть на себя в зеркало. (Уходит к дому.)
Тургенев. Да, да, мне и в самом деле пора.
Огарев. А-а. Отлично.
Тургенев уходит вместе с Сашей.
Герцен, Натали и Огарев рассаживаются.
Герцен (пауза). Ну, как ты сегодня? Все еще сердишься? Нет, скажи. Сердишься или нет? Ох, вижу, что сердишься.
Натали. Почему, с чего ты взял?
Герцен. Ты сердишься, не отрицай. Это оттого, что я сказал вчера про вывеску в зоопарке.
Натали. Что ты сказал?
Герцен. Послушай, нельзя принимать каждое случайное слово на свой счет.
Натали. Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Герцен. Только теперь не сердись.
Огарев, выведенный из себя, резко уходит к дому. Натали начинает плакать.
И он тоже – одни нервы. Не плачь, пожалуйста.
Hатали. Ему больно. Мы разбили ему сердце. Злейший враг не мог ранить его сильнее.
Герцен. Он пошел выпить.
Натали. А почему, ты думаешь, он пьет?
Герцен. Ах, перестань, перестань. В университете Огарев пил спирт из пробирок.
Натали. Ты все время так прав. Даже когда ты не прав. Ник, который в самом деле прав, один не поднимает шума из-за… из-за этой нелепой мечты о прекрасной жизни втроем, которая возвышается над ежедневной мелочностью, над обыкновенными человеческими недостатками, в основном моими, я знаю…
Герцен. Вовсе нет, только – ты не должна так…
Натали. Если бы только Николай мог любить меня с твоим безразличием.
Герцен. Натали, Натали…
Натали. Нет, я больше так не могу. Я думала об этом. Я уезжаю домой, в Россию. Я сказала Нику.
Герцен. Что?…
Натали. Он говорит, что я не должна приносить себя в жертву, – что я должна позволить себе наслаждаться твоей любовью, но…
Герцен. Как ты можешь уехать в Россию, как ты можешь оставить детей?
Натали. Я могу взять Лизу.
Герцен. Забрать нашу дочь в Россию? На сколько?
Натали. Не знаю. Я хочу увидеться с сестрой.
Герцен. А Ольга? Кто за ней будет смотреть?
Натали. Мальвида будет.
Герцен. Мальвида?… Откуда ты знаешь? О Господи, почему я все узнаю последним?…
Натали. Я еду в Россию! Я принесла здесь столько вреда. Ник убивается из-за меня!
Звук выстрела. Натали вскакивает и бежит к дому, навстречу Огареву, который держит открытое письмо. Натали, рыдая, падает к нему на грудь.
Огарев. Ну, полно, полно… полно, полно… что такое? Посмотри, что я получил – письмо от Бакунина! – из Сибири!
Герцен. От Бакунина! Он на свободе?
Огарев. Отправлен на поселение.
Герцен. Слава Богу! Он в порядке?
Огарев. Судя по всему, не хуже, чем прежде. Письмо с обвинениями в адрес «Колокола».
Натали (Огареву). Я сказала Александру – я уезжаю домой!
Натали уходит. Герцен берет письмо и начинает читать.
Огарев. И вот еще что. (Достает из кармана конверт.) Из российского посольства – официальное предписание вернуться… Я не могу его исполнить, так что… они теперь не пустят Натали домой, мы оба станем изгнанниками. Она будет ужасно…
Входит Тургенев со своим новым двуствольным ружьем.
Тургенев. Твой сын – шутник. Я его спросил, нет ли здесь у вас хищных птиц, а он весьма любезно позволил мне пострелять в его воздушного змея.
Пятясь, входит Саша. Он тянет почти вертикально бечевку воздушного змея. Тургенев прицеливается и стреляет из второго ствола.
Герцен. Это какой-то сон.
Дрозд поет в лавровых зарослях. Тургенев понарошку прицеливается в него.
Июнь 1859 г
Газовый фонарь высвечивает небольшое пространство: угол улицы в трущобах Вест-энда. Слышны пьяные споры, смех, треньканье пианолы. На сцене Огарев и Мэри Сетерленд.
Мэри, 30 лет, находится не на самом дне общества или проституции. По-английски она говорит грамотно, с рабочим лондонским выговором. Огарев говорит на плохом английском с сильным русским акцентом. Нижеследующий диалог не учитывает их произношения.
Огарев. Мэри!
Мэри. Это снова ты. (Дружелюбно.) Хочешь со мной пойти? (Огарев запинается в поиске слов.) Тебе ведь со мной было хорошо, да? (Огарев кивает.) Ну и что тогда лицо такое кислое?
Огарев. Я думал, мы договорились. Но ты права, конечно. И кроме того, тридцать шиллингов – небольшие деньги.
Мэри. Господи, у тебя акцент – просто хронический.
Огарев. Как Генри?
Мэри. О, так ты запомнил, как его зовут.
Огарев. Конечно.
Мэри. Теперь ты послушай меня. Я помню, что ты мне тогда сказал. Но такое легко сказать, за это денег не берут. Откуда я знаю – может, я тебя тогда в последний раз видела.
Огарев. Но я говорил всерьез.
Мэри. Все вы всерьез.
Огарев. Но я и сейчас всерьез.
Мэри (изучает его). А ты ведь и вправду, кажется, всерьез. Ну ладно. За проживание Генри я плачу семнадцать шиллингов шесть пенсов в неделю. Если он будет со мной, мы вполне справимся на тридцать шиллингов, и ты ко мне сможешь приходить, и никого у меня больше не будет, это точно.
Огарев. Тогда все хорошо. Давай встретимся на мосту Патни завтра в двенадцать, и мы найдем тебе с Генри нормальное жилье.
Мэри. Патни! Это что, там и коровы будут?
Огарев. Возможно.
Мэри. Ладно. Почему бы и нет?
Огарев достает из кармана пальто или пиджака Сашину старую губную гармошку.
Огарев. Отдай Генри. Она сломана немного. (Он с ошибками играет короткую мелодию и протягивает ей гармошку.)
Мэри. Сам ему завтра отдашь. Ну что, ты хочешь со мной сегодня?… Ты ведь уже заплатил.
Огарев. С твоего разрешения.
Мэри. У тебя тоже есть маленький сын?
Огарев. Ах, это грустная русская история.
Мэри. Да? Ну, извини. Что за история?
Огарев. Была зима. Мы с детьми мчались домой через лес в… этих… как их… фьють…
Мэри. В санях!
Огарев. Именно. Потом слышу – волки!
Мэри. Не может быть!
Огарев. Я вижу – волки бегут за нами, все ближе, ближе… одного за другим мне приходится выбрасывать детей на снег…
Мэри. Как?!
Огарев. Сначала маленького Ваню, потом Павла, Федора… Катерину, Василия, Елизавету, двойняшек Анну и Михаила…
Уходят, взявшись под руки. Мэри смеется.
Июль 1859 года
Сад. Герцен наедине с Чернышевским. Тому 31 год, у него рыжие волосы и высокий, иногда пронзительный голос, хотя в данный момент он спокоен и серьезен. После смерти он станет одним из ранних святых большевистского календаря. Он небрежно просматривает номер «Колокола».
Чернышевский. «Very dangerous»… Мы с Добролюбовым спорили, почему название на английском языке.
Герцен (пожимает плечами). Я где-то увидел такую вывеску.
Чернышевский. В зоопарке, надо полагать. Благодаря этой статье у вас появилось много друзей среди реакционеров.
Герцен. Конечно. Они всегда радуются раздору в наших рядах, даже если он заключается всего лишь… а кстати, в чем он, собственно, заключается? – в тоне, в интонации, в отсутствии такта по отношению к вашим предшественникам. А почему, собственно, я не должен защищать свое поколение от неблагодарности новых людей? Тон протеста изменился. Он стал резким, желчным… Монашеский орден, который отлучает людей за то, что они получают удовольствие от своего ужина, от живописи, от музыки. В оппозиции нет больше радости.
Чернышевский. Радости?…
Герцен. Да.
Чернышевский. Я хотел служить человечеству, но был физически труслив и поэтому часть своей молодости провел в попытках изобрести вечный двигатель. В конце концов моя энергия иссякла… Когда я женился – это случилось восемь лет назад, после того как я окончил университет и вернулся в Саратов, – я рассказал невесте, как я представляю себе свою будущую жизнь. «Революция – это лишь вопрос времени, – сказал я ей. – Когда она придет, мне придется в ней участвовать. Это может закончиться каторгой или виселицей». Я спросил ее: «Тебя тревожат мои слова? Потому что я не могу говорить ни о чем другом. Это может продолжаться многие годы. И на что может рассчитывать человек, который думает таким образом? Вот тебе пример – Герцен. Я восхищаюсь им больше, чем кем-либо из русских. Нет того, чего бы я не сделал ради него». (Пауза.) Я читал ваши книги – «С того берега» и «Письма из Франции и Италии». Дело было не в вашей радости, а в вашем страдании, в вашем гневе… ну да, и в изящном стиле тоже. А ваше хлесткое презрение, ваша логика, как вы расправлялись с напыщенностью, иллюзиями, мелочностью!.. Я восхищался вами. А теперь я не могу вас больше читать. Я не хочу вашего блеска. Меня от него тошнит. Я хочу черного хлеба фактов и цифр, анализа. Это тяжкий труд. Я раздавлен работой. Вы и ваши друзья вели привычную жизнь представителей высшего класса. Ваше поколение было романтиками общего дела, дилетантами революционных идей. Вам нравилось быть революционерами, если только вы ими действительно были. Но для таких, как я, это был не отказ от своего социального положения, а результат нашего социального положения. Каждый день приходилось бороться за выживание – против неурожая, холеры, конокрадов, бандитов, волчьих стай… Единственным выходом было стать пьяницей или юродивым, которых было достаточно среди нас. Мне не нравится моя жизнь. И теперь есть вещи, которые я не стану делать ради вас.
