Скоро материнская боль сделалась для Ильки настолько доступной, что он мог бы словами пересказать её. Да вот только из пересказа складывалось что-то этакое не совсем понятное. Получалось-выходило так, будто бы каким-то боком Илька оказался причастным не к одним страданиям матери родной, а изнывает в нём и неведомая ему, какая-то неземная душа. Вроде сочится она в подземелье откуда-то из межзвёздной бездны, проникает в парнишку и теснится в его и без того трепетном сердце как бы его собственным отчаяньем и его же собственной болью пытается растолковать ему что-то, край как необходимое. Вот и слышит в себе Илька явную скорбь оттого, что
до чего же страшна доля матери,
у которой сын, точно как Илья,
в западню попал по случайности.
Уж не час, не день
и не год земной —
третий век идёт ожидание...
и терзаться ей страшной мукою,
безотвязною
нескончаемо!
А и жить она не живёт теперь,
и глаза закрыть нет возможности...
Лишь одно в удел остаётся ей —
день и ночь просить мироздание,
чтоб оно мольбу материнскую,
не рассеявши, приняло в себя,
унесло бы в даль бесконечную,
заронило бы в душу добрую,
в ту, которая согласилась бы
своей волею пособить в беде;
в ту, которая своей жалостью
через смертный страх несуразности
до конца пройти
пожелала бы...
Сидит Илька на камне, вслушивается в то, что помимо воли изливается в темноте из его сердца, и понимает — что странная в нём кручина звучит уже заклинанием, от которого начинает как бы оживать глубина подземного озера.
Поначалу робкими, потом всё более решительными световыми штрихами вспыхивают и обрисовываются в толще воды какие-то занятные знаки. Получается так, будто сидит в озере некий искусный мастер изображения и молниеносно прочёркивает воду тлеющим концом лучины...
Вот быстрые линии осмелели, перестали гаснуть и принялись смыкаться да заполнять охваченное собою пространство мерцанием разного цвета...
Илькою же озёрное представление воспринималось так, словно бы неведомая, далёкая чья-то мать надеется таким способом ознакомить его с чем-то позарез необходимым, приблизить его к чему-то необычному и одновременно не напугать его внезапностью...
Понимал парнишка ещё и то, что, пожелаи он, и в подземелье придёт прежняя тишина и темь. А может и такое произойти, что он вовсе очнётся ото всей этой наволоки и вдруг очутится дома, на сеновале, под боком у своего отца...
Однако же, наряду с пониманием, Илька того острей осознавал боль вечной разлуки, потому и встряхивал упрямой головою — как бы отнекивался, покуда быть отпущенным на волю. При этом он старался не отрывать глаз от озёрного чародейства.
А в глубине, мастерством прямо-таки обуянного своим чудесным умением живописца, уже распускались цветы прелести несказанной! Они живым ковром выстилались по огромной чаше озёрного дна, всползали по крутым уклонам боковин до самой поверхности, струили красочным многоцветием покой и надежду...
Постепенно всякая тревога отпустила Илькино сердце. А в подземелье уже звучал голос не безысходной тоски — напев уверения и согласия...
В чистой озёрной глубине Илька мог различить теперь даже самые малые лепестки чудесного сплетения. Ему становилось всё догадней, что перед ним открывается не случайная красота какой-то неземной природы, а видит он творение ума! Узоры по живому ковру были наведены с великой выдумкой и явным повторением. Перед Илькою красовалось не то разубранное чьё-то гнездо, не то богатый покой. Покой тот имел на глубине сводчатый выход куда-то под скалу...
Недавнее Илькино представление о возможном водяном или о большеротом чудище со всем тем, что представилось его глазам, никак не вязалось. Не может в такой красоте обитать лихая жизнь — так подумал парнишка и без особой тревоги уставился на ту дыру. Он ждал непременного появления в мерцающем свете сказочной морской владычицы, прекрасной и печальной, как сам голос подземелья. Но из темноты сводчатого проёма осторожно высунулась гибкая, узкопалая, только до запястья голая лапа. Выше того она была покрыта не то поседелой ухоженной шерстью, не то порослью жемчужной, стриженой травы.
В переливе дрожащего света лапа повела туда-сюда распущенной, похожей теперь на плавник, пятернёй. Ей вроде бы хотелось дозволить Ильке полностью разглядеть себя. Затем она добавилась точно такой же второю лапой. Обе они сцепились в пожатии, потянулись в сторону Ильки и откровенно его поприветствовали...
Парнишка от воды не отпрянул, а ещё с большим интересом взялся наблюдать, что будет дальше? А дальше, понятно: следом за лапами образовалась в проёме голова. Сплошь покрытая мелким пластинчатым перламутром, она была увенчана красным продольным гребнем. Гребень брал своё начало от самого переносья, уходил через темя на затылок и дальше, на захребетье. По обе стороны его основания блестела пара ярких зелёных вздутин. Они сильно смахивали на глаза лягушки. Эту зелень подчеркивал толстый выворот жёлтых губ.
