Они понемногу поднялись на горку. Площадка, украшенная еловыми и сосновыми ветками, разноцветными флагами неведомых держав, парила над Невой, как сказочный летающий остров.
Сверху Санька и Марфинька видели всю пестроту, все разнообразие гулянья, и помосты, и навесы, и конские бега, и кареты, которые шагом объезжали гулянье по кругу, и желоб, по которому каждые две-три минуты отправленные в полет сильным толчком улетали санки, унося веселую и счастливую пару. Санька заплатил пятачок, помог Марфиньке сесть, уселся сам, причем они не говорили друг другу ни слова – оба понятия не имели, что в таком странном случае следует говорить.
Край санок навис над ледяным желобом – и рухнул вниз! Фигурант обхватил вскрикнувшую Марфиньку. Санки неслись с невозможной быстротой, восторг мгновенно сделался невыносимым – и Румянцев, уже ничего не соображая, крепко поцеловал Марфиньку в губы.
Целоваться она не умела – он это понял сразу. И, пока сани катились по желобу, замедляя ход, пока в полусотне сажен от горки описывали дугу, чтобы, не покидая желоба, медленно вернуться к лестнице, Санька поцеловал девушку еще дважды, и она уже стала отвечать – неуверенно, испуганно и все более пылко.
Они выбрались из санок, пошли неведомо куда, снова держась за руки, оказались у навеса, вдруг разом повернулись – и увидели, как другие санки срываются и мчатся вниз, как другая пара целуется на лету.
– Хотите еще? – спросил Санька.
– Да…
Он был счастлив – Марфинька хотела полета и поцелуев.
Она же отчаянно покраснела.
– Как я люблю Масленицу! – признался он, потому что не мог выговорить: как я люблю тебя!
– Да…
– Жаль, что всего неделю стоят горки на Неве.
– Жаль. Матушка рассказывала – раньше и во дворах их ставили, – сказала Марфинька. – Знаете, как придумали?
– Нет, а как? – пожимая ее руку, спросил Санька. Это означало: что бы ты ни сказала, милая, все готов слушать с восторгом.
– Желоб подводили к окну второго жилья и оттуда водой заливали. Чуть ли не из гостиной, отворяя окно, можно было в санки вылезать и катиться вниз!
– Ловко придумано!
Они поспешили к горке и некоторое время глядели, как несутся вниз сани – многие дамы, сидевшие в них, были в русском платье, и Марфинька тоже хотела такое, но сказать не решалась – ей казалось, что кавалер будет над ней смеяться.
И снова их высмотрел мужик, таскающий санки, но уже другой, хотя пьяненький и счастливый до той же самой степени. И снова они забрались на площадку, улыбаясь друг дружке, предвкушая полет и поцелуи.
Все это было, было – и окончилось, когда остановились расписные санки. Вдруг стало ясно, что наступает вечер.
– Ах, что я наделала… – прошептала Марфинька.
И впрямь наделала – ее, поди, по всей Неве ищут, и Федосья Федоровна рыдает, и кузины в отчаянии. От осознания беды Марфинька заплакала.
– Пойдем к экипажам, сударыня, – сказал Санька. – Пойдем…
– А что мы скажем?
Санька и без того был не в себе от побега, ледяных горок и поцелуев. А тут – огромные голубые глаза, в которых безграничное доверие.
– Скажем – вы заблудились, вышли к горкам, спросить у людей дорогу боялись, я вас у горок нашел. Не надо, не надо плакать, мы увидимся, я… я письмо пришлю!
Со стороны грамотея Саньки это было бы дивным подвигом. И они пошли – держась за руки, чтобы толпа не разлучила.
Возле экипажей пальцы разомкнулись, Санька отступил назад, Марфинька устремилась к Федосье Федоровне и расплакалась не на шутку. Ее принялись утешать – все понимали, что неопытная девушка, потерявшись в масленичной толпе, должна была первым делом перепугаться. Саньку даже ни о чем не спросили – только Никитин задал глазами вопрос и не получил ответа.
Но Лиза видела, как Санька с Марфинькой стараются друг на дружку не глядеть, и все поняла.
Ну что ж, сказала она себе, ничего удивительно, девушка в шестнадцать лет и должна была одержать верх над женщиной в тридцать два года, однако и из этого положения можно извлечь пользу.
Красовецкий, сильно разволновавшись, стал собирать девиц, чтобы усадить в экипаж и развести по домам. Федосья Федоровна с перепугу тоже зарыдала, Лиза же, не терпевшая бабьих слез, быстро поцеловала в щеку Марфиньку – да и была такова.
Никитин шепотом изругал Саньку, но тот даже не понял, что за слова прозвучали, тащась вслед за Лизой.
– Куда подвезти вас? – спросила она кавалеров.
– На Невский, к Строгановскому дому, сударыня, – ответил Никитин.
Она отдала кучеру приказание, села в экипаж, кавалеры поместились напротив, и речь шла о вещах малозначительных. Но возле Строгановского дома Лиза сказала:
– Господин Морозов, у меня есть для вас несколько слов наедине.
Никитин, поклонившись, насколько позволял экипаж, выскочил, Санька остался.
– Господин Морозов, я обо всем догадалась. Знайте, я друг ваш, и хочу на деле доказать свою дружбу, – быстро сказала Лиза. – Вы влюблены в девицу Васильеву – я доставлю вам способ видеться с ней! Ну, целуйте руку!