Герцен. Например?
Чернышевский. Я не стану верить в благие намерения царя. Я не стану верить в благие намерения правительства: власть не будет рубить сук, на котором сидит. И прежде всего я не стану слушать, что вы болтаете в «Колоколе» о прогрессе. Провести реформы пером нельзя – это самообман. Нужен только топор.
Герцен. И что потом?
Чернышевский. Посмотрим. Сначала социальная революция, потом политическая. Порядок будем устанавливать на сытый желудок.
Герцен. Дело не в желудке, а в голове. Порядок? Стаи волков будут свободно хозяйничать на улицах Саратова! Кто будет устанавливать порядок? Ах да, разумеется – вы будете! Революционная аристократия. Потому что крестьянам нельзя доверять, они слишком темны, слишком беспомощны, слишком пьяны. Они такие и есть – это правда… А что, если они вас не захотят? Что, если они захотят жить как все остальные – либо съесть самим, либо быть съеденными. Вы будете их принуждать ради их собственного блага? Вам потребуются помощники. Может быть, придется завести собственную полицию. Чернышевский! Неужели мы освобождаем народ от ига, чтобы установить диктатуру интеллектуалов? Только до тех пор, пока враг не ликвидирован, разумеется! Это слова Прудона, хорошие слова. В Париже я видел достаточно крови в канавах – этого мне на всю жизнь хватит. Прогресс мирными средствами – я буду продолжать болтать об этом до последнего вздоха.
Чернышевский. Хорошо. Все ясно. Я сказал Добролюбову, что единственный выход – поговорить с вами с глазу на глаз, только так мы узнаем, почему «Колокол» – наш священный «Колокол», единственный свободный голос на русском языке – отказывается призывать к восстанию.
Герцен. Это было бы на руку помещикам – это подтолкнуло бы либералов в лагерь консерваторов.
Чернышевский. О да, «very dangerous». Ваши статьи ведут не к прогрессу – а в прямо противоположную сторону. Чем больше система будет улучшаться, тем дольше она протянет.
Входит Огарев.
«Колокол» – это топтание на месте. В чем ваша программа?
Огарев. Отмена крепостного права сверху или снизу, но только не снизу. Очевидно, я не пропустил ничего важного. Вы Чернышевский… Огарев. В Англии… В Англии мы делаем «le shake-hand».
Чернышевский (пожимая руку). Рад познакомиться.
Огарев. Я тоже. Простите… (Смотрит на Герцена.) Навещал больного друга. Вы давно ждете?
Чернышевский. Совсем нет. Я заблудился.
Огарев. А полицейского почему не спросили?
Чернышевский. Полицейского?
Огарев. Нужно было спросить. Они называют вас «сэр» и, кажется, являются тут видом общественных услуг. Они помогают тем, кто заблудился. Им выдают карты и географические справочники. Часто видишь их по двое, так что им есть с кем проконсультироваться. Они на каждом углу. По ночам они носят с собой фонари, чтобы можно было разглядеть карту. Каждый русский, приезжающий сюда, видит всех этих полицейских и, естественно, начинает нервничать. Проходят недели, прежде чем он начинает понимать, что их назначение – подсказывать прохожим, как и куда пройти. Я только что был в Патни, и мне пришлось спросить полицейского, как пройти в ближайшую аптеку. (Герцену.) Мэри больна. Пришлось ее привести с собой.
Герцен. Привести с собой?…
Огарев. Я не мог ее оставить одну с Генри. (Чернышевскому.) Сколько вы пробудете?
Чернышевский. В Англии? Я завтра уезжаю.
Огарев. Но вы ведь только приехали. Лондон заслуживает большего. Каждую ночь ста тысячам людей негде спать, кроме как на улице, и каждое утро определенная часть из них мертва. Они умирают от голода рядом с гостиницами, где нельзя пообедать меньше чем за два фунта. Полицейские, о которых я вам рассказывал, отвечают за уборку тел. В этом еще одна их функция. Но в то же самое время, если вы не умерли, полицейский не может вас забрать. Если он думает, что вы преступник, он может взять вас под стражу, но в течение двух дней он должен в открытом суде представить причину вашего задержания, а в противном случае выпустить вас – возможно, чтобы вы свободно могли умереть от голода. При всех здешних свободах нет нищего во Франции или России, который нуждался бы так же отчаянно, как лондонский нищий. Но ни в какой России или Франции свободы нищего не защищены так, как в Лондоне. Что здесь происходит? Неужели свобода и бедность неразлучны или это просто английское чувство юмора? И это свобода не только в полицейском смысле. Вы нигде не увидите столько чудаков. Здесь чтут человеческую природу во всех ее проявлениях, а мы не замечаем того, что нас окружает, и собираемся в этом саду или за столом в доме, бесконечно обсуждая насущный русский вопрос: освобождение крепостных с землей или без земли? А не то, что есть лучшее общественное устройство для всех и повсюду?
Герцен. Так не бывает – «для всех и повсюду». России – сейчас – нужен общинный социализм.
Чернышевский. Нет, общинный социализм, где у каждой семьи свой участок земли, не приведет к цели. Нужен коммунистический социализм, где каждый разделяет труд и его плоды…
Герцен (сердито). Нет! Нет! Мы не для того прошли весь этот путь, чтобы прийти к утопии муравейника.
Входит Натали, толкая перед собой коляску Лизы.
Натали. Ты что сердишься? (Подталкивает коляску ближе и садится на стул.)
Чернышевский вежливо встает при ее появлении.
Огарев (обращаясь к Натали). Ты уже?… Это только на время, пока…
Натали (вдруг). Александр! У нас, у тебя гость!
Герцен. Что? Это Чернышевский! Ты ему приносила стакан воды.
Натали (смеется). Он думает, что я идиотка. Вам что, кроме стакана воды, ничего не предложили? Право, мне неловко.
Чернышевский. Это все, чего я хотел на самом деле.
Натали (Герцену). Я имела в виду госпожу Сетерленд.
Герцен. Кого?… А…
Натали (Чернышевскому). Одна из Сетерлендов, знаете, из Патни.
Чернышевский. В самом деле?
Огарев (обращаясь к Натали). Ты ведь не против, нет?
Натали. Это дом Александра, мой дорогой, а не наш. (Герцену.) Разве тебе не следует пойти и… Ник ее уже поселил, в желтую комнату.
Герцен. В какую желтую комнату?
Натали. Александр, тут всего одна желтая комната.
Герцен. Буфетная?
Натали. Комната с желтыми розами на обоях.
Герцен. О… она что, будет здесь жить»?
Натали. Именно это нам всем хотелось бы знать.
Герцен (Огареву). Она же не будет здесь жить?
Огарев не отвечает. Лиза начинает хныкать.
Чернышевский. Мне, кажется, пора идти. (На него никто не обращает внимания. С неловкостью он чувствует, что чего-то недопонимает.)
Огарев. Это только, пока она не…
Лиза хнычет громче. Благодарный этому отвлекающему обстоятельству, Огарев идет к коляске и начинает ее активно качать.
Натали. Няня уже помогает горничной перенести диван из коридора.
Герцен. Зачем?
Огарев. Для Генри.
Герцен. Она привела с собой сына?
Огарев. А ты как думал! (Ударяет по коляске. Лиза начинает плакать. Огарев качает коляску и разговаривает с Лизой.)
Натали (Герцену, забываясь). Она хочет к папе.
Герцен в бешенстве. Чернышевский озадачен.
Натали (Лизе, поправляя ситуацию). Ну все, все, смотри, вот, папа здесь…
Чернышевский (Огареву, всматриваясь в Лизу). Она вылитая вы.
Тата выходит из дома.
Натали (Герцену). Если ты сейчас же не пойдешь, будет поздно. Горничная уже устроила сцену, да еще при Тате.
Тата (подходя). Что в Англии значит «публичная женщина»?
Натали. Тата, что за вопрос!
Тата (Огареву). Ну, что бы это ни значило, она уже в вашей постели. С ней маленький мальчик, который не хочет говорить, как его зовут. Он ведь здесь не будет жить, нет? (Чернышевскому.) Ох… Меня зовут Тата Герцен!
Чернышевский (пожимая ей руку). До свидания.
