Но уснуть он не мог. Нервы (вероятно, от переутомления) были слишком напряжены, и беспорядочно запутанные мысли и воспоминания назойливо осаждали мозг.
…Семнадцатилетним юношей он плавал вместе с парнем-односельчанином, агамаским Прийду, на «Луизе-Эмилии» - барке рижских немцев. В Финляндии, в Катка, они погрузили пропс для Кардиффа, в Кардиффе выгрузили пропс и приняли новый груз - уголь для острова Мадейры, а уж оттуда «Луиза-Эмилия» пошла с пустым трюмом в Соединенные Штаты, в Мобиле. Капитаном был толстобрюхий, с щетинистыми волосами немец Эснер, сам он лопал все лучшее, команда же должна была довольствоваться постной похлебкой.
- Удерем, - предложил Прийду, когда они были в Мобиле.
У него и самого давно бродила такая мысль, но он боялся высказать ее кому-нибудь, опасаясь предательства.
- Фрийдо! Теннис![18] - кричал толстобрюхий немец, рыская в порту Мобиле вокруг огромного штабеля досок, в котором они уже второй день скрывались.
…И вдруг мысли перенеслись к домику в пригороде Нью-Йорка, где они с Анной прожили свой первый и единственный брачный год. Корабль только что пришел в порт, и, возвратившись домой, Тынис столкнулся лицом к лицу с греком, торговцем овощами, державшим лавку на улице напротив. Ух, и грязная это была история… Чтобы освободиться от этих дум, капитан снова зажег лампу, натянул занавески на иллюминаторы, отыскал в кармане ключ, открыл ящик стола и извлек оттуда письмо от Лийзу.
Каугатома, двадцать седьмого октября 1903 года.
Милый Тынис!
Много времени прошло уже с той поры, как я получила от тебя письмо. Я тебе посылала несколько писем, но не получила ни одного ответа. Извини, что напоминаю тебе, и если тебе не противно, думай иногда и обо мне, потому что я все та же, что прежде, и осталась верной своим обещаниям. Тебя прошу о том же, да разве и нужно просить, ведь этого требует человеческая честь и порядочность.
Ох. Тынис, среда и суббота - дни, когда я больше всего путаю нитки в пряже: в эти дни почтальон ходит в Каугатома за почтой, и я все посматриваю напрасно из окна на улицу. Мать уже бранит меня, что я разленилась у старого Хольмана и не умею справляться с бедной жизнью. И это, может быть, правда, потому что окна у нашего дома стали как будто меньше, а окна в доме папаши Хольмана были большие И все же не хочу я туда больше, потому что папаша Хольман из-за своей внезапной смерти не оставил мне ни гроша, хотя я работала больше, чем работала бы его родная дочь, и это знали все те, кому досталось его большое состояние, и поэтому у меня на сердце иногда большая тревога, что, может быть, ты не хочешь меня, потому что я бедная. Ох, Тынис, но я хочу тебе отдать свои руки, а ты знаешь, что они никогда не были праздными, разве только в короткие часы ночного сна. И я не верю, что чье-нибудь другое сердце бьется с такой любовью к тебе, как мое, потому что я люблю тебя горячо. Я все время думаю о тебе, все равно, где бы я ни была и что бы я ни делала. Особенно тогда хочется прижаться к твоему сердцу, когда вокруг дома все гудит от большого ветра и море так тяжело шумит и ворочается. Ох, Тынис, береги себя и других, чтоб у тебя в твоей тревожной жизни моряка не случилось никакого несчастья.
Жизнь у нас идет по-старому. По воскресным дням я несколько раз носила цветы на могилу твоей матери, но долго ли они там продержатся - уже осень, и скоро все пожелтеет. В прошлое воскресенье похоронили старого симмудеского Таави из Ватла, ему перед Катерининским днем исполнилось бы девяносто три года. У лайакивиской Марис родилась девочка, это у них уже восьмой ребенок. Отец у меня тоже очень плох и из-за ревматизма не может больше ходить в море. Я несколько раз ходила с его сетями вместе с твоим братом Матисом и ванаыуэским Михкелем ловить салаку. «Уус аэг» пишет, что город Владивосток и маньчжурская земля полны японских шпионов, и в Порт-Артуре посадили в тюрьму больше ста японцев-парикмахеров, которые все занимались шпионажем и сами были японскими офицерами. Да и вообще стало тревожно, потому и многие парни рекрутского возраста исчезли отсюда - боятся войны. Ох, уж эта война! Если она придет, страшное дело, сколько она загубит народу, а еще больше искалечит.
Не сердись, что я тебе пишу не так красиво, как это, быть может, делает кто-нибудь другой. Но если бы я и знала немецкий язык, то я ни за что не хотела бы тебе, мой ненаглядный, поведать свои мысли и сердечные чувства на этом языке и писала бы все на том языке, на котором когда-то мои родители высказали друг другу свои мысли и надежды, потому что я люблю простоту и прошу тебя не сердиться, что я такая. Ох, знай, Тынис, что ты первый и последний, кого я люблю. И это было бы очень тяжело, если бы ты от меня отказался, особенно теперь, когда уже есть некоторые признаки, что я больше не одна. Потому я не верю, чтоб ты был безжалостный и отказался от меня. Пусть поможет мне и тебе судьба, чтобы исполнились все наши замыслы и чтоб большая боль, которая иногда проникает в мое сердце, оказалась пустой тревогой.
Любящая тебя Лийзу».
- Выбрать бизань-шкоты! - донесся в каюту голос штурмана.
- Выбрать бизань-шкоты! - повторили матросы, и их торопливые шаги раздались на палубе.
