— Сиди тихо! — шепотом прикрикнула я.
"Оно" словно поняло — угомонилось.
Из дома доносились голоса, форточка была открыта. Я прислушалась: Тойли! Вот шустрый! Когда успел? Всего две ночи не ночевала я здесь, а он уж пронюхал, заявился бедняжку Найле своими признаниями изводить. Или не он?
Я подошла к окну. Точно — он.
— …Но мучай меня, Неля-джан!.. Дня без тебя прожить не могу. Каждый раз, когда ты снишься, выворачиваю тюбетейку наизнанку и снова ложусь…
— Зачем наизнанку? — это голос Найле.
— Старики утверждают: если так сделать, сам приснишься девушке, которую во сне видел.
— Врут твои старики — ни разу не видела тебя во сне…
Я послушала еще немножко. Но не стоять же мне было под окном целую ночь…
Увидев меня, Тойли поперхнулся чаем и закашлялся. Мы с Найле рассмеялись, особенно безжалостно хохотала она. Мне показалось, нарочито хохотала, без желания.
Когда сконфуженный Тойли ушел, я поведала, что приключилось со мной.
— Подумаешь! — сказала Найле. — Ерунда все это. Живи здесь, как и жила. Вернется твой Тархан — все наладится. Эх, Аня-джан, Аня-джан… Помнишь Тархана?
— Еще бы! — ответила я.
— Я тоже любила, — мечтательно сказала Найле. — Начну вспоминать — сказку вспоминаю. Каждый вечер встречались. По городу — в Казани это было — до изнеможения бродили. Подходим к дому — расстаться сил нет. А снег сыплет сверху. И петухи поют, полночь извещая. А мы стоим и стоим. Папа с мамой мирились с этим: отец выйдет во двор, покашливает — пора, мол, хватит мерзнуть. А мы, как маленькие, за поленницу прячемся, друг к другу прижавшись. Ахмед глаза мои целует, а я себя не помню, голова кружится. Каждое свидание словно последним для нас было. "Отпусти, — шепчу ему, — рассвет скоро, люди выйдут…" А он дыханием пальцы мои греет. Домой приду, сапоги сброшу — ноги как ледышки, целый час дрожу под одеялом, а в сердце — костер горит, Ахмеда в мыслях обнимаю. Скоро увижу его, если военком мою просьбу уважит. Обещал, лично с ним говорила. Отыщу Ахмеда, и станем в одном госпитале работать — он ведь тоже врач, только не терапевт, а хирург.
— Жаль, что не училась вашей профессии, — позавидовала я. — Вместе с тобой поехала бы на фронт.
— Правильно, молодец, — насмешливо одобрила Найле. — А малыша — в вещмешок и за спину. Так, что ли?
— Еще неизвестно, будет ли он, — сказала я.
— А это уж ты мне на слово поверь, — Найле легонько похлопала меня по плечу. — Поверь, девушка, осечки не будет.
Я поверила.
Опять было у нас общее собрание колхозников. Речь шла о почине краснодарцев, которые предлагали засеять овощами сверхплановые земли.
— Такое дело и нам под силу, — сказал Кемал-ага. — Свежие овощи для войны — все равно что боеприпасы.
Его поддержали:
— Осилим сверхплановые!
— Нашим только намекни: "Сейте!" — об остальном беспокоиться не надо!
— Кейик, ты своих женщин поторопи!
— Они сами себя торопят, Кемал. За нами не задержится.
— Под овощи получше участки надо!
Да, дружным был наш колхоз, душа на него радовалась. Таких, как Патьма-эдже да мои старики, раз-два и обчелся, на одной руке пальцев хватит.
Кемал-агу беспокоило положение с медпунктом.
— Трахомные твои поправляются? — осведомился он у Найле, провожая нас после собрания.
— Их почти не осталось, — заверила она.
— Гляди! — пригрозил он. — Не вешай больных на мою шею! Нового врача когда еще в районе выпросим, так Патьма живо их к рукам приберет. А может, еще не возьмут тебя, а? Что там, мужчин не хватает, что ли?
Видно было, что ему очень жаль расставаться с Найле — она была и врачом хорошим, женоргом. Однако повестка из военкомата пришла. Принес ее запыхавшийся Пошчи-почтальон.
— Можно подумать, не ты на лошади ехал, а она на тебе, — пошутил Кемал-ага. — С худыми вестями или с добрыми?
— Затрудняюсь сказать, шалтай-болтай, — развел руками Пошчи. — Сроду мобилизационных повесток женщинам не носил, да вот на старости лет сподобил аллах.
— Мне?! — шагнула к нему Найле и вся засветилась, будто фонарь у нее внутри зажгли. Она пробежала глазами бумагу. — Послезавтра утром должна быть на призывном пункте! Ура!
Я обняла подругу, не в силах сдержать слезы.
Пошчи-почтальон молчал, покрякивал.
Кемал-ага откашлялся, но все равно в голосе его не было обычной твердости.
— Найле… Алмагуль… обеих вас люблю… как дочерей родных люблю… Пусть светлой будет дорога твоя, Найле… пусть удача твоим караван-баши будет… Не место женщине На войне… нет, не место!.. Не пустил бы, будь моя воля. Но есть святые желания, над которыми никто не властен, кроме совести человека… Иди, дочка, что еще могу сказать…
— Спасибо, милый Кемал-ага! — взволнованно произнесла Найле, и на глазах ее заблестели слезы. — Спасибо! Пусть и у вас тут все хорошо будет. Война кончится — обязательно вернусь к вам!