Тата. Ох… до свидания.
Чернышевский пожимает руку Герцену и затем наклоняется к руке Натали.
(Между тем, Герцену.) Натали говорит, что она возьмет меня с собой, когда поедет в Германию встречаться с сестрой.
Герцен. А как же Ольга?
Тата. Ну, ты же знаешь, как они друг к другу относятся…
Чернышевский (Герцену). До свидания.
Герцен. Вы уходите? (Делает несколько шагов, провожая Чернышевского.)
Натали (шипит Огареву). Ты сошел с ума? Она… она…
Тата. Публичная женщина.
Натали (Тате). Ступай в дом!
Тата уходит.
Герцен (Чернышевскому). Я больше всего боялся, что возникнет пропасть между интеллектуалами и массами, как на Западе. Но я не мог себе представить еще худшего, что трещина разделит нас, тех немногих, кто хочет для России одного и того же.
Чернышевский. Трещина не так велика, чтобы вы не могли через нее переступить.
Натали, которая все это время что-то яростно шептала Огареву, проходит мимо по направлению к дому.
Герцен. Но я прав. Даже там, где я не прав, я все равно прав.
Натали (услышав, не останавливаясь). Вот видишь?!
Чернышевский. Предположим, народ не станет вас дожидаться.
Герцен. Тогда вы увидите, что я был прав.
Чернышевский. Они не будут ждать.
Герцен. Будут.
Чернышевский. Царь вас подведет.
Герцен. Не подведет.
Чернышевский. Вы поставили на «Колокол», и вы проиграете.
Герцен. «Колокол» победит.
Герцен и Чернышевский уходят вслед за Натали. Огарев падает в припадке эпилепсии. Генри Сетерленд выходит в сад. Он маленький и недокормленный, одет бедно, но чисто. Он испуган. Через несколько мгновений он замечает Огарева. Он подходит, чтобы помочь Огареву, очевидно – не в первый раз. Огарев приходит в себя. Он улыбается, чтобы приободрить Генри, и делает жест, который Генри понимает Мальчик достает губную гармошку из карма на и с заминками играет Огареву.
Промежуточная сцена – август 1860 г
Блэкгэнг-Чайн, ущелье на южном побережье острова Уайт, печально известное своими кораблекрушениями.
«Звуковой пейзаж» состоит из волн, разбивающихся о скалы, и пронзительных криков морских птиц среди шумных порывов ветра… Тургенев стоит на ветру – его фигура выделяется в окружающей темноте.
Август 1860 г
На море. (Вентнор, остров Уайт).
Отдыхающие прогуливаются, здороваются друг с другом, обмениваются несколькими словами и двигаются дальше. «Доброе утро. Как вы поживаете сегодня? Прекрасная погода. Когда уезжаете?»
Молодой человек, доктор, одетый заметно проще, чем другие, сидит на скамейке между набережной (променадом) и пляжем. У него в руках газета, местный еженедельник. Входит Тургенев, приподнимает шляпу, здоровается с одним-двумя людьми и после этого садится на эту же или соседнюю скамейку. Он достает из кармана книгу и читает.
Между тем на пляже появились Мальвида и Ольга. У Ольги сачок для ловли креветок. Мальвида собирает ракушки и складывает их в детское ведерко.
Ольга. Как вам кажется, креветки счастливы?
Мальвида. Вполне счастливы.
Ольга. А вы хотели бы быть креветкой?
Мальвида. Не очень. Жить без Бетховена, без Шиллера и Гейне…
Ольга. Вам было бы все равно, если бы вы были креветкой.
Мальвида. Но если бы я была креветкой, то могла бы прийти маленькая девочка и поймать меня сачком.
Ольга. Это не хуже того, что случается с людьми.
Мальвида. О философ. (Поднимаетракушку.) Вот красивая… двойная. (Стучит.) Кто там дома? Да, не повезло тебе, но ты украсишь собой рамку для фотографий и будешь считать, что тебе повезло больше других.
Ольга. А что, на Рождество каждый получит рамку для фотографий?
Мальвида. О какие мы догадливые!
Ольга. Мальвида, я хочу рамку.
Мальвида. Некоторые могут получить зеркало с ракушками.
Ольга. Я не хочу видеть свое лицо, я хочу видеть ваше! (Она смеется и обнимает Мальвиду.) Вон там человек, который знаком с папой.
Мальвида. Мы туда не смотрим. Который? Тот, что с газетой, или другой?
Ольга. Другой. Его зовут господин Тургенев. Он знаменитый писатель.
Мальвида. Все русские писатели знаменитые. Вот в Германии нужно по-настоящему много работать, чтобы стать знаменитым писателем.
Ольга. Мальвида, а что будет, когда Натали вернется из Германии?
Мальвида. Она только что уехала, а ты беспокоишься о ее возвращении. Пошли, вон заводь среди камней.
Ольга. Я хочу и дальше жить у вас, а папа может приезжать к нам.
Мальвида. Ты должна постараться, чтобы Натали тебе понравилась.
Ольга (вдумчиво). Она иногда мне нравится, когда она не истерична. Когда она становится истеричной, единственное, что ее успокаивает, – это интимные отношения.
Ольга и Мальвида уходят.
Тургенев замечает, что доктор отложил свою газету в сторону.
Тургенев. Уважаемый… вы позволите мне посмотреть вашу газету?
Доктор. Можете взять ее себе. Я уже прочел. (Тон доктора неожиданно резок.)
Тургенев. Благодарю вас. Я свою выбросил, забыв, что там было кое-что важное… А, вот оно… Вы уверены, что она вам больше не понадобится? Потому что… (Достает из кармана маленький перочинный ножик и начинает аккуратно вырезать статью из газеты.)
Доктор (между тем). Вы Тургенев?
Тургенев. Да.
Доктор. Ваше имя, или что-то похожее, в газете, в списке заслуживающих упоминания приезжих. Откуда вы узнали, что я русский?
Тургенев. Статистическая вероятность. Одной из загадок летних миграций в царстве животных является то, что в августе маленький городок на острове Уайт превращается в русскую колонию… Но я узнал ваше лицо. Мы встречались прежде, не так ли?
Доктор. Нет.
Тургенев. В Санкт-Петербурге?…
Доктор. Сомневаюсь. Я не из вашего литературного… Я не из ваших читателей. Я читаю лишь практически полезные книги.
Тургенев. В самом деле? Мне кажется, что даже такие полезные издания, как «Вентнор тайме»… особенно когда ты у моря, наслаждаешься природой…
Доктор. Природой? Природа – это не более чем сумма фактов. На самом деле вы наслаждаетесь вашим романтическим эгоизмом. (Смотрит название книги у Тургенева.) Пушкин! Ни малейшей пользы никому! Бросьте. Хороший водопроводчик стоит двадцати поэтов.
Тургенев. Так вы водопроводчик?
Доктор. Нет.
Тургенев. Что ж, если вы в том смысле, что на каждого хорошего водопроводчика приходится двадцать поэтов, то кто же с вами станет спорить? Но мне хотелось бы думать, что мои книги могут быть использованы не только в качестве затычки для ванной…
Доктор. Не могут. Сказать вам, что такое полезная книга? «Как избавиться от геморроя» доктора Маккензи!
Тургенев (с энтузиазмом). Да, отличная книга. (Поднимает вырезку из газеты.) Кстати, если вы пропустили, в газете была реклама холлоуэйских пилюль. Замечательная вещь! (Читает.) «…Специальный состав для воздействия на желудок, печень, почки, легкие, кожу и пищеварительные органы, очищают кровь, которая является основой жизни, и таким образом исцеляют болезнь во всех ее видах… «Я подумал, что раз так, то стоит попробовать. Но, возвращаясь к вашему геморрою…
Доктор. Я не страдаю геморроем.
Тургенев. А вот о себе я этого сказать не могу. Но если вдруг это с вами случится, то вот вам совет. Я обнаружил, что чтение книги доктора Маккензи заставляет меня постоянно думать о своем… в то время, как, читая Пушкина, я совершенно о нем забываю. Практическая польза. Я в нее верю.
Доктор. Нынешний век требует ничего не принимать на веру.
Тургенев. Совершенно ничего?
Доктор. Ничего.
Тургенев. Вы не верите в принципы? В прогресс? Или в искусство?
Доктор. Нет, я отрицаю абстракции.
Тургенев. Но вы верите в науку.
Доктор. В абстрактную науку – нет. Сообщите мне факт, и я соглашусь с вами. Два и два – четыре. Остальное – конский навоз. Вам не нужна наука, чтобы положить хлеб в рот, когда вы голодны. Отрицание – это то, что сейчас нужно России.
Тургенев. Вы имеете в виду народу, массам?
Доктор. Народ! Он более чем бесполезен. Я не верю в народ. Даже освобождение крестьян ничего не изменит, потому что народ сам себя ограбит, чтобы напиться.
Тургенев. Что же вы в таком случае предлагаете?
Доктор. Ничего.
Тургенев. Буквально ничего?
Доктор. Нас, нигилистов, больше, чем вы думаете. Мы – сила.
