Беременная вдова — страница 2 из 75

34—25–34 (Лили), 37–23—зз (Шехерезада) — и Кит. Все они, эти трое, учились в Лондонском университете: юрфак, математический, факультет английской литературы. Интеллигенция, аристократия, пролетариат. Лили, Шехерезада, Кит Ниринг.


Они шли по крутым улочкам, по которым промчались мопеды, по улочкам, перекрещенным гобеленами, сотканными из одежды и белья, растрепавшимися на ветру, и на каждом втором углу таилась часовенка со свечками, и салфеточками, и фигурой святого, мученика, изможденного клирика в натуральную величину. Распятия, одеяния, восковые яблоки, зеленые или подгнившие. И потом — запах: прокисшее вино, сигаретный дым, вареная капуста, водостоки, пронзительно сладкий одеколон, а еще — резкий привкус лихорадки. Трио вежливо остановилось, когда величественная бурая крыса — чрезмерно уподобившаяся человеку — неспешным шагом пересекла их путь. Будь она наделена даром речи, крыса проворчала бы машинальное buona sera[4]. Лаяли собаки. Кит глубоко вдохнул, глубоко втянул в себя щекочущий, дразнящий привкус лихорадки.

Он оступился, затем выровнялся. Что такое? С самого приезда, четыре дня назад, Кит жил на картине, а теперь он из нее выходил. Италия, с ее кадмиевым красным, кобальтовым сапфиром, стронциевым желтым (все — только что смешанные), была картиной, и теперь он выходил из нее во что-то знакомое: в город, в образцово-показательные районы скромного индустриального центра. Города Киту были знакомы. Ему знакомы были скромные главные улицы. Кино, аптека, табачная лавка, кондитерская. Со стеклянными поверхностями и освещенными неоном интерьерами — первые намеки на блеск бутиков рыночного государства. Вон в том окне — манекены из пластика цвета карамелизированного сахара, один из них без рук, один — без головы, расставлены в вежливых позах, стоят, словно представляясь, приглашая тебя познакомиться с женскими формами. Таким образом бросается недвусмысленный вызов истории. Деревянных мадонн на углах улочек в конце концов узурпируют пластмассовые леди современности.

Тут случилось нечто — нечто, никогда прежде им не виданное. Секунд за пятнадцать-двадцать Лили с Шехерезадой (Кит каким-то образом затесался между ними) оказались в окружении роя молодых мужчин, не мальчишек или юношей, а молодых мужчин в щегольских рубашках и отглаженных брюках, улюлюкающих, призывающих, зубоскалящих — и все в молниеносном движении, похожем на карточный фокус с применением телекинеза: короли и валеты, быстро тасуемые и раскидываемые веером под уличными фонарями… Энергия, исходящая от них, была по масштабам сродни (как ему представлялось) энергии тюремного бунта где-нибудь в Восточной Азии или к югу от Сахары. На самом деле они не прикасались к тебе, не мешали идти; но, пройдя еще сто ярдов, выстроились, словно шумная солдатня, неплотным строем: с десяток довольствовались видом сзади, а еще столько же подруливало с обеих сторон, при этом подавляющее большинство, оказывавшееся впереди, шагало задом наперед. Невиданное зрелище, правда? Толпа мужчин, шагающих задом наперед.

Уиттэкер ждал их по ту сторону заляпанного стекла со стаканом в руках (и с мешком почты).

* * *

Кит, пока девушки медлили у двери (для совещания или перегруппировки), вошел первым со словами:

— Мне случайно не померещилось? Ничего подобного прежде не видал. Господи, да что это с ними такое?

— Это другой прием, — протянул Уиттэкер. — Они не такие, как ты. Изображать хладнокровие — не в их стиле.

— И не в моем. Хладнокровие я не изображаю. Никто все равно не заметит. Хладно-что там изображать?

— Тогда действуй как они. В следующий раз, как увидишь девушку, которая тебе приглянулась, прыгай на нее из положения ноги врозь.

— Поразительно. Эти… эти итальяшки долбаные.

— Итальяшки? Да ладно тебе, ты же британец. Что, кроме итальяшек, других слов не знаешь?

— О'кей, эти черножопые — в смысле, черномазые. Латиносы долбаные.

— Ну ты даешь! Латиносы — это ведь мексиканцы. Итальяшки, Кит, — макаронники, немытые, даго.

— Но меня же с детства учили не делить людей по расовым и культурным признакам.

— Много тебе от этого пользы. В первую же поездку в Италию.

— Да еще часовни эти… Короче, я тебе говорю — это все мое происхождение. Такой уж я есть — никого не сужу. Не могу. Так что со мной поосторожней.

— Ты впечатлительный. И руки трясутся — сам посмотри. Трудное дело быть невротиком.

— И это еще не все. Я не то чтобы чокнутый, но бывают моменты. Не вижу как следует. Неправильно понимаю какие-то вещи.

— Особенно по части девушек.

— Особенно по части девушек. И потом, я в меньшинстве. Я парень и британец.

— И гетеросек.

— И гетеросек. А мой брат — где он? Придется тебе стать мне братом. Нет. Обращайся со мной как с ребенком, которого у тебя никогда не было.

— О'кей, договорились. Значит, так, слушай. Слушай, сын. Попробуй взглянуть на этих ребят с позиции, так сказать, стратегической. Этим знойным красавцам место на сцене. Итальянцы — фантазеры. Реальность не для них.

— Не для них? Даже вот эта вот реальность?

