Глава XVI
Пушки умолкли еще вечером, и всю ночь братья слушали, как воет метель за окнами. К утру они уснули, а когда проснулись, был уже день. Гумнер надел очки и подбежал к столу, на котором стоял кувшин с водой. Он сполоснул руки и, придерживая очки, протер кончиками пальцев глаза. С трудом, согнувшись, подошел к столу и Бенинсон.
— Кто бы мог подумать, — проговорил Бенинсон, — что господин Гридин на такое способен. И он еще сидел за моим столом как самый дорогой гость.
— Мойша был прав, когда говорил, что мы не должны были принимать его в доме как благородного человека, — сказал Гумнер. — Я виноват. Мне не хотелось, чтобы в городе думали, будто бы мы пишем жалобы в столицу. Только теперь я вижу, какая это была глупость. Пусть бы даже мы и послали жалобу… И что? Ничего…
— Зато теперь каждый раз, когда у меня будет болеть спина, я стану вспоминать господина Гридина.
— Только неизвестно, как долго она будет болеть, — прошептал Гумнер.
— Что ты сказал, я плохо тебя расслышал? — спросил Бенинсон.
— Я сказал, что бывают такие неприятности, когда болит не только спина.
— Нет, ты про что-то другое сказал. Ты, кажется, сказал, что спине моей осталось недолго болеть. Да?
— Ну так что, если сказал? А если бы я этого не говорил, то что-нибудь изменилось бы? — вздохнул Гумнер.
— Послушай, Берэлэ, а тебе не кажется, что у них опять случилось какое-то новое событие?
— Ну и какое же?
— А такое, что Наполеон перешел Березину не где-нибудь, а именно в Ухолодах. Как и должно было быть. Да, да, — вскрикнул Бенинсон, — потому и замолчали пушки, что сражение кончилось, и только теперь наступила полная ясность.
— Но почему нам об этом ничего не говорят? — тихо спросил Гумнер.
— Может быть, просто некому? — тоже тихо ответил Бенинсон. — А если я скажу, что их больше нет в доме… что они уехали еще ночью…
Гумнер подошел к двери и стал осторожно ее открывать. Потом так же осторожно прикрыл дверь и, опустив голову, вернулся обратно к столу. Он подобрал с полу веревочку и стал медленно обматывать ею руку.
— Они здесь, — сказал Гумнер.
— Моя мама говорит, что надо верить в хороший исход до самой последней доски. Когда-то они жили у хозяйки, которая… — проговорил Бенинсон.
Но Гумнер прервал его:
— Да, да, я знаю эту историю. Это случилось, когда нас с тобой еще не было на свете. В день, когда надо было платить за квартиру, но денег не было, хозяйка снимала одну доску в коридоре перед дверью, на второй день — еще одну доску… Был случай, когда Мойша чуть не упал в яму. Когда же оставалась последняя доска, приходил рэб Иосиф и приносил деньги…
— И хотя мама на него не в обиде, — сказал Бенинсон, — но тогда ей всегда казалось, что он то же самое мог бы делать немножечко раньше…
— О, Лейбэлэ! — вскрикнул Гумнер. — А что, если откроется дверь и войдет рэб Иосиф, который нам скажет, что адмирал Чичагов разрешил ему забрать нас домой. Пусть повторится та старая история, но я не возражаю, если это сделает еще кто-нибудь. Когда моего отца увозили в острог, рэб Иосиф рассказал нам историю про город Заслав. Ты помнишь ее?
— Как не помнить… Там был князь Сангушко, который любил судить людей по магдебургскому и саксонскому праву. Им вырывали сердца и прибивали к столбам, а его люди хватали убийц, после того как покойники показывали на них пальцем. И каждый раз убийцами оказывались евреи. Сколько прошло лет с тех пор, и вот мы с тобой тоже сидим взаперти и ждем суда… — покачал головой Бенинсон.
— Князь Сангушко плохо кончил, — тихо проговорил Гумнер. — Когда диббуки[19] разрывали его сердце на части, он кричал: «Прочь! Прочь, жертвы мои!»
— Но все-таки это было уже после того, как кишки Герша Хакслевича обмотали вокруг столба, — две слезинки скатились к бороде Бенинсона. — Если бы твой отец жил в те страшные времена, он бы не умер в своей постели…
— Не плачь, Лейбэлэ. Бог милостив.
— Я не нас оплакиваю. Я плачу о тебе, брат мой. Я заслужил свои страдания, но не могу видеть, как ты страдаешь рядом со мной.
Бенинсон сжал ладони и, опрокинув свое лицо к небу, продолжил:
— Ибо сказано: «Не надейтесь на князей, на сына человеческого, в котором нет спасения. Выходит дух его, и он возвращается в землю свою: в тот день исчезают все помышления его. Блажен, кому помощник Бог Иаковлев, у кого надежда на Господа Бога его…»[20] Горе мне, горе за поступок мой…
— Отчего же ты не слушал меня? — со слезами спросил Гумнер.
— Я бы и теперь не послушал, если бы смог прогнать тебя домой. Я живой человек, и непокорный ветер гуляет в моей душе. Я не смог смирить дух свой. Как французы не смогли остановить себя, когда перешли границы империи, а русские — когда двинулись им навстречу…
Братья улыбнулись друг другу и обнялись.
— Я голоден, — сказал Гумнер, одной рукой придерживая очки, а другой вытирая глаза.