Тургенев. Ах да… нигилист. Вы правы, мы не встречались раньше. Просто я все искал вас, сам того не зная. Пару дней назад, когда была буря, я отправился на Блэкгэнг-Чайн. Вы там бывали? Отсюда недалеко, надо идти на запад вдоль обрыва. Там наверху есть место, где растет трава – на самом краю скалы, которая обрывается на четыреста футов, туда, где море разбивается о камни и галечный берег. Там есть спуск, извилистая тропа, по которой идешь мимо тысячелетних слоев разного цвета на срезе скал, мимо известняка и черных железистых пород, желтого песчаного камня и темно-синей глины… Шум там непередаваемый. Мне казалось, что я слышу стоны, всхлипы, орудийные залпы, звон колоколов, исходящий из сердца гневных вод. Казалось, стоишь у истоков мира, где мощные силы природы смеются над нашими жалкими утехами и обещают лишь ужас и смерть. Я понял, что для нас нет надежды. И вдруг в моем сознании возник человек – темная безымянная фигура. Сильный, неизменный, без оттенков, без истории, будто выросший из самой земли вместе со своими злыми намерениями. Я подумал – я никогда о нем не читал. Почему никто не написал о нем? Я знал, что он – это будущее, которое пришло раньше срока, и я знал, что он тоже обречен. (Пауза.) Я не знаю, как вас назвать?
Доктор. Базаров.
Растет сопровождающий слабый звук – повторение шума в Блэкгэнг-Чайн. Тургенев и Доктор остаются, глядя в море.
Март 1861 г
Сад. Татарисует. За сценой Лиза, двух лет, начинает вопить. Тата оглядывается и нетерпеливо вздыхает. Торопливо входит няня.
Тата. Она залезла в крапиву.
Миссис Блэйни. Но ты же должна была за ней смотреть.
Тата. Я смотрела.
Няня отправляется выручать Лизу. Входит Огарев с газетами. Он возбужден. Тата рада его видеть.
(Огареву.) Papa пошел отправлять вам телеграмму.
Огарев. Даже в нашей маленькой газетенке напечатали, представляешь!
Тата. А в Патни приятно жить?
Из дома выходят Джонс, английский чартист, и Кинкель.
Джонс. I say! I say! Огарев, отмена крепостного права!
Кинкель. Wunderbar![105] А где Герцен?
Джонс протягивает руку. Огарев пожимает ее, затем обнимает Джонса и Кинкеля.
Джонс. Oh, I say!
Из дома выходят Блан и Чернецкий с бутылкой шампанского.
Чернецкий (со слезами, размахивает «Колоколом»). Невероятно! Невероятно!
Блан. Огарев! Поздравляю!
Джонс (Тате). Как вы, должно быть, горды.
Блан. Где Герцен?
Джонс. Царь оправдал все надежды, которые возлагал на него ваш отец.
Спешно входит Герцен (не из дома, а с другой стороны). Из дома выходит Натали с букетом. За ней идет Ледрю-Роллен.
Герцен. Мы устроим праздник для всех русских в Лондоне.
Натали. Посмотри, что мы получили – от Мадзини!
Входит служанка с подносом с бокалами.
Ледрю-Роллен. Браво, Герцен!
Джонс. Свобода для пятидесяти миллионов крепостных!
Кинкель. Не топором, а пером!
Огарев. Твоим пером, Саша!
Герцен и Огарев обнимаются. Остальные мужчины аплодируют им. Герцен подбегает к Натали и подхватывает ее.
Герцен. Мы победили! Мы победили!
Каждый берет по бокалу.
Огарев. Прогресс мирным путем. Ты победил.
Они выпивают по бокалу. Все уходят обратно в дом, переговариваясь. Герцен и Натали отстают и страстно целуются.
Наступает лунная ночь.
Декабрь 1861 г
В доме все напоминает о Рождестве. Герцен расхаживает с одномесячным младенцем на руках. Тот отчаянно плачет, в то время какНатали кормит грудью его близнеца. Огарев сидит за столом с бумагами. Кресло или диван Натали накрыт большим красным знаменем, которое используют как покрывало. Герцену каким-то образом удается успокоить рыдающего младенца.
Герцен. Мы увлеклись. Или я увлекся.
Огарев. Да все увлеклись. Ты не виноват. Освобождение крепостных произошло по-русски. Свободу кинули им будто кость своре собак… и прописали ее такими юридическими загогулинами, что даже грамотные мужики в деревнях ничего не поняли; чего же ты ждешь? Крестьянам объявляют, что они свободны. Они думают, что земля, на которой они работали, теперь принадлежит им. Так что когда выясняется, что им не принадлежит ничего и что они должны платить выкуп за свою землю, тогда свобода начинает очень походить на крепостную зависимость.
Герцен. Чернышевский, наверное, ухмыляется. Бунты более чем в тысяче поместий… сотни убитых… Праздничные пироги пошли на похоронный ужин. Сколько гостей у нас было?
Натали. Несколько сотен.
Герцен. И еще оркестр и семь тысяч газовых фонарей для иллюминации дома…
Натали. И мое несчастное знамя… гляди… (Выбившись из сил, Огареву.) Да возьми ты его, то есть ее, не могу я больше…
Огарев (берет младенца). Подписка падает. Материалов присылают все меньше. Мы не сможем продавать газету, если нам нечем ее заполнить…
Снаружи, в прихожей, какой-то беспорядок, кто-то громко требует Герцена.
Герцен. Что там еще?
Врывается Бакунин – огромная и косматая сила, король всех бродяг.
Горничная. Я его не пускала, а он говорит, что здесь живет.
Бакунин. Что это такое? Пора приниматься за работу!
Натали вскрикивает в легком замешательстве.
Мадам! Михаил Бакунин! (Хватает ее руку для поцелуя и нависает над ней.) Нет приятнее картины, чем дитя, припавшее к материнской груди. (Хватает рукуОгарева и пожимает ее.) Огарев, поздравляю! Мальчики или девочки?
Огарев. Кто их разберет?
Натали. Мальчик и девочка.
Огарев. Невероятно, что ты здесь. Твой побег сделал тебя знаменитостью.
Герцен. Ты растолстел!
Огарев. Рассказывай все! Как тебе удалось?…
Натали. Подождите, подождите, не начинайте без меня! (Берету Огарева второго младенца.)
Бакунин. Да что тут рассказывать? Американский корабль, Япония, Сан-Франциско, Панама, Нью-Йорк. Спасибо, что прислали деньги, – причалил в Ливерпуле сегодня утром. Здесь можно достать устриц?
Герцен. Устриц? Конечно. (Обращаясь к Натали, которая уходит с близнецами.) Пошли за четырьмя дюжинами устриц.
Бакунин. Как? А вы что, разве не будете?
Герцен. Неужели это действительно ты?
Бакунин. Кстати, можешь одолжить денег, расплатиться за экипаж? Я истратил все до последнего…
Герцен (смеется). Да, это ты. Пойдем. Я все улажу.
Бакунин. Один за всех, и все за одного. Вместе с «Колоколом» мы совершим великие дела.
Герцен и Огарев переглядываются.
Когда следующая революция? Как там славяне?
Герцен. Все тихо.
Бакунин. Италия?
Герцен. Тоже тихо.
Бакунин. Германия? Турция?
Герцен. Всюду тихо.
Бакунин. Господи, хорошо, что я вернулся.
Герцен и Бакунин уходят. Огарев остается. Он замечает красное знамя на диване и расправляет его. На нем по-русски вышито слово «Свобода». Огарев вытряхивает знамя, как одеяло.
Июнь 1862 г
Одновременно разговоры и общее движение. Вокруг стола тесно. Бакунин в центре всей этой деятельности.
Из мемуаров Герцена: «Груды табаку лежали на столе вроде приготовленного фуража, зола сигар под бумагами и недопитыми стаканами чая… С утра дым столбом ходил по комнатеот целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так, как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Гресс, когда она глубокой ночью приносила пятую сахарницу сахару и горячую воду в эту готовальню славянского освобождения… Он спорил, проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь… В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от золы и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем в Белград и Константинополь, в Бессарабию, Молдавию и Белокриницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого-нибудь отсталого далмата… и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать в постоянном поту».
В нашем варианте жестикулирующие курильщики, похожие на тени, собрались в кругу бакунинского света. В звуковом ряду отдельные слова и звуки почти неразличимы. Слова Бакунина выделены курсивом.