— Я и не сомневаюсь в этом, — кивнул Кемал-ага.
— Мне бы в город съездить, повидать кое-кого, — попросила Найле.
— Теперь я тебе не указ, — сказал председатель.
Он бодрился. И голос его прежние интонации обрел, когда он обратился к только вошедшему директору школы:
— Тойли, запряги там моего мерина в фаэтон — Найле надо в город отвезти.
— Что такое?! — всполошился Тойли, и галстук его сам собой поехал куда-то вбок. — Зачем ей в город?
— Сама расскажет по пути, — успокоил его Кемал-ага.
А Пошчи-почтальон поцокал языком и добавил:
— Думал, образованные люди все понятливые, а ты, шалтай-болтай, как с неба свалился! Что девушка Найле на собрании говорила, слышал? Слышал! Потому что ближе нас к ней сидел. Тогда зачем спрашиваешь попусту? Она теперь военный человек, не нам с тобой чета.
Найле уехала.
Вечером возле магазина я встретила Айджемал.
— Не обижайся, что не захожу, — сказала она, забыв поздороваться. — Работы невпроворот, со здоровьем плохо, свекры с дрючками сторожат, чтобы ночью не сбежала.
— Ничего, — ответила я, — забегай, если вырвешься, у меня тоже минутки свободной нет — то сельсовет, то школа, то комиссия.
— Забегу, — пообещала Айджемал, — поговорить есть о чем. Я такую штуку у свекра в потайной торбочке обнаружила — закачаешься. Сто лет будешь думать и не додумаешься, но порадуешься, когда узнаешь.
Это заинтересовало меня, я попросила:
— Расскажи сейчас.
— Времени в обрез. Потом зайду.
Она заметно подурнела, лицо ее шло некрасивыми темными пятнами, под платьем круглился животик. Не так явно, как мой, но сведущему человеку видно было. Я покосилась еще раз, и ревность как пчела ужалила: а что, если Тархан неправду сказал мне, чтобы лишних конфликтов избежать?
— Пойду я, — сказала Айджемал.
— Иди, — разрешила я, ни капельки не подозревая, что видимся с ней последний раз.
Через несколько дней у меня начались схватки. На двери нашего медпункта висел замок. Поэтому ухаживала за мной, вспомнив старое ремесло повитухи, Кейик-эдже — жена Пошчи-почтальона. Она гнала мужа подальше от дома, щадя мою стыдливость, но Пошчи все равно топтался поблизости и переживал.
Родился здоровый и на редкость спокойный бутуз. Мы назвали Еламаном[61], потому что и отец его шел фронтовой дорогой, и лучшая подруга моя на нее ступила.
Я радовалась, что обошлось благополучно; однако рано. То ли от избытка молока, которое Кейик-эдже категорически запретила мне сдаивать, то ли от простуды, у меня приключилась грудница. Встревоженная Кейик-эдже пыталась лечить ее по-своему: велела надевать на грудь торбочку с солью. К сожалению, дедовское средство не помогло, я расхворалась не на шутку, и Пошчи-почтальон отвез меня в районную больницу. Там я получила основательную нахлобучку от старенького, белого, как одуванчик, доктора, мне сделали срочную операцию.
Постепенно дело пошло на поправку, и я снова радовалась жизни, любуясь Еламанчиком. Одна лишь тучка чернела на моем небе, висела, солнышко перехватывала — свекор со свекровью. Когда к другим женщинам на свидание приходили или передачи вкусненькие приносили, я особенно остро ощущала свое одиночество. Детство, юность все чаще вспоминались. Правы, оказывается, были те, что причитали надо мной: при родных отце с матерью я шахиней жила, при чужих — бездомной сиротой стала. Ничего я такого запретного не делала, норов свой не проявляла, а вот поди ж ты, не ко двору пришлась мужниной родне. Да ладно бы только я! Даже на внука глянуть не пришли, каменные души!
И все-таки я не была одинока. Чаще других меня навещал Пошчи-почтальон. Каждый день заходил, когда за почтой приезжал. Правда, пускали его не всякий раз, но он мне через окошко улыбался и разные знаки руками делал: Еламанчика, мол, покажи. Показывала — самой приятно было похвастаться сыном. Раза два Кемал-ага с Тойли наведывались, тут я совсем именинницей ходила, павой, прямо раздувало меня от тщеславия, — еще бы, сам башлык приехал! А червячок сидел где-то в печенке и точил: "А старики не едут… а старики не едут…" Вредный такой червячок, въедливый, так бы и щелкнула его по макушке!..
Больше месяца провалялась я в больнице. С осложнениями разными. Однажды нянечка сообщила:
— Женщина тебя дожидается во дворе. Из Хаджикуммета. Может, та, которую ждешь?
Я так и подскочила.
— Молодая, старая?
— Скорее пожилая.
— Значит, все-таки свекровь!
Я кинулась за Еламанчиком. Все во мне ликовало и пело: признала-таки, вредина, и внука, и невестку!
Это была не свекровь, а Кейик-эдже. Она по-матерински обняла меня, расцеловала Еламанчика, разложила на скамейке платок с гостинцами.
— Каждый день вспоминала тебя, — говорила она, утирая глаза кончиком головного платка. — Хоть один разок в день да вспомню. Давно бы приехала, да сама знаешь, сколько дел в моей женской бригаде. А дорога не близкая да солончак по пути. В нем, говорят, во время дождей целый верблюд с вьюками утоп.