Они обернулись, Кит в футболке и джинсах, Уиттэкер — в роговых очках, вельветовый пиджак с овальными кожаными заплатками на локтях, шерстяной шарф — желтовато-коричневый, как его волосы. Лили с Шехерезадой уже шли к лестнице, ведущей в подвал, вызывая у пожилой клиентуры, целиком состоящей из мужчин, поразительный по разнообразию спектр злобных взглядов; их мягкие формы двинулись вперед, минуя череду гаргулий, затем крутанулись, затем, бок о бок, удалились вниз. Кит сказал:

— Старые развалины. Куда они смотрят?

— Куда они смотрят? А ты как думаешь, куда они смотрят? На двух девушек, которые забыли одеться. Я говорил Шехерезаде: сегодня вечером ты идешь в город. Надень что-нибудь на себя. Одежду там какую-нибудь. А она забыла.

— Лили тоже. Без одежды.

— Бот ты, Кит, не признаешь культурных различий. А надо бы. Эти стариканы только что выползли из Средних веков. Подумай. Представь себе. Ты — горожанин в первом поколении. Тележку свою на улице припарковал. Сидишь, выпиваешь, пытаешься въехать в ситуацию. Поднимаешь глаза — и что ты видишь? Двух обнаженных блондинок.

— Ох, Уиттэкер, это был просто ужас. Там, на улице. И дело не в том, что ты подумал.

— А в чем же тогда?

— Черт. Эти мужчины такие жестокие. Не могу я, у меня просто нет слов. Сам увидишь на обратном пути… Гляди! Они еще там!

Молодые люди Монтале были уже по ту сторону окна, громоздились друг на друга, словно безмолвные акробаты, и на стекле, казалось, извивалась головоломка лиц — до странности благородных, подобных лицам священников, отмеченных благородным страданием. Потом, один за другим, они начали отваливаться, отлепляться. Уиттэкер сказал:

— Я вот чего не понимаю: почему эти парни не ведут себя так, когда я иду по улице. Почему девушки не исполняют прыжок ноги врозь, когда ты идешь по улице?

— Ага — почему?


Перед ними раскрутили четыре стакана пива. Кит закурил «Диск блё», добавив ее дым к серным сморканиям и чиханиям кофейного аппарата и к обволакивающему туману суеверной подозрительности: посетители бара и их затянутые катарактой взгляды, видящие и отметающие, видящие и неверящие…

— Сами виноваты, — сказал Уиттэкер. — Мало того, что раздеты, — еще и блондинки.

Девушки продолжали потихоньку краснеть и топорщить иголки, сдувать непослушные пряди со лба. Шехерезада ответила:

— Ну, извините, что так вышло. В следующий раз оденемся.

— И паранджу наденем, — подхватила Лили. — А при чем тут блондинки?

— Понимаешь, — продолжал он, — блондинки — противоположность их набожному идеалу. Это заставляет их задуматься. С брюнетками полный швах — они итальянки. Спать с тобой, пока не поклянешься, что женишься, не станут. А вот блондинки — блондинки на все готовы.

Лили и Шехерезада были блондинки, одна голубоглазая, другая — кареглазая; в их лицах была прозрачность — непорочность блондинок. В лице Шехерезады, подумал Кит, появилось выражение тихой пресыщенности, словно она торопливо, но успешно съела что-то сытное и обжористое. Лили была порозовее, попухлее, помоложе, глаза смотрели внутрь — она напоминала ему (как жаль, постоянно сокрушался он) его младшую сестрицу; а рот ее казался плотно сжатым и недокормленным. Обе они делали одно и то же движение под кромкой стола. Разглаживали платья вниз, к коленям. Но платья не слушались.

— Господи, тут чуть ли не хуже, — сказала Шехерезада.

— Нет, хуже там, на улице, — возразила Лили.

— М-м. Тут они хотя бы скакать туда-сюда не могут — слишком старые.

— И вопить в лицо — слишком хриплые.

— Они нас тут ненавидят. Готовы в тюрьму посадить.

— Там, на улице, они, наверное, нас тоже ненавидят. Но те хотя бы готовы нас поиметь.

— Не знаю, как бы вам это поосторожнее сообщить, — сказал Уиттэкер, — но там, на улице, иметь вас они тоже не готовы. Они гомики. Они вас боятся до смерти. Вот послушайте. У меня в Милане есть знакомая топ-модель. Валентина Казамассима. Тоже блондинка. Когда она приезжает в Рим или Неаполь и все сходят с ума, она бросается на самого здорового парня и говорит: ну давай, пошли трахнемся. Я тебе тут, на улице, отсосу. Все, давай мне в рот, прямо сейчас.

— И что?

— Пасуют. Отваливают. Тушуются.

Кит смущенно отвернулся. И почувствовал, как по арлекинаде прошла тень — по арлекинаде его времени. Близ центра этой тени обнаженная Ульрика Майнхоф[5] прогуливалась перед палестинскими солдатами (Ебля и стрельба, — говорила она, — одно и то же), а еще дальше, в глубине, были Сьело-драйв и Пинки с Чарльзом[6].

— Это слишком дорогая цена, — сказал Кит.

— В смысле?

— Ну, Лили, они же не по правде пытаются вас снять. То есть так же не действуют в таких случаях. Единственная их надежда — наткнуться на девушку, которая гуляет с целой футбольной командой. — Вероятно, это прозвучало туманно (и они уставились на него), поэтом