Березина. Короткий роман с послесловием (изд. 2-е, испр. и доп.) — страница 10 из 19

. Одно место Наполеон с удивлением прочитал несколько раз и запомнил его наизусть: «В основе характера Наполеона лежат две черты: во-первых, гнев и жестокость, позволяющие истреблять без жалости бесчисленное множество душ и вызывающие в настойчивом стремлении к победе готовность бороться до полной и окончательной собственной гибели. Во-вторых, заносчивость и гордыня, при которых все военное искусство, все удачи и победы приписываются исключительно собственной мощи и силе своего ума. Основное же свойство милосердия и доброты состоит в том, что чувствуешь горе и страдание униженного и угнетенного более сильно, чем собственные — эти черты воплощены в полной мере в нашем императоре».

Удивительно, но даже после той брани, которую слышал о себе Наполеон всю свою жизнь, именно эти слова отчего-то задели его больнее всего. Они были пропитаны какой-то совершенно очевидной ложью и лицемерием. Особенно задело Наполеона его сравнение с Александром. Что может знать о жизни государей этот жалкий проповедник, который всю свою жизнь только и видел, что убогие хижины своих единоверцев, в которых из-за детских криков и неприятных запахов даже его солдаты отказывались оставаться на ночлег. Известно ли ему, что многие годы он, Наполеон, по уверениям самого Александра, был его идеалом, которому больше всего в жизни он желал бы подражать? И это была совершеннейшая правда, а не какая-нибудь лицемерная уловка жалкого проповедника. Свойства милосердия и доброты… Господи, откуда им быть, если, прежде чем проникнуться ими, невозможно избежать топота копыт и грохота пушек. И разве сам Александр, этот тайный республиканец, которого он полюбил как брата, не говорил ему, что Гражданский кодекс есть главное сражение, которое выиграл Наполеон… Нет, нет, никому не дано знать, какая тоска угнетает душу человека, который обязан выигрывать все свои сражения…

Карета остановилась, и Наполеону сказали, что он в Студенке. Прекрасный вид открылся его взору, когда он вышел из кареты. Спокойные темные воды реки, скованные льдом у берегов. Обширная низина, медленно переходящая в лес. Вдоль реки крестьянские избы, над некоторыми из которых белыми столбами поднимался дым…

Глава XI

В Борисове печи теперь топили только ночью при плотно зашторенных окнах, чтобы с улицы нельзя было увидеть отблесков огня. Кругом горели костры, и толпы голодных солдат бродили в поисках пищи.

— Раньше мы радовались, что живем на самой короткой дороге между Москвой и Варшавой, — сказала Хая, укладывая поленья в печь, — а теперь я должна плакать горькими слезами потому, что Наполеон, дыра ему в голову, убегает из Москвы именно по этой дороге.

— Адмирал Чичагов тоже думал, что Наполеон уйдет по какой-нибудь другой дороге, и когда тот здесь появился, едва успел перебежать на другой берег, — сказал Гумнер, который прошел задними дворами, чтобы поговорить с братом.

— Зато Шмуль Пророков опять успел выбежать к Чичагову с хлебом и солью, — усмехнулся Бенинсон.

— Почему опять?

— Потому что, когда Наполеон был здесь первый раз, он делал то же самое вместе с поляками.

— А мы с тобой радовались, что сражение обходит нас стороной, — сказал Гумнер.

— Мне казалось, что где-то впереди, далеко от города, у Чичагова имеется надежный заслон от Наполеона.

— Тебе казалось… Можно подумать, что ты в этом что-нибудь понимаешь, если даже сами генералы не могут с точностью угадать, откуда к ним должен подойти неприятель, — вздохнул Гумнер.

— С точностью может работать только твоя машина, — засмеялся Бенинсон, — а война как болезнь. Никогда не знаешь, когда она начнется и чем закончится. Они ворвались в город как бешеные звери. Я сам видел, как они зарубили на скаку двух офицеров, совсем еще мальчиков, которые стояли перед ними с поднятыми руками.

— Там красивые мужчины и здесь красивые мужчины, — послышался голос Хаи, — но каждый умирает за своего императора.

— Что ты там печешь, мама?

— Хочу испечь намного лейкех.

— А хлеб?

— Хлеб я уже испекла, а лейкех для детей. Они не виноваты, что идет война. Берэлэ, а что делала Рахиль, когда ты уходил к нам? — спросила Хая.

— Она тоже стояла у печи. И еще она мне сказала, что сама слышала, как два француза говорили друг с другом на нашем языке. Но только, как ей показалось, очень грубо.

— Тебе бы надо было ей сказать, что это были немцы, — засмеялся Бенинсон, — которые, с тех пор как стали говорить на идиш, сильно его испортили. Один купец в Москве объяснил мне, почему нас не любят. Оказывается, потому, что мы присваиваем себе все самое хорошее, что есть на земле. А потом забываем, откуда что взялось…

— Один шляхтич, который зарезал свою жену, спросил в остроге у моего отца, почему нас не любят. «А вот вас, когда узнали, что вы зарезали свою жену, любят?» — спросил его отец. «Теперь уже нет, никогда». — «А если бы вы не убили, но они этого еще не знают?» — «Когда узнают, то полюбят», — ответил шляхтич. «Вот так и нас тоже когда-нибудь полюбят», — сказал ему отец.

— Что ты такое говоришь? — не выдержал Бенинсон. — И твой отец, и ты вместе с ним всю жизнь только о том и думали, будто люди, как колесики: если все сделать как надо, то они обязательно будут правильно вертеть друг друга.

