Березина. Короткий роман с послесловием (изд. 2-е, испр. и доп.) — страница 7 из 19

— Он скажет, что мы дали слово, а сами отправили жалобу.

— Так вы действительно отправили жалобу?

— Нет, конечно.

— И ваш Гридин об этом знает?

— Еще бы!

— Но тогда о чем вы беспокоитесь?

— Но как ты не понимаешь?!

— Нет, я понимаю, — с усмешкой говорил Энгельгардт, — что когда будет разбирательство, то все они обязательно узнают, что родственники Лейзера Гумнера на них не жаловались. Разве не так?

— Нет, не так. Не должно быть никакого разбирательства.

— Почему?

— Если оно будет, то они обязательно скажут, что от нас ничего другого и нельзя было ожидать. Сначала отказались от своих слов и написали жалобу, а затем испугались собственной жалобы и отказались от нее тоже.

— Ну и пусть говорят. Разве мы не знаем, что это не так? А что если вдруг окажется, что этот чиновник явился в Борисов сам по себе, без всякого приглашения?

— Боже мой, Боже мой, о чем он говорит?! — простонал Бенинсон.

— Подожди, Лейбэлэ, — сказал Гумнер, — давай поговорим с ним немножечко по-другому. Послушай Мойша, что нам мешает думать, что это тот самый случай, когда люди в столице вдруг захотели поступить действительно по-христиански?

— Если это так, то господину Гридину совсем не надо было приезжать в Борисов из Петербурга, где совсем недавно сын по-христиански убил своего отца, а до этого жена убила своего мужа, а еще раньше отец убил своего сына, — прокричал Энгельгардт братьям. — Вот почему меня удивляет, что по поводу смерти какого-то несчастного Лейзера Гумнера из столицы в Борисов приезжает чиновник по особым поручениям.

— А разве Авессалом не хотел убить отца своего Давида? — прокричал Гумнер.

— Авессалом?! — засмеялся Энгельгардт. — О, наконец-то! Так бы сразу и сказали. И я бы все понял без лишних слов. Упоминания о нем в нашем разговоре больше всего и не хватало! Ну что ж, давайте будем умничать. Но только по очереди.

Братья засмеялись и обнялись. Только Давид сидел рядом с отцом, опустив голову. Все ушли к столу, а отец и сын остались вдвоем у окна.

— Прости меня, папа, — сказал Давид, — но я первый раз в жизни плохо о тебе подумал.

— Отчего же?

— Ты так говорил, как будто бы люди на самом деле никогда не поступают по-христиански, а только любят об этом говорить. Но ведь это не так. Разве князь Осташков относился к нам не по-христиански?

— Князь Осташков был добр, и мы платили ему тем же. Кроме того, он был умен и знал, что мы столь же добры, как и он. Да, о нем можно сказать, что он относился к нам по-христиански, но если бы он был человеком другой веры, то был бы точно таким же.

— А мы?

— Мы тоже.

— Тогда зачем мы столько страдаем из-за того, что евреи?

— Это дело Божье. И ты хорошо знаешь, что так говорить, как ты сейчас сказал, нельзя. Это грех. Кому-то Бог и теперь еще разрешил проливать чужую кровь, а кому-то нет.

— А если я признаюсь тебе, что был бы рад носить мундир? — сказал Давид, и глаза его загорелись. — И пусть чужая кровь. Зато до самой смерти рядом со мной были бы верные товарищи. Отец, я мечтаю жить и умереть под знаменем.

— Если бы такое могло случиться на самом деле, то у тебя был бы совсем другой отец, — вздохнул с улыбкой Энгельгардт. — Когда-нибудь ты случайно заехал бы в Борисов, встретил меня на улице и даже не знал бы, кто я такой.

— Вот тебя-то мне больше всего и жалко, — улыбнулся в ответ Давид, — как подумаю, какие у тебя будут глаза, если я скажу тебе, что хочу стать православным.

— Мойшэлэ, Дудэкэл, все ждут вас. О чем вы здесь так долго шепчетесь? — обняла мужа и сына Маша.

— Давид спрашивает меня, почему Перетц и Невахович[11] так плохо поступили, что сначала объявили себя защитниками всех российских евреев, а потом вдруг крестились.

— И что же ты ему ответил?

— Я ему сказал, что так всегда бывает с людьми, которые сами себя называют чьими-то защитниками. Потому что назвать человека защитником может один только Бог.

— А что об этом думаешь ты, мама?

— Что я об этом думаю? Я думаю, что можно жить одном городе, а потом в другом; переехать из одного края земли в другой, жить у разных царей и под разными флагами. Можно даже случайно нарушить Закон, прости меня, Господи, но одного делать никак нельзя: нельзя менять одну душу на другую. Потому что душа дается человеку при рождении не только на всю жизнь, но и вообще на все времена. Душа человека, который сменил ее, обречена на вечные страдания, потому что там должны ее узнать. А как же они ее узнают, если это совсем не та душа, которую Бог дал человеку, когда он родился?