На столе лежали хлеб, соль и несколько вареных бульб. Братья сполоснули руки, благословили пищу и медленно приступили к еде. Соль была крупной и хрустела на зубах. Ветер за окнами стих, и на землю падал снег. За весь день не было ни одного выстрела…
Братья еще сидели за столом, когда дверь распахнулась, и в горницу вошли жандармы.
— Вставайте и следуйте за нами, — сказал один из них.
Во дворе стояла телега с запряженной лошадью. Вокруг в седлах сидели всадники. Гридина среди них не было. Был другой офицер. Братья молча поднялись на телегу и сели рядом на клок сена. Кого-то ждали. Наконец со стороны бани показался жандарм и рядом с ним еще один человек в шубе и лисьей шапке.
— Мойша! — обрадованно закричал Гумнер. — Лейбэлэ, мы спасены!
Бенинсон ответил ему диким воплем и зарыл в сено лицо.
Глава XVII
17(29) ноября французы сами сожгли мосты у Студенки. Еще вечером Витгенштейн в нескольких местах прорвал оборону, которую держал против него со своим корпусом маршал Виктор. Уже в сумерках русские заняли все высоты над Студенкой. Казаки бросились было с гиканьем вниз к реке, но завязли в крикливой, никем не управляемой толпе, которая отбивалась чем попало, даже дубинами. Все, кому в эти часы удалось перейти по мостам на правый берег, шли по трупам.
Маршал Виктор поставил пушки у самой реки, но стрелять не велел — слишком уязвимой была позиция. Он ждал генерала Партуно, который с тремя тысячами пехоты шел к переправе из Борисова. Когда стало известно, что генерал Партуно пленен, маршал Виктор отдал приказ оттеснить толпу от переправы и начать переход на правый берег всех частей своего корпуса. Остальные принадлежали к полкам, которые, теряя своих командиров на переходах от Москвы к Смоленску и от Смоленска к Борисову, остались без лошадей и оружия. До самой темноты на всем пространстве перед переправой падали ядра. Костры догорали. Никто не желал поддерживать в них огонь, становясь при этом живой мишенью. У самой переправы на бревнах сидели русские пленные из тех, кто пытался сбросить в Березину французских кирасиров, когда они впервые появились на правом берегу. Теперь они помогали саперам генерала Эбле чинить мосты.
Перед рассветом арьергард французов и последние пушки были переправлены на правый берег, а мосты подожжены. Вопли отчаяния неслись с левого берега… Вскоре они сменились победными криками русских, которые подошли к переправе с обоих ее концов. На левом берегу снова запылали костры, а пленные французы сумели быстро восстановить оба моста.
В те же самые часы, когда армии Чичагова и Витгенштейна, наконец соединившись, приступили к преследованию Наполеона, в деревню Стахово к штабу в сопровождении ординарца прискакал Гридин, чтобы получить подпись адмирала под приговором всем трем братьям.
— Разве они еще живы? — с удивлением спросил Чичагов, подписывая приговор. — И потом… помнится мне, что лазутчиков было двое.
— Третий обнаружил себя позже, ваше высокопревосходительство, — сказал Гридин, — и надо полагать, что он самый опасный из них.
Гридин хотел спросить у Чичагова о мостах на Зембин, которые в целостности были оставлены Наполеону, подразумевая и здесь тоже чей-то предательский умысел. Однако полные страдания глаза Чичагова остановили его, и он не решился задавать ему столь болезненный вопрос.
Теперь, когда битва завершилась, мысли о ней причиняли Чичагову невыносимую боль. Однако, если бы Гридин и сказал ему о мостах, Чичагов знал, как ответить, найдя оправдание каждому действию генерала Чаплица. Точно так же, как были у него веские оправдания и всем остальным своим действиям. Успех Наполеона Чичагов объяснял той непозволительной медлительностью, с которой Витгенштейн приближался к Борисову, а оказавшись рядом с переправой и во всем превосходя противника, не смог одним ударом захватить ее. Непростительно медленно вел свои войска к Борисову также и Кутузов. Да, все было так, но именно Чичагов в глазах всего общества просто обязан был, поставленный волею судьбы против уходящего из Москвы Наполеона, стать полным его победителем. И теперь не только общество, но, может быть, и сам император не пожелает простить его за то, что он таковым не стал.
В тексте приговора была одна странность, которую Чичагов заметил, но осмыслил не сразу. Гридин уже уходил, когда Чичагов велел вновь показать ему приговор.
— Господи, думал, показалось, а здесь именно так и записано… Энгельгардт… Мойша… — прошептал Чичагов. — Мыслимо ли?! Генерал Энгельгардт, коего потеряли, когда началось дело под Борисовом, и вдруг опять… Энгельгардт… по его завершению, но токмо совсем иной, да еще жид из лазутчиков.
— О-о, ваше высокопревосходительство, — с воодушевлением воскликнул Гридин, — кабы знать все бездны, из коих происходят сии странности.
Гридин свернул приговор трубочкой, обвязал его тесьмой и, вновь опуская в сумку, подумал, что, пожалуй, не найти лучшего места для возмездия, чем у самой переправы. Прежде он намерен был казнить братьев на опорах разрушенного моста. Все свои распоряжения Гридин изложил письменно и отправил с ординарцем на хутор, сам же поскакал к Студенке.