— Война есть война, — зачем-то сказал Гумнер и развел руками. Может быть, он даже и не слышал, о чем говорит ему Бенинсон. — У войны свои законы.

— Именно такие слова сегодня сказал мне один полковник, который остановил меня и вдруг заговорил со мной на идиш. Наполеон, сказал он, ведет особые войны в мире. Сам Бог благословил его, а теперь прокладывает дорогу назад во Францию. Мама, ты все еще здесь?

— Не обращай на него внимания, Борух, он сходит с ума от безделья, — сказала Хая, перед тем как уйти из гостиной.

— Ты слышишь треск за окнами? — спросил Гумнер. — Мне кажется, ломают твой забор. Они жгут костры по всему городу.

— Скоро мы избавимся от них…

— Конечно, скорее бы они уходили, но я тебе хочу сказать, что все-таки войны стали намного приличнее, чем были раньше. Раньше, когда неприятель входил в чужой город, он грабил и убивал, а мы с тобой все-таки сидим и спокойно разговариваем.

— Я себе места не нахожу, а ты говоришь, что мы сидим и спокойно разговариваем! В Москве про таких, как ты, говорят: блаженный. Как это не грабят, если у меня два склада с товарами сгорело, а остальное растащили. Кругом валяются мертвецы, а ты говоришь — не убивают…

— И все-таки мне нравится, когда они говорят о равенстве и братстве. Еще они говорят, что если бы Александр не хотел войны, то она бы и не началась.

— Пустые слова, — сказал Бенинсон. — Особенно о равенстве и братстве. Может быть, до того как сюда пришел Наполеон, у меня действительно не было братства с поляками, так я его и сам не хочу. И равенства с ними мне тоже не надо. Даже если бы они мне вдруг сказали, что я им, оказывается, равен и они мне теперь разрешают жить на самой главной улице в Варшаве, то я все равно туда не поеду. Я всегда буду жить там, где мне совсем не надо думать ни о братстве, ни о равенстве. Именно так я и жил в Борисове, пока сюда не пришел Наполеон! Когда адмирал бежал из города, я переживал такую досаду, будто бы мой отец еще раз разбил свою голову о камень. Зачем мне чьи-то замечательные слова, если я знаю, что человек, который их говорит, ничего кроме зла мне не сделал?! А теперь я больше всего хочу, чтобы его поймали…

— Лейбэлэ, брат мой, — вскрикнул Гумнер, — ты не должен пускать злобу в свое сердце, как какой-нибудь пьяный мужик. Вспомни тот день, когда мы привезли из острога моего отца и договорились забыть имена всех, кто причинил нам зло. Вспомни, с какой радостью ты всегда приезжал из Москвы и как ждали дети твои подарки. Скоро уйдут французы, и мы снова будем жить еще лучше, чем прежде.

— Как это я могу с радостью приехать из Москвы?! Что ты такое говоришь?! Нет больше Москвы, он ее сжег.

— Мы будем молиться, чтобы ее скорее отстроили, и еще за то, чтобы не сгорел Борисов, — сказал Гумнер.

— Борух, Борух, послушай, — глаза Бенинсона в этот миг сделались совершенно сумасшедшими, — полковник случайно сказал мне, что Наполеон будет уходить из Борисова по дороге на Игумен. Я хочу попасть на тот берег… я места себе не нахожу, как сильно хочу попасть на тот берег.

— Боже, — простонал Гумнер и снял очки, — ведь за это могут убить.

— Убить могут и просто так, — усмехнулся Бенинсон, — ни за что.


Искры от костров, что горели в ту ночь по обе стороны Березины, поднимались высоко над землей, словно бы это были души убитых в бою. Долго ли им бродить потом в холодном небе рядом со звездами в поисках друг друга? И разве сами костры, если смотреть на них из далеких небесных высот, не подобны звездам?

Люди, сидящие возле ночных костров по обе стороны Березины, жадно смотрели в огонь и тянули к нему свои ладони. И еще в той ночи был слышен шепот двух людей, двух братьев, которые блуждали между костров, страшась каждого, кто мог бы увидеть их и окликнуть. «Оставь меня, Берэлэ, ты очень далеко ушел от дома, это опасно…» — «Если ты передумаешь, я немедленно вернусь вместе с тобой…» — «Если разбита лодка, я вернусь, но только ты должен теперь же оставить меня одного. Прошу тебя, Берэлэ…» — «Брат мой, остановись…» — «Как ты не понимаешь! Если со мной что-нибудь случится, то кто же кроме тебя присмотрит за моими детьми». — «Мойша, кто же еще?» — «О, о чем ты говоришь… У Мойши такая жизнь, что он не любит, когда его лишний раз беспокоят…» — «Это когда все хорошо, а когда плохо, то он приходит сам». — «Ты говоришь правду, но будет лучше, если ты оставишь меня…» — «Лейбэлэ, брат мой…».

А искры от костров все поднимались и поднимались в ночное небо…

Глава XII

Адмирал Чичагов ждал начала битвы. Битва должна была, он был в этом твердо уверен, завершиться полным разгромом остатков армии Наполеона, а значит, принести Европе долгожданный мир. Да, перед ним стоял один из самых величайших полководцев, которых знала земля. И один из величайших ее злодеев. Ибо вся кровь, которая второе десятилетие лилась в Европе, была на его руках.