— Ах, мама, — печально вздохнул Давид, — но что же мне делать, если именно моя душа и тянет меня на простор, вон из Борисова…

Глава VI

Солнце едва поднялось над лесом, когда карета Энгельгардта подкатила к имению. В барском доме было тихо, и он направился к флигелю, где жил. В тот день, когда он уезжал в Вильну, прошел сильный дождь, и теперь вся земля вокруг флигеля заросла травой. Дворовые люди знали, что траву вокруг флигеля управляющий любит выкашивать сам, и рядом с дверью, под навесом, приготовили ему литовку. Энгельгардт вошел в дом, перед тем с особым удовольствием коснувшись пальцами мезузы[12], переоделся в легкую полотняную одежду и начал с того, что стал выкашивать дорожку в сторону барского дома. Вскоре к нему тихо подошел Кулик, деревенский староста, крепкий мужик с белой бородой, и спросил, почем в Вильне пшеница. Энгельгардт ответил, что двадцать рублей за четверть[13].

— Вот оно как! — сказал Кулик, покачал головой и отошел.

— Что же ты меня не спросил, на сколько срубов я договорился? — крикнул ему в спину Энгельгардт.

— Боялся услыхать, что не нужны больше наши срубы, — ответил Кулик, и, медленно повернув голову назад к Энгельгардту, спросил: — Неужто и вправду на все десять?

Мужики, что сидели невдалеке на бревнах, поднялись и встали за спиной Кулика. Они не сводили глаз с Энгельгардта, на их лицах блуждали улыбки.

— И не только на десять, — весело засмеялся Энгельгардт, — но еще и на пять новых. Сегодня к вечеру ждите подводы. Есть и задаток.

Энгельгардт прислонил литовку к дереву, ушел к себе и вскоре вернулся с деньгами в руках, которые передал Кулику. Староста медленно пересчитал деньги, потом крепко сжал их в кулаке и поклонился Энгельгардту. Следом за ним поклонились и мужики.

Земля вокруг флигеля была ухоженная, и Энгельгардт косил широко, не опасаясь камней. Лицо его было мокрым от пота, когда из дома выбежал молодой князь Николай Александрович, Коленька, и подбежал к нему.

— Моисей, ты опять меня не послушался, — закричал Коля, — обещал привезти Давида, а сам в который уже раз приехал без него. Я из окна видел, как ты приехал, и так огорчился, что снова заснул.

— У Давида много занятий по дому, — ответил Энгельгардт. — А вы с пользой ли провели время, что меня здесь не было?

— Представь, я стал перечитывать священное писание и вдруг оказался в полном недоумении. Откуда взялась на земле вторая женщина, та, что стала женой Каина? И как ее звали? Почему я раньше этого не заметил? Почему о ней нигде ни слова?

— Должно быть, упущено от злодейства, что совершил Каин. Не до нее было! — улыбнулся Энгельгардт.

— Это ты мне объяснил совершенно по-еврейски, — недовольно проговорил Коля, — с туманом, а мне правду знать хочется.

— Вот и идите, Николай Александрович, к вашему французу, который вас так хорошо научил про еврейский туман, — весело сказал Энгельгардт, — он вам про жену Каина все и объяснит. А ко мне-то зачем пришли?

— Вот ты и обиделся, а я случайно это сказал — не подумал. Уж ты меня прости, глупца. Дай лучше литовку, я тоже косить хочу, а то меня, на тебя глядя, завитки берут.

— Моисей Григорьевич, голубчик, до чего же я рада, что ты приехал, — подошла Анна Александровна, княгиня Осташкова. — А про дела мне не докладывай. Я по твоему лицу вижу, что все у тебя получилось. Ведь получилось же, да?

— Получилось, — сказал Энгельгардт. — Все хорошо.

— Послушай, Моисей Григорьевич, а я знала, что ты сегодня приедешь. Сон приснился, — и княгиня залилась веселым смехом, — что мы с тобой чай пить собрались, а ты головку сахара принес, которую никто из дворовых расколоть не может. Долго мы с тобой так сидели, пока я от огорчения не проснулась.

— Вы еще больше огорчитесь, когда узнаете, что сахар, который я привез, и вправду расколоть нельзя. Ваши сны опасные, надо пойти топор наточить и проверить.

— Ты, Моисей Григорьевич, хотя и смеешься, а по глазам вижу, что ты о чем-то другом думаешь. Верно ли? — спросила княгиня.

Энгельгардт захотел сказать княгине о том, что не идет у него из головы визит к своим родным одного чиновника из Петербурга, как вдруг в воротах усадьбы появилась прогулочная коляска городничего, а в ней Гридин.

— Этот господин мне незнаком, — тихо сказала княгиня, направляясь к Гридину.

— Он вчера в доме моего брата гостем был, — проговорил Энгельгардт.

— Вот как! С каким же он ко мне делом?

— Не мог проехать мимо столь замечательного имения, — словно бы отвечая на вопрос княгини, сказал Гридин после того, как представил себя, — кроме того, я знаком с вашим управляющим.

Вскоре княгиня повела Гридина в дом, а Энгельгардту, обернувшись, сказала:

— Моисей Григорьевич, иди переоденься и тоже приходи.

Войдя вместе с Анной Александровной и Колей в гостиную, Гридин удобно расположился в кресле и готов был с легкостью повествовать о последних столичных новостях, когда Анна Александровна со смущением спросила, не сын ли он Ивана Петровича Гридина, в полку которого начинал служить ее муж, покойный князь Осташков.

Глаза Гридина радостно загорелись, он ответил утвердительно, однако же и он, подобно Анне Александровне, испытал при этом некоторое смущение.