— А змеи?
— Змеи внизу, а он на верблюде, змея не достанет ужалить. Мне так хорошо стало, словно мир попросторнел. Надо тебе было об этом с самого утра рассказать — и весь день ходил бы я с хорошим настроением.
— От вас же слышала, что сон нельзя сразу рассказывать, погодить надо, чтобы он устоялся.
— Разве я так говорил?
— Да.
— Вероятно, это о плохом сне шла речь. А ты видела хороший сон… Как у тебя с ковром дела двигаются, дочка?
— По-моему, получается.
— Дай-то… А у Бегенча сын родился, слыхала? Вот радость-то!
Действительно, месяц реджеп[39] принес в дом Бегенча-однорукого большую радость. Младенца конечно же назвали Реджепом, как часто по традиции ребенку дают имя по названию месяца, в который он впервые увидел свет.
Бегенч поспешил в сельсовет к Гуллы-гышыку за свидетельством о рождении сына. После случая с кочевыми казахами Атабек-ага сдержал свое слово, съездил в райцентр, и проказливого пройдоху Гуллы освободили от должности налогового инспектора. Но секретарем сельсовета он остался — выдавал свидетельства о рождении и смерти, выплачивал пособия многодетным.
Узнав о причине прихода Бегенча, Гуллы вежливо усадил его, раскрыл толстенную амбарную книгу.
— Какую фамилию запишем мальчику?
— Как всегда писали, так и запишем, — ответил Бегенч.
— Значит, записываем: Ред-жеп Бе-ген-чев… Реджеп Бегенчев. Поздравляю, Бегенч!.. Одна тысяча… девятьсот… сорок третий год… двенадцатое июля… Двенадцатого июля, стало быть, сын твой родился, Бегенч-джан…
В скрипнувшую дверь несмело позвали Гуллы:
— Выйди, ага, на минутку просят.
Гуллы засопел, надулся важно, положил ручку на амбарную книгу актов гражданского состояния.
— Погоди, Бегенч, сейчас вернусь. Докончим запись, а потом обмоем, как принято. Свидетельство завтра-послезавтра получишь.
Он вышел.
Не зная, чем заняться, Бегенч смотрел по сторонам. Случайно взгляд его упал на раскрытую страницу амбарной книги. Сперва он не поверил глазам, потом охватил книгу. Несколькими строчками выше было написано: «Бегенчева Огульгерек. Родилась 31 мая 1942 года, умерла 1 декабря 1942 года».
Бегенча как кипятком окатили. «Как же это получается? В июне я ушел на фронт, а через двенадцать месяцев у моей Бостан родилась дочь. Верблюдица она, что ли, целый год вынашивать?»
У него аж в глазах потемнело, и он кинулся домой, не слыша, что кричит ему вслед Гуллы. «Смотри-ка, чем она занималась в мое отсутствие! Мы на фронте под дождем и снегом спали, под огнем спали, а она тут жила в свое удовольствие. А люди-то, люди хороши! Никто словом не обмолвился, никто не намекнул даже! Сегодня же из дому ее выгоню! Как только вернусь, сразу же чувяки ее с той стороны порога поставлю! Ну соседи, ну соседи! Хоть бы кто обмолвился!»
— Аю, Бегенч! На тебе лица нет. Что случилось? — встретила его Бостан.
— Замолчи, бесстыжая! Какой позор ты на мою голову обрушила? Признавайся сразу, пока живая!
— Опомнись, Бегенч! Уходил из дому — сыну радовался, вернулся — хуже тучи черной. Что дурное тебе сказали?
— Не крути, подлая! Шила в мешке не утаить! Думала, не дознаюсь я?
— Да скажи ты понятнее, в чем дело?
— Не ждал я от тебя такого, Бостан! На месте помереть, если хоть раз в голове мысль мелькпула, что ты меня обесчестишь. Прочь от меня, недостойная, прочь!
— О аллах всемогущий, джинн его ударил, не иначе, рассудок из головы вышиб!
— Натворила дел, а теперь причитаешь? Не помогут причитания. Как людям в глада смотреть стану? У-у, проклятая! Убил бы на месте!
— Убей, Бегенч, убей, но только объясни! Терпеть не могу этой неопределенности…
— Раньше могла терпеть, а теперь не можешь? Сама натворила дел, а расхлебывать другому? «Жду» писала, «люблю» писала. Лучше б не ждала!
— Бегенч, кто-то оклеветал меня, не иначе. Я чиста перед тобой, как мой ребенок, который лежит в колыбели и еще не вышел из чиля[40]. Приведи сюда того, у кого язык змеи!
— Зачем приводить? Вон в сельсовете в государственной книге запись сделана о девочке Огульгерек, которую ты нашла под кустом… Что молчишь? То-то!
— Пойдем, покажи запись!
— Не стыдно будет?
— Если родила — не стыдилась, то и сейчас стерплю!
Когда они ворвались в сельсовет, Гуллы сидел и писал что-то. При виде посетителей льстиво улыбнулся.
Бостан решительно подступила к нему.
— Не скалься как собака, запись показывай!.
— Какую запись? — прикинулся непонимающим Гуллы, хотя уже сообразил, что попался как воробей на мякине.
— Показывай! Не то я вот эту амбарную чернильницу о твою дурную башку расколю!
— Да что показывать?
— Запись насчет девочки Огульгерек! — И Бостан схватила Гуллы за шиворот. — Показывай, джинном ударенный!