Голоса (накладываются друг на друга)… Вы сможете отвезти это в Буду, это практически по пути. Когда приедете в Загреб, Ромик будет жить в гостинице под именем Желлинек… У нас десять тысяч патриотов, которые ждут лишь сигнала. – Я был знаком с ним в Париже. Ему нельзя доверять. – Им необходимо пятьдесят фунтов немедленно. Полгарнизона с нами. Нет, комитет не должен разглашать имена своих членов, пока не придет время. – Благодарю вас, вы просто ангел, и еще одну сахарницу! – А потом что? Нет, вы не правы. В Молдавии тихо, если не считать одного человека, которому я доверяю. А вот это на Кавказ. Создайте там сеть и сообщайте мне тем шифром, о котором мы условились; – подождите, я хочу кое-что добавить. – Ему можно доверять? – Доверьтесь мне. Я не веду себя как диктатор. Кому еще мы можем доверять? Да, я доверяю вам, но и вы должны мне доверять. – Вопрос о границах может быть решен позднее. Национальный вопрос подождет, социальный вопрос есть основа грядущей революции. Да, я тоже терпеть не могу венгров, но Австрия – наш общий враг. Чехи с нами согласны. – Моя статья – вы ее читали? Пять тысяч экземпляров распространены подпольно. – Чепуха! Сначала революция, а уж потом федерация. Тише – тише – что это за звук?
По мере того как шум затихает, становится слышен плач ребенка.
Бакунин. А, это ничего. Просто близнецы плачут. Который час? Тшш!
Сцена, возобновляясь, превращается в сбор, где славянские конспираторы продолжают в том же духе, что и прежде. Герцен сидит за столом, дописывая несколько строк в письме, в то время как один из гостей, Ветошников, ждет рядом, чтобы забрать письмо. Внимание Бакунина теперь занято русским офицером, Корфом, которого Бакунин подводит к Герцену. Корф молод, застенчив, безмолвен и одет в штатское. Натали приносит склянку с мутным лекарством Тургеневу. Тот занят разговором с молодым человеком, Семловым. Тата дергает Натали, чтобы привлечь ее внимание.
В то же самое время Огарев, который заново накрывает знаменем диван, замечает, что за ним наблюдает один из гостей, Пероткин, у которого в руках бокал вина и сигара.
Пероткин. Что это? Знамя?
Огарев. Да.
Пероткин. Что на нем написано?
Огарев. «Свобода». Моя жена вышивала.
Пероткин. Звучит довольно отчаянно. (Смеясь, представляется.) Пероткин.
Огарев кивает Пероткину, но извиняется и находит себе место, где можно писать. Продолжает писать в блокноте. Сначала он пишет несколько страниц, которые затем окажутся в конверте в кармане Ветошникова, – после того как Герцен добавит свой постскриптум. Затем он пишет то, что позже прочтет вслух всем собравшимся.
Тургенев (Семлову). Это довольно просто. Я назвал его Базаровым, потому что звали его Базаров.
Натали (подходя). А, вот вы где… (Дает Тургеневу лекарство.)
Тата (обращаясь к Натали). Ты спросила папу?
Бакунин (Герцену). Лейтенант Корф должен отправиться в Валахию, это очень срочно.
Герцен пишет постскриптум к письмам, которые ему дал Огарев.
Герцен (пишет). Одну минуту.
Тургенев (глотая лекарство). Уф… благодарю вас.
Тата (обращаясь к Натали). Если он не позволит, я покончу с собой.
Сeмлов (рассматривая коробочку из-под лекарства). Постойте, это же свечи…
Натали (Тате). Я не могу его спросить прямо сейчас. Иди наверх. Я приду к тебе, и тогда поговорим.
Тата уходит.
Герцен (Бакунину). Двадцать фунтов лейтенанту?
Бакунин. Для дела. Он славный малый. Грех был бы упустить такой шанс.
Пероткин присоединяется к Тургеневу, в то время как Семлов отходит, смеясь.
Семлов (другому гостю). Вы слышали? Тургенев только что проглотил…
Герцен (Бакунину). Нет, оставь его в покое.
Тургенев. Кто был этот дурак?
Пероткин. Друг Бакунина. Я ему полностью доверяю… Пероткин, я друг Бакунина. Я читал вашу книгу. Хотел бы я сказать…
Тургенев. Не стоит.
Герцен (Корфу, пожимая руки). Приходите в воскресенье на обед. Сходите на Всемирную выставку – получите удовольствие.
Герцен запечатывает письмо и отдает его Ветошникову. Бакунин уводит Корфа, подбадривая его.
Бакунин. Положитесь на меня.
Тургенев (Пероткину). Некоторым она понравилась… Но в целом меня называют предателем и слева и справа. С одной стороны, за мое злобное издевательство над радикальной молодежью, а с другой – за то, что я к ней подмазываюсь.
Пероткин. А каково ваше отношение на самом деле?
Тургенев. Мое отношение?
Пероткин. Да, ваша цель.
Тургенев. Моя цель? Моей целью было написать роман.
Пероткин. Так вы ни за отцов, ни за детей?
Тургенев. Напротив, я и за тех и за других.
Бакунин тянет Тургенева в сторону.
Что это за дурак?
Бакунин. Знать его не знаю.
Тургенев. Но ты его привел, он же твой Друг.
Бакунин. Ах да. Он один из наших. Послушай, я тебя больше никогда ни о чем не попрошу…
Тургенев. Не продолжай. Я уже дал тебе тысячу пятьсот франков. «Ле Монд» заплатила бы двадцать или тридцать тысяч франков за историю твоего побега.
Бакунин. Я не опущусь до того, чтобы писать за деньги.
Пероткин присоединяется к группе людей, которые уже несколько раз перебивали Герцена, чтобы пожать ему руку. Среди них Слепцов, молодой человек.
Герцен. Слепцов.
Слепцов (Герцену). Мне не верится, что я говорю с вами. «Колокол» пробудил нас к жизни – нас тысячи!.. Он дал нашему движению имя. «Две вещи надобны человеку – земля и воля» – это вы написали.
Герцен (пожимая руки). Это Огарев написал… Благодарю вас…
Слепцов. Дайте знать всему миру, что «Колокол» с нами!
Слепцов уходит. Ветошников собирается уходить одним из последних. Герцен пожимает ему руку.
Герцен. Благодарю вас, Ветошников. Вы все надежно спрятали?
Ветошников. Да. (Замечает, что Пероткин вертится рядом.)
Пероткин (Ветошникову). Ветошников, пойдемте искать экипаж?
Ветошников. Нет, я хочу пройтись.
Пероткин. Разумеется. Спокойной ночи. (Герцену.) Еще раз спасибо. Что бы мы делали без вашего гостеприимства?
Герцен. Приходите обедать в воскресенье.
Пероткин. Приду. (Уходит с последними подвыпившими гостями.)
Ветошников (о Пероткине). Это кто?
Герцен. Не знаю. Бакунин его пригласил.
Ветошников. Он следил…
Огарев (Ветошникову). Если у вас, Ветошников, получится сделать несколько копий по приезде в Петербург…
Ветошников (колеблется). Да… хорошо.
Герцен (Огареву). Я добавил несколько строк для Чернышевского о том, что если «Современник» закроют, то мы будем печатать его в Лондоне.
Ветошников уходит.
На сцене остается лишь привычная группа близких друзей – Герцен, Натали, Огарев, Бакунин и Тургенев.
Огарев вырывает страницу из своего блокнота и присоединяется к остальным.
Натали (Тургеневу). Я положила грелку вам в постель.
Огарев. Ты надолго приехал?
Тургенев. На неделю. Я покупаю собаку.
Натали. Бульдога?
Тургенев. Нет, охотничью.
Огарев. Но ведь она не знает русского языка.
Бакунин (Огареву). Читай.
Огарев (читает из своего блокнота). «Земля и Воля! Эти слова звучат так привычно. Земля и Воля были темой каждой нашей статьи. Землей и Волей была пропитана каждая страница наших лондонских изданий. Мы приветствуем вас, братья, на общем пути…»
Бакунин. Отлично! Мы должны взять на себя руководство всей сетью в России.
Герцен. Ага, теперь, значит, это уже «мы». Теперь «Земля и Воля» – твой новый конек? «Колокол» двигал Россию – или, во всяком случае, помогал двигать ее вперед мучительные шесть лет. А теперь эти мальчишки предлагают нам стать их лондонским представительством?
Бакунин. Ты мне отвратителен, в самом деле. Мы не можем вечно сидеть сложа руки, пока тысячи этих отважных молодых людей…
Герцен. В самом деле, ты как наша Лиза! (Огареву. )Ты же так не считаешь, верно?
Огарев (неловко). Если бы они были сильны, мы бы им были не нужны. Все дело в том, чтобы протянуть руку помощи.
Герцен. Нет, все дело в том, во что верят они и во что не верим мы – в тайную революционную элиту.
Тургенев. Совершенно верно.
Герцен. А к тебе-то это какое имеет отношение?
Тургенев. Яс тобой согласен.
Герцен. Ты со всеми согласен понемногу.
Тургенев. Ну, до какой-то степени.
Герцен (Огареву). Нам придется подписаться под тем, в чем мы отказались поддерживать Чернышевского, – под призывом к насильственной революции.
Огарев. Но мы все на стороне народа, правда?
Герцен. Народ сам создаст свою собственную Россию. Нужно терпение. Почему мы должны доверить репутацию «Колокола» птенцам, которые погибнут, не вылетев из гнезда?
Огарев. Потому что у нас нет выбора. Пусть «Земля и Воля» – это всего двенадцать человек, – они единственные, кто не отвернулся от мужиков.