Капитан прислушался. Ветер не изменился, по-прежнему катились высокие ленивые послештормовые волны, накреняя корабль, они время от времени выбивали ветер из парусов.
«…Особенно теперь, когда есть некоторые признаки, что я больше не одна…»
Да, месяца три назад, когда «Каугатома» шла с грузом пропса из Котка в Ливерпуль, они несколько дней укрывались от шторма за Весилоо…
Тынис Тиху вздохнул. Лийзу - милый и по-своему славный человек…
И капитан Тынис Тиху снова вздохнул. Но тут же попало ему под руку другое письмо, которое он получил также в Архангельске, перед самым выходом «Каугатомы» в море. Это письмо было написано изысканно, по-немецки, так что Тынис при чтении некоторых слов должен был даже открыть свой карманный словарь (Анете посещала Töchterschule, а немецкий язык капитана был подобран в портах). Переведенное на эстонский язык, письмо Анете звучало приблизительно так:
«Мой Тынис!
Только сейчас получила твою последнюю интересную открытку, высланную тобою 8 октября из Ливерпуля, и она меня очень обрадовала. Здесь, на покинутом тобою острове Весилоо, узником которого я оказалась после перехода в мое владение имущества покойного супруга, так мало отрадного для одинокой вдовы вроде меня. Я уже думала было перенести дела своей корабельной компании в Куресааре, но во время навигационного сезона это из коммерческих расчетов нежелательно, а кроме того, меня удерживает в Весилоо усадьба и хозяйство. Я так одинока, так одинока на этом острове, заброшенном в море, среди людей, не имеющих почти никакого понятия о заботах одинокой женщины, которая должна нести такую большую, такую громадную ответственность. А все эти маклеры, все эти агенты и фрахтовые конторы, очевидно, знают, что я еще малоопытна в нелегких делах хозяина-распорядителя корабельной компании, и стараются использовать это в своих интересах. Ах, Тынис, как часто я думала о том, насколько мне нужна опора такого человека, как ты, - ведь ты так основательно знаком с вопросами морской торговли и навигации. Но, к несчастью, как говорят люди, ты все еще привязан к моей прежней служанке, к Лийзу, которую мне не подобает порицать, но которую считаю для такого стоящего мужчины, как ты, прости меня, слишком малообразованной и вообще неподходящей парой. Конечно, я далека от того, чтобы вмешиваться в планы твоей жизни, но на человека, который все же узнал тебя так близко, так близко, нельзя сердиться за эту откровенность.
И так как я теперь по своему разумению дала тебе совет (мой Тынис, ведь ты за это на меня не сердишься?), я хотела бы услышать и твое мнение. Что мне делать с лесопромышленником Альбертом Викштремом? Он очень хочет выторговать себе тайм-чартер на мою славную «Эмилию», на которой ты не один год ездил капитаном, чтобы возить за границу свои доски и пропс. Он предлагает солидную гарантию и еще более солидную оплату, какую «Эмилия» никогда не заработала бы при обычных тарифах фрахтовых контор. Я, может быть, и приняла бы его предложение, если бы он умел получше скрывать действительную причину, по которой он ищет деловых связей и возможности почаще обивать порог моего дома. Но есть и другая причина, которая заставляет меня с осторожностью относиться к более длительным деловым связям с ним. Газеты все чаще пишут о том, что маленькая Япония там, на Дальнем Востоке, начинает вести себя слишком нагло по отношению к нашей великой родине, нашему Русскому государству. Запахло порохом, и этот порох войны может каждый день взорваться. Даже в дни далекой от нас бурской войны отмечалось некоторое повышение фрахтовых цен. Если же вспыхнет новая война, то она, безусловно, окажет еще более благоприятное влияние на повышение фрахтовых цен. Поэтому я сейчас хочу воздержаться от длительных фрахтовых договоров и на другие мои корабли, как бы заманчивы эти договоры ни были. Как ты на это смотришь, мой хороший, умный, дельный Тынис? Меня очень обрадовало бы твое новое письмо, написанное твоим ясным, сильным почерком, с соленым запахом далеких морей, но еще больше обрадовало бы меня, если бы я смогла долго-долго говорить с тобой лично о многих, очень многих вещах.
Мой Тынис, ведь ты не совсем еще забыл свою Анете?
Весилоо. 28 октября 1904 года».
Тынис Тиху глубоко вздохнул и медленно выдохнул сквозь полусжатые губы. Во время этого рейса он часто читал и перечитывал оба письма, но все еще не мог прийти к решению, и это утомляло его не меньше, чем двухдневный шторм. Он слишком затянул дело с Лийзу, но теперь нельзя больше откладывать, ведь «есть уже некоторые признаки…» Да и у Анете были свои признаки: под предлогом деловых связей лесопромышленник Викштрем слишком настойчиво обивал порог ее дома…
Капитан спрятал оба письма в ящик, закрыл его, закурил сигару и лег на койку. Даже самый вислоухий осел не может бесконечно торчать между двумя стогами сена, в конце концов он выберет один из них. Но и насмешка над самим собою не помогла. Он и теперь не смог ничего решить. Только тяжелая, свинцовая усталость, сковавшая, наконец, его веки, освободила на сей раз Тыниса от мучительных раздумий. От медленной - при боковой волне - качки потухший окурок сигары выпал из ослабевших пальцев на пол, капитан стал дышать все глубже, его рот полуоткрылся. Лампа с немного чадившим фитилем колыхалась на стене, будто и ее тянуло улечься, но тем не менее она продолжала бросать желтый свет на каюту и ее хозяина.