— Пусти воротник, милая… пусти, задушишь… Бегенч! Убери свою жену, если ты мужчина!.. Пусти, гелин, все объясню… По ошибке эта запись сделана, по ошибке, по недосмотру…
— Ворон косоглазый! Чтоб крыша твоя на голову тебе рухнула не по ошибке! Зачем чужой дом разрушаешь?
— Не разрушаю, гелин, не разрушаю! Никому не собирался запись показывать, случайно ее кто-то увидел! Зачем сделал это? — впервые за все время подал голос Бегенч.
— Скажу, братишка, скажу! Денег маловато — жить трудно, а на новорожденного государство отпускает, Вот я и того… брал потихоньку себе. Ни у кого изо рта не вырывал кусок, никого не обделял, брал себе потихоньку. Ты уж прости, не говори никому, не позорь меня перед людьми. Если хочешь, отдам тебе ту сумму, что за девочку Огульгерек получил, только не говори!..
Бегенч плюнул и шагнул через порог. За ним последовала Бостан, предварительно поискав глазами, чем бы это запустить в Гуллы. Ее взгляд был настолько красноречив, что Гуллы заслонил голову руками. Однако массивный чернильный прибор Бостан кинуть не решилась и только погрозила кулаком.
Они никому не рассказывали, но ведь правда, что шила в мешке не утаить, — и вскоре все в Торанглы знали о новых проделках Гуллы.
— Смотри, какой дрянной человек! — возмущался Атабек-ага. — Сперва людей на кочевье обманывал, теперь аульчан не стесняется! Другие люди воюют против врага, Родину обороняют, а этот как шакал — только и знает выгоду свою искать.
Но ругался старик без особого запала. У него такое настроение было, что впору с горой в единоборстве схватиться. Письмо пришло от «без вести пропавшего» Керима! Писал Керим только о хорошем и лишь одно сожаление высказывал — разлучен, мол, с дедушкой любимым, разлучен с женой, разлучен с сынишкой. «Да, внучек ты мой золотой, все это — временное! Хвала аллаху, что сам жив-здоров, а разлука пролетит как хазан[41], моргнуть не успеешь!»
Посадив Назарчика впереди себя, едет старик на осле туда, где работает Акгуль. Теперь он спокойно может появиться на людях, спокойно разговаривать с ними. Не чувствует он себя обделенным, обойденным судьбой!
Едет старик — и белая борода его развевается на ветру.
И воды Амударьи текут спокойно, как веками текли. И солнечные блики на них мерцают. И Назарчик, оборачиваясь, норовит, сорванец, прадеда за бороду словить…
Старший лейтенант с малиновыми петлицами в глаза не глядел. Он в сторону глядел и слегка дымил папиросой, почти не затягиваясь.
— Говорите, говорите, сержант Атабеков, — поторапливал он. — Рассказывайте все как было. Значит, говоришь, выпрыгнули в пролом вагона, на шпалы, а потом — между колесами. Ты сам веришь в это или нет?
— Верю, потому что было! — едва не крикнул расстроенный недоверием Керим.
И сразу же его поправили:
— Не повышайте голос, спокойно говорите. Ваши россказни на сказки похожи. А как было на самом деле — вот что мне важно знать. Продолжайте.
У Керима кружилась голова, и табуретка, на которой он сидел, кружилась по комнате, и старший лейтенант с дымящейся папиросой, плотно сжатой уголком твердых губ, тоже кружился. Странное было впечатление от этого всеобщего кружения, подташнивало даже.
— Не помнишь, что дальше было?
— Помню.
— Тогда рассказывай честно, не жуй мочалку.
«Не верят… не верят… все равно ничему не поверит этот человек со стальными немигающими глазами… не зря Абдулла утверждал, что при всех условиях нас в виноватые запишут…» Слова Абдуллы звучали в мозгу настойчиво, как игла патефона по заезженной пластинке, попавшая в неисправную бороздку: «Не поверят… не поверят… не поверят…» Трахнуть кулаком хотелось по этому дурацкому патефону!
— Так и будем играть в молчанку?
— Все равно вы ничему не верите!
— Не повышайте голос… По-вашему, я должен по плечу похлопывать человека, с оружием в руках сдавшегося в плен? Конечно, не верю.
— Зачем тогда говорить заставляете?
— Ваша обязанность — говорить, моя — слушать…
Керим с ненавистью посмотрел в лицо человека, который не верил, но тем не менее задавал вопросы, заставлял говорить, чтобы снова не верить. Бессмыслица какая-то!
Старший лейтенант смотрел на допрашиваемого. Точнее, не на него глядел, а сквозь него. Но это только казалось Кериму, следователь был человек опытный, на своем деле собаку съел, однако не считал, что надо слишком хитрить с простоватым человеком, — расколется и так.
…В лицо, по всему телу бил холодный ветер. Может, даже не ветер, а внутренняя дрожь била. Что-то ерзануло по спине — Керим в ужасе замер: сейчас рванет крюк, «вилы» проклятые! Нет, не рванули, — наверно, слишком уж плотно влился он в промазученные шпалы. И только потом дошло, что «вилы» — на самом последнем вагоне.
И все равно не было сил оторвать лицо от ароматных шпал. Возле самой руки постукивали колеса. Медленно постукивали, а впечатление было, что мелькают с головокружительной скоростью, Но «вилы» приближаются!
Керим метнулся в просвет между двумя парами колес — едва простучало рядом с локтем одно колесо, сразу же кинулся не раздумывая, как прыгал первый раз с парашютной вышки. Кинулся, покатился по насыпи вниз, прижался лицом к земле, не веря, что самое страшное уже позади.