Если бы на голове имелись хоть какие-то уши, можно было бы сказать, что жёлтый рот растянут до ушей — так зеленоглазая улыбалась Ильке. Чуток приотворяясь, улыбчивый рот испускал те звуки, что наполняли подземелье и ласково проникали в Илькину душу. Это пение было теперь посулой долгого возможного счастья — если у Ильки хватит терпения довести дело до конца...
Скоро желтогубая улыба образовалась в глубине полным видом своим. Сплошь покрытая седою шерстью, она была поставлена своею природой на перепончатые красные плюсни[67]. Сама небольшенькая, Илькиного росточку, она владела великим хвостом. Хвост не метёлкой, не верёвкою — лёгким шлейфом колыхался за её спиной. Был он окаймлён цветными блёстками, а сам сплошь искрился, будто свежий снег в полнолуние.
Красотища невероятная!
Если бы да существо это имело какую-нибудь мрачную окраску, Ильке, может быть, показалась бы и не очень приятной его необычайность. Могла бы вновь зародиться в нём тревога при виде этой, изо всех видов собранной, живности. Но естественный ли наряд красавицы, придуманный ли добрым разумом столь ладный костюм её до такого согласия сливался с чистотою голоса, что парнишка напрочь забыл о себе. К тому ж зеленоглазая взялась извиваться гибким телом да медленно кружиться на всплыве, почти полностью укрытая кисеею сверкающего хвоста...
Порою красавица оказывалась так близко от Ильи, что тот мог ухватить её за шлейф. Но лишь пробовал он пошевелиться, как сразу же осознавал ненадёжность, одну только видимость происходящего. А он пока не желал никаких перемен и потому затаивался вновь — ждал, что будет дальше.
А дальше? Дальше зеленоглазая красавица вдруг прилипла телом до крутого озёрного уклона, маленько перевела дух, шевельнула гребнем и побежала по боковине, как по ровному полу.
На близкой глубине, против Ильки, она остановилась, подождала чуток, затем осторожно принялась всползать к поверхности воды. Зелень её глаз была уставлена прямо на Ильку! И хотя человеческих зрачков среди той зелени он не обнаружил, однако неудобство передалось ему точно такое, какое зарождается в любом из нас при чужом дерзком внимании.
Но не сморгнуть, не отвернуться от пристального глядения Илька уже не сумел — его так и приковало полным вниманием к тем лягушачьим наростам, хотя ни злонамерения, ни алчности какой в красавице по-прежнему не чувствовалось. Во всем её виде была лишь мольба...
Как у неё такое получалось, понять Илька не мог. Он только ясно осознавал, что бояться ему нечего, что видимое всего лишь призрак, отражение далёкой подлинности. Что этот мираж сотворён силою бескрайнего горя где-то в межзвёздной пропасти и неимоверной материнской верностью направлен сюда. Как всякой мороке, ему не дано обратиться плотью, но и раствориться теперь уже немыслимо, потому как не выдюжить повторения! О, как слаб он перед неимоверной далью, куда как, может быть, слабее Ильи, оказавшегося в западне.
И ещё зеленоглазая заверяла парнишку в том, что лишь обоюдное их согласие, обоюдная подмога способны вызволить и того, и другого из непонятности, избавить от беды. Но для того, теперь же, надобно Ильке, волею подсказанного ею воображения, оборотиться мерзким гадом, способным одолеть какие угодно глубины, уклоны и пролазы; гадом, наделённым неимоверной силою, ловкостью, цепкостью...
И не только осознавал Илька такую необходимость, он уже успел когда-то почуять себя многоногим, огромным, косматым пауком!
Им-то парнишка, не раздумывая больше, и нырнул в озеро. Махнул он косматыми лапищами раз, другой и вот, гляди, оказался в окне какого-то колодца. Колодец стволом своим уходил в чёрную неведомую высоту.
Илька легко оставил воду и проворно побежал по отвесной стене колодца...
Скоро подъём осёкся, круто завернул в сторону, оказался узким пролазом, который заставил Ильку удивляться тому, как это удаётся ему каждой шерстинкой на теле чуять самый малый впереди выступ, загодя знать любой подъём и поворот. А сколь верно, сколь ухватисто действовали его ноги, сколь надёжна была в них жилистая сила! Сколь неуклонно желание пройти до предела взятый путь...
Наслаждаясь полнотою своих новых способностей, человеческое в пауке завидовало ловкому гаду, хотя больно-то увлекаться этой завистью Ильке было некогда. Его несла и несла вперёд тупая сила направленной к бесповоротной цели многоногой твари...
Скоро Илька почувствовал впереди глухую стену. Вот его паучьи лапы нащупали помеху; человеческий же рассудок подсказал парнишке, что расщелина в скале пресечена вовсе не каменной преградою, а, скорее всего, каким-то щитом, покрышкою ли. В неб-то и не замедлил Илька тут же удариться тараном; перегородка отозвалась долгим, тихим гулом. Гак отзывается на хлопок ладонью огромный, но чуткий колокол. Для верности Илька шибанулся в перегородку ещё разок и вдруг почуял, что она шевельнулась, вроде как пожелала отодвинуться в сторону. Но не смогла одолеть неведомой тяжести и потому осталась на прежнем месте. Еб, видать, заклинило в скальной расщелине.