И когда Санька, поцеловавший надушенную руку вполне искренне и с радостью, вышел вслед за Никитиным, Лиза тихо засмеялась:
– Теперь ты мой, голубчик. Теперь ты знатно со мной расплатишься за каждое рандеву…
Глава шестнадцатая
Санька всем телом и всей душой чувствовал – начинается новая жизнь. Конечно, Марфинька – богатая невеста, и за фигуранта ее не отдадут. Но ведь любит! Значит, можно увезти и обвенчаться где-нибудь по дороге в Москву. Да и не век быть фигурантом. Вон, сыскался покровитель, одел – как придворного щеголя, перстень подарил. Может, Бог даст ему хорошо услужить, так и деньги будут.
Казалось бы, совсем недавно рыдал о Глафире. Но, видать, плохо сам себя знал. Глафира была грезой прекрасной, недосягаемой, и не о ней – о себе, дураке, рыдал, лишившемся грезы. А тут – шестнадцать лет, розан цветущий, нежные неопытные губки! А сколько Анюте? Двадцать пять? А Глафире сколько было? Двадцать три, двадцать четыре? Рядом с ней всегда был бы младшим, мальчишкой, которым можно командовать… А тут – он сам старший, он – мужчина!
Как-то так вышло, что ни разу он никого не учил целоваться – до этих волшебных ледяных горок, никогда не высматривал девочку, а все попадались женщины старше двадцати.
Нужно было с кем-то поделиться счастьем! Да не с Никитиным же – язвить начнет. Куда ему девиц соблазнять – он и до уст не допрыгнет, а языкаст не в меру. Да и завистлив, сдается, – ишь как поглядывает. Понял, понял, чем Санька занимался с Марфинькой.
Они пришли домой, и Келлер учинил допрос – что да как. Никитин отвечал уклончиво – хотел, видно, обсудить новости с товарищем наедине. Санька не возражал – он очень смутно представлял себе всю интригу, да и представлять не желал, душа была полна того полета, тех поцелуев…
Он пошел к себе в комнату, переоделся, чтобы за ужином не измарать дорогого наряда, расчесал волосы. Пудру из них выбить не удалось, но голова хоть малость потемнела. На столе громоздились стопки блинов, стояли горшки с вареньем, плошки с икрой, миски с нарезанной рыбой и со сметаной. Посередке возвышался недавно купленный самовар с неисправным краном, под который подставили чашку. Нашлось место и для водочного штофа.
После вчерашнего чревоугодия наслаждались в меру. Келлер все больше вспоминал, какие знатные блины едал десять лет назад в Москве. Никитин баловался, сворачивая из блинов всякие загогулины, и утверждал, что помещать блин в рот надобно икрой вниз, дабы давить ее языком и наслаждаться.
Поужинав, Санька встал в столовой у окна, смотрел на белый пейзаж, улыбался и мысленно посылал Марфиньке одно-единственное слово: «люблю».
– Шел бы ты, сударь, спать, – сказал ему Келлер. – А ты, Григорий Фомич, вели на поварне приберечь блинов для госпожи Бянкиной. Пусть накроют горшком да оставят в печи.
Тут только Санька вспомнил про Федьку. Это было радостное воспоминание – вот кто все поймет!
Она приехала из театра поздно – всю масленичную неделю давали комические оперы и балеты, фигурантов занимали каждый вечер, а до представления она еще успела побывать с Бориской и Малашей на дневном концерте. Никитин и Келлер пошли в рабочую комнату искать какие-то бумаги, и Санька проскочил к Федьке, застав ее, когда она уже возилась со шнурованьем.
– Пойдем, тебе блинов оставили, – сказал он. – И простых, и красных, и яичных, и с припеком. Еще, поди, горячие! А хочешь, я велю, чтобы прямо сюда подали?
Дня два назад в палевую комнату принесли старый туалетный столик, хитро устроенный: на трех тонких гнутых ножках, в виде треугольника с закругленными углами. Его прикрепленная петлями столешница, если ее поднять и прислонить к стене, оказывалась зеркалом фигурной формы. В боках были почти незаметные дверцы. Федька еще не успела выставить на него свои пудреницы и притиранья. Санька побежал на поварню и сам явился с подносом, на котором стояли две тарелки с двухвершковыми стопками и плошки с вареньем. Поставив их на треугольную столешницу, он сбегал за двумя кружками горячего чая.
Федька еще никогда не была так счастлива.
– Ты вообрази! – весело рассказывала она. – Я сегодня в свите Париса танцевала! Тебя нет, Сенька пропал, Шляпкина нигде найти не могут, Вебер повел меня к господину Канциани, и тот велел выходить в мужской партии! А там – амбуате, помнишь? Я только-только успела с Петрушкой и с Васькой пройти этот выход, они диву давались – как у меня ноги поднимаются. А там же еще надобно поочередно пируэты крутить – помнишь? Так я на радостях двойной пируэт скрутила, не хуже Васьки! Как это здорово, когда на тебе нет юбок! Кабриоль вперед – нога открывается вверх, ничего не мешает!
Федька совсем ошалела от восторга, все счастье, какое только могло быть в жизни фигурантки, разом на нее обрушилось. Румянцев суетился вокруг, разбирал блинные стопки, предлагал варенье, улыбался, и ничего лучше она даже вообразить себе не могла.
Как будто они повенчались и зажили своим домком, друг о дружке заботясь, друг дружку лелея и ублажая. Как будто она носит дитя, и его трогательная забота – сразу о двоих…