Бакунин. Что ж – двое против одного.
Герцен (срывается). У тебя нет голоса, а я еще не проголосовал.
Натали (Герцену). Ник прав. Ты не ошибаешься, но Ник прав.
Тургенев. Вот видите?… Дома у нас были английские часы с маленьким латунным рычажком, где было написано (с акцентом) «Strike – Silent»… Нужно было выбирать. Это были первые английские слова, которые я выучил. «Бой – тишина». Уже тогда мне это казалось неразумным… У одного болит голова, а другому никак нельзя опоздать на встречу.
Герцен. Да отстань ты со своими часами! (Огареву.) Ну… печатай тогда!
Бакунин (радостно). Ты не пожалеешь!
Герцен (одновременно раздраженно и с любовью). Михаил! Я не должен на тебя сердиться. В тебе сидит бацилла колоссальной энергии, на которую нет спроса. Но когда я вспоминаю тебя в Париже… где все, что у тебя было, это – сундук, раскладная кровать и оловянная миска для умывания…
Бакунин. Прекрасное было время.
Входит горничная с чаем.
Тургенев (горничной). Tea! Thank you so much![106]
Бакунин (Герцену). Что ты думаешь о Корфе? Нам повезло, настоящий офицер. Я его отправляю в Валахию, а потом разведать обстановку на Кавказе.
Герцен. В Валахию, а потом разведать обстановку на Кавказе.
Бакунин. Ничего нет смешного.
Герцен. Тебе попался молодой, застенчивый человек, который хочет доказать свою преданность и ради этого готов сделать все, о чем ты его попросишь. Он приехал в Лондон, чтобы увидеть Всемирную выставку в Кенсингтоне, а ты отправляешь его в Валахию. Зачем? Ты же знаешь, что тебе ничего не нужно в Валахии.
Бакунин. Откуда тебе известно, что мне там ничего не нужно?
Герцен. Потому что, если бы тебе там что-то было нужно, ты уже неделю постоянно говорил бы мне об этом. А вся эта чепуха с тайными поездками, секретными шифрами, фальшивыми именами, невидимыми чернилами – это все детские игры. Неудивительно, что Лиза, единственная из всех нас, полностью уверена в тебе. Ты посылаешь шифрованные письма и вкладываешь ключ к шифру в тот же конверт, чтобы адресат мог прочитать письмо.
Бакунин. Признаю, это была ошибка, но события разворачиваются слишком стремительно.
Герцен. Где? В Валахии?
Бакунин. Так. Мое уважение к тебе безгранично. Я тебя искренне люблю. Я надеялся, что смогу присоединиться к твоему лагерю, но твое высокомерное снисхождение к твоим… к тем, кто… короче говоря, будет лучше, если мы станем работать независимо и, если получится, останемся друзьями. Мне очень жаль, но ничего не поделаешь. (Уходит.)
Огарев. Надо его вернуть. Нельзя так.
Герцен. Он завтра вернется сам, как ни в чем не бывало.
Огарев, расстроенный, торопится за Бакуниным.
Тургенев (Огареву). Спокойной ночи! (Пауза.) Я неважно себя чувствую.
Натали реагирует так же, как Огарев, но резче, и выходит.
Кстати, я был на Всемирной выставке в Кенсингтоне…
Натали возвращается.
Натали. Тата ждет меня. Ты отпустишь ее в Италию с Ольгой?
Герцен. Пока что никто не едет ни в какую Италию.
Hатали. Ты не можешь запретить Мальвиде жить, где она хочет.
Герцен. Но я могу не отпустить с ней Ольгу. Эта женщина сначала спрашивала, может ли она взять Ольгу на зиму в Париж, а теперь предлагает переехать с ней жить в Италию, потому что ты…
Натали резко поворачивается на каблуках.
А теперь еще и Тата хочет ехать с ними. Так вот, никто никуда не поедет!
Натали уходит.
Тургенев. В Кенсингтоне каждая страна мира имеет раздел, где демонстрирует свой уникальный вклад в достижения человечества. Но ни один из русских экспонатов – самовар, лапти, хомут – не является, в сущности, русским изобретением. Все они были завезены откуда-то еще сотни лет назад. И когда я ходил по выставке, мне пришло в голову, что если бы России не существовало, то ничего на этой громадной выставке не изменилось бы, вплоть до гвоздя на сапожной подметке. Помоги нам Господь, даже Сандвичевы острова демонстрируют какой-то особый тип каноэ. Но только не мы. Нашей единственной надеждой всегда была западная цивилизация, усвоенная образованным меньшинством.
Герцен. Но под цивилизацией ты понимаешь лишь твой образ жизни, твои удобства, твою оперу, твое английское ружье, твои книги, разбросанные на дорогой мебели… Как будто жизнь европейского высшего света – единственная жизнь, связанная с развитием человечества.
Тургенев. Так и есть, если ты один из них. Я в этом не виноват. Если бы я был туземцем с Сандвичевых островов, то, скорее всего, высказывался бы за восемнадцать способов применения кокосового ореха, но я не с Сандвичевых островов. Именно поэтому, несмотря ни на что, мы с тобой на одной стороне.
Герцен. Но я пробивал свой путь, теряя кровь, потому что мне это было важно, а ты сидишь в моем окопе, надвинув шляпу на глаза, потому что для тебя ничто на самом деле не имеет большого значения. Вот почему, несмотря ни на что, мы никогда не будем на одной стороне.
Тата босиком и в ночной рубашке выбегает к Герцену.
Тата. Почему мне нельзя ехать? Мне почти восемнадцать! Я хочу быть художником, от этого зависит вся моя жизнь!
Герцен. Хорошо – хорошо – поезжай! И Ольга тоже! Париж или Флоренция, какая разница? Тата, Тата, не забывай русский язык… (Обнимает ее.)
Тургенев (уходя). Когда ты не мог еще выехать из России… Впрочем, неважно… разбудите меня к завтраку, если я еще буду жив. (Уходит, проходя мимо Натали и желая ей спокойной ночи.)
Герцен (всхлипывает). Ох, Натали!..
Натали выходит вперед, но колеблется.
Натали! Вот и выросла твоя Тата!
Тата целует Герцена и убегает, задержавшись на мгновение, чтобы обнять Натали. Натали приближается. Что-то надломилось в ней.
Натали (издеваясь). «Ох, Натали! Вот и выросла твоя Тата!»
Герцениспуган.
Герцен. Как ты… как ты смеешь…
Натали (смеется и говорит между прочим). Натали была в полном порядке, ей просто так хотелось с кем-нибудь переспать, а Гервег казался посланцем небес…
Герцен. Замолчи.
Натали. Она боготворила тебя. А что толку от того, что ты молишься на нее теперь, когда ее уж нет? А старина Георг, стоя на коленях, преподал ей несколько уроков, которые, конечно, не в твоих привычках…
Герцен закрывает уши руками.
Не я потеряла Ольгу! Не вини меня в этом! Было уже слишком поздно! (Уходит.)
Август 1862 г
Герцен по-прежнему на сцене, лицо закрыто руками.
Герцен. Нет! Нет!
С ним Огарев. У него в руках открытое письмо.
Огарев. Это катастрофа. Полиция ждала Ветошникова на границе. Им все было известно. У них, видно, был агент среди твоих гостей. Надо признать, что Третье отделение хорошо знает, как проделывать такие штуки. Обыски провели у всех, кто упоминался в письмах Ветошникова, и еще нашли новые имена.
Герцен. Я назвал имя Чернышевского! В постскриптуме!
Огарев. Слепцову удалось уйти. Он в Женеве. Говорит, что было арестовано тридцать два человека… «Земля и Воля» перестала существовать.
Герцен (сердито). Я говорил тебе, что «Колокол» не сможет им помочь, открыто встав на их сторону, он только себя погубит. Что и произошло…
Огарев (с вызовом). И что из этого? Мы же не издатели, мы, кажется, революционеры, у которых есть свой журнал, разве не так? Саша, Саша, разве ты не видишь? Эти мальчики, которые теперь под арестом, это же мы с тобой – там, на Воробьевых горах, когда поклялись отомстить за декабристов. (Уходит).
Сентябрь 1864 г
Ночь. Натали в ночной рубашке подходит к Герцену.
Натали. Я не могу заснуть. (Притворяется, по-детски). Я хочу, хочу!
Герцен (мягко). Да… да… иди, ложись, я сейчас приду.
Натали. Правда?
Герцен. Обещаю.
Натали. Если мы уедем в Швейцарию, все снова будет хорошо. Я знаю. Там будет по-другому. Почему бы не уехать, почему?
Герцен. Да! Почему бы нет? Ник не хочет уезжать, но он поедет, если сможет взять с собой Мэри. Чернецкий говорит, что такого пейзажа, как здесь, там наверняка не будет. Но он сможет перевезти типографский станок. Может быть, нам удастся спасти «Колокол», если мы начнем французское издание… И в Женеве теперь сотни русских беженцев. Натали. Ты будешь ближе к Тате и Саше. Мы все снова сможем быть счастливы! А что здесь, в Англии, такого, чего тебе будет не хватать? Герцен (думает). Английской горчицы.
Один из близнецов начинает плакать вдалеке, в комнате наверху.
Натали. Это наша Лола. Пойду ее успокою. Мы сможем отметить третий день рождения близнецов в Париже, по пути! В Париже, Александр!
Октябрь 1864 г
Ночь.
Мэри присоединяется к Огареву, который выпил лишнего. Он поет обрывок песни по-русски.
Мэри. Куда ты дел Генри? Я его отправила за тобой в паб.
Огарев. После того случая меня туда больше не пускают. Они не могут отличить болезнь от невоздержанности. Вот теперь, например, это невоздержанность.
Мэри. Как-как? Я бы просто сказала – наклюкался, и все. Эх, ваше высочество!
Огарев. Да, некогда я владел четырьмя тысячами душ. Мое перевоспитание идет медленно, но верно.
Мэри. А теперь он еще придумал, что мы с Генри поедем и будем жить на какой-то альпе.
Огарев. Не на альпе, а на озере, говорят – красивом. Давай сядем и обсудим. (Ложится на землю.) Это грустная русская история. Я получаю жалованье в «Колоколе», из кармана Александра. Но… если хочешь, мы можем остаться в Лондоне.
Mэри. И что мы здесь будем делать? Я к своей работе не вернусь!
Огарев. Тамошние коровы славятся красотой.
Мэри. Как они разговаривают, по-швейцарски?
Огарев. Они никак не разговаривают, они – коровы. Но в Женеве говорят по-французски.
Мэри. Я французским никогда не занималась.
Огарев (не стесняясь). Это-то я помню.
Мэри (рассерженно). Если ты так, можешь отправляться один.
Огарев. Мэри, Мэри… Я без тебя никуда не поеду.
Мэри. Еще бы ты поехал. Ты без меня недели не протянешь. (С трудом поднимает его и ведет, поддерживая.) Ты мой русский аристократ.
Огарев. Мы были просто дворяне. Я был поэтом.
Мэри. Аристократический русский поэт… Я бы и во сне такое не решилась увидеть… а вот же, это жизнь, просто жизнь, в конце концов.
Апрель 1866 г
Револьверный выстрел… попытка покушения на царя Александра.
Май 1866 г
Женева. Кафе-бар.
Слепцов, которого мы видели последний раз в доме у Герцена четыре года назад, сидит за столиком, листая «Колокол». Входит Герцен.
Герцен. Простите, Слепцов, что заставил вас ждать.
Слепцов (пожимая плечами). Вы уже здесь.
Герцен. Вы читаете «Колокол»?
Слепцов. Просто кто-то оставил его у стойки. Вы же, наверное, и оставили. «Колокол» теперь никто не читает.
Герцен (пауза). Вы сказали, что дело срочное.
Слепцов. Я буду vin rouge.[107]
Герцен. У них, должно быть, есть. Спросите.
Слепцов (смеется). Извините, если мои нигилистские манеры неуместны в обществе революционера-миллионщика.
Герцен. Что вам нужно?
Слепцов. Ваша братская поддержка. Четыреста франков.
Герцен. На что?
Слепцов. Напечатать тысячу листовок о покушении Каракозова на царя.
Герцен. Если в вашей листовке написано, что Каракозов – помешанный фанатик, что его револьверный выстрел был бессмысленной дуростью, которая не приблизит падение династии Романовых ни на один день, что, по сути, эта попытка убийства стоила жизни одной вороне, – тогда я вам дам четыреста франков.
Слепцов (спокойно). Нет, там это не написано.
Герцен. Так почитайте мою статью. По крайней мере, мои выстрелы в царя попадают в цель.
Слепцов смеется. Герцен жестом просит счет.
Русский народ – это единственная великая нация, у которой еще есть в запасе ход. А Каракозов хочет нас его лишить. Убийца подстерегает на углу со своим пистолетом, своей бомбой, своей убийственной простотой… и народ идет не в ту сторону, словно стадо коров к открытой могиле. Ваш герой Чернышевский согласился бы со мной. Он был против террора. У нас с ним было больше общих взглядов, чем разногласий. Мы дополняли друг друга.
Слепцов. Его будет не просто спросить, он отбывает четырнадцать лет каторги. Не так ли? Относительно вас и Чернышевского позвольте сказать, что я по этому поводу думаю. Между вами нет ничего общего. В вашей философии жизни, политических взглядах, характере, мельчайших деталях частной жизни вы и Чернышевский так далеки друг от друга, что дальше некуда… Молодое поколение раскусило вас и отвернулось с отвращением. Нас не интересует ваша занудная, избитая, сентиментальная привязанность к воспоминаниям и устаревшим идеям. Уйдите с дороги – вы отстали от времени. Наше будущее не связано с медленным движением слепых и тупых подземных сил. Мы берем будущее в свои руки. Так что забудьте, что вы великий человек. На самом деле вы мертвец. (Слепцов уходит.)
Официант приносит счет.
Официант. M'sieur – l'addition.[108]
Август 1868 г
Швейцария.
Герцену 56 лет; ему осталось жить меньше двух лет. Он сидит в саду взятой в аренду виллы рядом с Женевой. Появляется Лиза, которой почти десять лет. Она пятится и тянет за собой длинную веревку. Входит Саша, которому уже двадцать девять. Он сопровождает свою хорошенькую жену, итальянку Терезину, которая толкает детскую коляску.
Лиза. Ну, давай же!
Саша. Что ты с ней делаешь?
Лиза. Я ее буду доить.
Саша. У нее нет молока.
Лиза. Откуда ты знаешь?
Саша. У нее еще не было детей.
Лиза (изумлена; она открыла для себя новое явление). Как? Ах… Так вот почему у Терезины есть молоко?…
Веревка дергается, выскальзывает у нее из рук, и она убегает вдогонку.
Терезина. Che cosa ha detto di me?[109]
Саша (любовно). Niente…[110]
Терезина. На detto il mio nome.[111]
Саша. Vuole mungere il vitello e non ha capito per il latte materno.[112]
Они тихо смеются вдвоем, Терезина – чуть стесняясь. Голос Натали, ругающей Лизу, становится громче. Входит Натали – она расстроена, нервна, слезлива. Заглядывает в коляску.
Натали. Знаете, я ведь убила двух своих малюток.
Саша. Не надо…
Натали (Терезине). Я убила их тем, что хотела, чтобы все было по-моему.
Саша. Терезина не говорит по-французски, только по-итальянски.
Натали. Ха! Она и по-итальянски-то не говорит. (Громко, чтобы услышал Герцен.) Ты разочаровал отца. Итальянская крестьянка замужем за Герценом!
Герцен. Я… Довольно!
Натали снова начинает всхлипывать.
Натали. Простите. Простите.
Саша. Она не крестьянка. Она – пролетарий.
Саша и Терезина продолжают движение и скрываются из виду.
Натали (Герцену). Ты говорил, подожди до весны, а я сказала – нет, нет, я хочу уехать сейчас, немедленно, я хочу, я хочу… Ты говорил, езжай прямо на юг, а я сказала – нет, нет, я хочу снова увидеть Париж, я хочу, я хочу… А в Париже была дифтерия, и она унесла наших мальчика Лолу и девочку Лолу… Зачем ты позволил мне сделать по-моему?!
Герцен. Натали… ну что теперь… Натали…
Натали. Я не настоящая Натали. Настоящая Натали на небесах. (Петляя, уходит в глубь сада.)
Герцен (зовет). Тата… Тата!..
Входит Тата. Ей 23 года, и она стала помощником и наперсником Герцена.
Тата. Я здесь… Что?
Герцен. Ольга не приехала?
Тата. Нет, еще нет. Чернецкий приходил, принес что-то для Ника и заодно привел с собой Бакунина.
Герцен. Бакунин? У нас же тут семейный праздник…
Тата. Он скоро уйдет, вместе с Чернецким – тебе Бакунин пойдет на пользу, будет с кем поспорить. С нами тебе скучно, и ты так хорошо себя ведешь… (Целует его.)
Герцен. Как только Ольга приедет, приведешь ее сразу ко мне, да? Может, экипаж не успел на станцию.
Тата. Наверняка успел. Я пойду посмотрю, не едут ли.
Тата уходит. Входят Огарев и Бакунин. Огарев без носков и с палкой, которую он передает Бакунину в то время, как сам разворачивает помятый пакет.
Огарев (доволен). Мэри нашла мои носки. Я думал, что больше их никогда не увижу. Они были на мне перед тем, как я потерял сознание. Интересно, ей их отдали в полицейском участке?
Бакунин. Натали открыто живет с Герценом, так почему тебе нельзя привести Мэри? В его представлении о приличиях нет никакой логики.
Огарев. Ну, не затевай… (Подходя к Герцену. ) Посмотри, кто здесь.
Герцен. А-а… Международное братство социал-демократов, и Огарев вместе с ним.
Бакунин. Я распустил Братство. Моя новая организация называется Социал-демократический союз. Не хочешь вступить?
Огарев и Бакунин садятся. Огарев с некоторым трудом надевает носки.
Герцен. Какие цели вы преследуете?
Бакунин. Отмена государства освобожденными рабочими.
Герцен. Это разумно.
Бакунин. Тогда с тебя двадцать франков.
Герцен. Я дам тебе экземпляр «Колокола». Это последний. Они не хотят нас в Женеве, ни по-русски, ни по-французски. Не знаю, зачем я сюда приехал. Пока мой кошелек был открыт для них, русские презирали меня. Я давал и давал, пока не устал давать. И уж тогда они ополчились на меня по-настоящему. Эти «новые люди» – сифилис нашей революционной похоти. Они плюют на все, что прекрасно или человечно, в прошлом или настоящем.
Бакунин. Старой морали больше нет, а новая только формируется. Они попали в щель. Но у них есть отвага и страсть. В ненависти к молодым всегда есть что-то от старческого маразма. Самому молодому из моих новых соратников всего шестнадцать.
Огарев. Ты имеешь в виду Генри?
Бакунин. Нам важен каждый голос. Я сейчас занят преобразованием моего Союза в женевское отделение Интернациональной ассоциации рабочих Маркса.
Герцен. Но… Маркс хочет завладеть государством, а не отменить его.
Бакунин. Это ты в самую точку попал.
Герцен. В какую точку?
Бакунин. Это секрет.
Герцен. Но я состою членом Союза.
Бакунин. Да, но внутри Союза есть еще Секретный Союз.
Герцен. И какой там членский взнос?
Бакунин. Сорок франков.
Герцен. Нет, пожалуй, не стоит.
Бакунин. Ладно, я тебе все равно скажу.
Герцен. Ты слишком щедр!
Бакунин. Маркс этого не знает, но Союз станет троянским конем внутри его цитадели! Я уважаю Маркса. Мы оба стремимся освободить рабочего. Но Маркс хочет освободить рабочего как класс, а не как индивидуума. Такая свобода связана диктатурой рабочего класса. Но настоящая свобода спонтанна. Подчиняться какой-либо власти унизительно для духовной основы человека. Любая дисциплина порочна. Нашей первой задачей будет разрушить власть. Второй задачи не существует.
Герцен. Но твоих – наших – врагов в Интернационале десятки тысяч.
Бакунин. Вот тут и пригодится мой Секретный Союз – сплоченная группа революционеров с железной дисциплиной, подчиняющаяся моей абсолютной власти…
Герцен. Погоди…
Бакунин. Дни Маркса сочтены. Все практически готово, за исключением нескольких досадных мелочей. Я тебя больше никогда ни о чем не попрошу…
Его перебивает появление Таты, которая выходит из дома, ведя за собой Ольгу.
Общее движение… Мальвида, Саша и Терезина, Натали, которая более или менее пришла в себя. Прислуга накрывает чай для всех на столе в саду. Все собираются за этим столом.
Герцен будто ожил с приездом Ольги. Он идет ей навстречу. Они целуются.
Герцен (быстро). Я не услышал экипажа! Тебя встречали на станции? На границе все было в порядке? Как ты модно одета! Что? Что с тобой?
Ольга смотрит на Мальвиду в смущении.
Ох… ты забыла русский?
Ольга. Просто… мы с Мальвидой теперь говорим по-итальянски!
Герцен. Ну, ну и что в этом такого, в конце концов. Мы сами полжизни говорим по-французски! Самое главное, что ты здесь. (Мальвиде.) Добро пожаловать!
Саша (Ольге). Ты стала тетей!
Ольга реагирует, как положено, на Терезину и на коляску. Она уже знакома с Терезиной.
Мальвида. Надо же, какая роскошь, Александр! Мы к такому не привыкли. Надолго вы сняли эту виллу?
Герцен. Только на месяц. Из вашего окна вид на озеро.
Мальвида. На озеро и на другой берег.
Мальвида присоединяется к остальным. Герцен возвращается в свое кресло, отставленное несколько в сторону от стола с чаем. За столом все ввосьмером – Лиза отсутствует – начинают разговор…
Саша (Бакунину). Двадцать франков? На самом деле меня мало интересует политика, я преподаю физиологию.
Натали (Огареву). Тата написала ее чудесный портрет – так Саша с ней и познакомился.
Огарев. Ты по-прежнему занимаешься живописью?
Тата. Нет. У меня не было особых способностей.
Натали. Глупости. (Герцену.) Что же ты, Александр…
Бакунин. Семь уровней человеческого счастья! Первый – умереть, сражаясь за свободу; второй – любовь и дружба; третий – искусство и наука; четвертый – сигары; пятый, шестой, седьмой – вино, еда, сон.
Аплодисменты и возражения.
Огарев. Первый – любовь и дружба…
Мальвида. Первый – поднять человека на тот уровень, на который он способен!
Натали. Александр…
Тата. Оставь его. Он плохо спал ночью.
Натали. А кто хорошо спал? Где Лиза? У меня голова болит.
Мальвида (обращаясь к Натали). Я свято верю во фланель.
Герцен спит.
Ему снятся Тургенев и Маркс. Прогуливаясь, они появляются в поле зрения неправдоподобной парой.
Герцен. Маркс!
Они не обращают на него внимания.
Тургенев. Добролюбов однажды написал в «Современнике», что я модный романист, который путешествует в свите одной певички и организует ей овации в провинциальных театрах за границей… После этого остается переехать жить на Сандвичевы острова. Как вы думаете, Маркс?
Маркс. Сандвичевы острова? Так же, как и Россия, и по той же причине Сандвичевы острова к делу не относятся. Как класс, который борется за свою судьбу с угнетающим его классом, пролетариат Сандвичевых островов пока не сформировался. Я бы не советовал – пропустите все веселье. Но мой диалектический материализм еще и до Сандвичевых островов доберется. Мы, может быть, не доживем до этого, но когда катаклизм случится, это будет великолепно… Индустриализация непрерывно расширяется, чтобы насытить рынок самоварами, каноэ, матрешками, которые вкладываются одна в другую… Рабочий все более и более будет отдаляться от результатов своего труда до тех пор, пока Капитал и Труд не сойдутся в смертельном противоречии. Затем наступит последняя титаническая схватка. Финальный поворот великого колеса прогресса, которое должно раздавить поколения трудящихся масс ради конечной победы. Тогда наконец единство и смысл исторического процесса станут ясны даже последнему островитянину и последнему мужику. Разбитые жизни и ничтожные смерти миллионов будут осознаны как часть высшей реальности, высшей морали, которым бессмысленно сопротивляться. Мне видится красная от крови Нева, освещенная языками пламени, и кокосовые пальмы, на которых болтаются трупы по всей сияющей дороге от Кронштадта до Невского проспекта…
Герцен (Марксу). На этой картине что-то не так. Кто этот диалектический Рыжий Кот, с его ненасытной жаждой человеческих жертвоприношений? Этот Молох, который обещает, что все после нашей смерти будет прекрасно? История не знает цели! У нее нет либретто. Каждую минуту она стучится в тысячи ворот, и привратником тут служит случай. Нужны ум и смелость, чтобы пройти свой путь, пока этот путь переделывает нас, и нет другого утешения, кроме зарницы личного счастья… но если ничто не предопределено, то, значит, все возможно – и именно в этом наше человеческое достоинство.
Маркс и Тургенев не обращают на него внимания и, прогуливаясь, удаляются.
Герцен наполовину сползает с кресла. Огарев это видит и подходит к нему.
(Проснувшись.) Ничего, ничего… Идея не погибнет. То, что обронили мы, поднимут те, кто идет за нами. Я слышу их детские голоса там, на Воробьевых горах.
Огарев (смеется). «Отомстить за декабристов». И что мы теперь им скажем?
Герцен. Надо двигаться дальше, и знать, что на другом берегу не будет земли обетованной, и все равно двигаться дальше. Раскрывать людям глаза, а не вырывать их. Взять с собой все лучшее. Люди не простят, если будущий хранитель разбитой скульптуры, ободранной стены, оскверненной могилы скажет проходящему мимо: «Да, да, все это было разрушено революцией». Разрушители напяливают нигилизм, словно кокарду. Они разрушают и думают, что они радикалы. А на самом деле они – разочаровавшиеся консерваторы, обманутые древней мечтой о совершенном обществе, где возможна квадратура круга, где конфликт упразднен по определению. Но такой страны нет, потому она и зовется утопией. Так что пока мы не перестанем убивать на пути к ней, мы никогда не повзрослеем. Смысл не в том, чтобы преодолеть несовершенство данной нам реальности. Смысл в том, как мы живем в своем времени. Другого у нас нет.
Бакунин (закуривая сигарету). Ну вот, счастливая минута.
Натали. Будет гроза.
Входит Лиза с оборванной веревкой.
Лиза (показывая веревку). Смотри, порвалась!
Герцен. Ты не поцелуешь меня?
Лиза. Да. (Целует его по-мальчишески.)
Зарницы. Веселые испуганные возгласы… Затем гром и новые возгласы… И быстрое затемнение.
Конец