ся, что выдумывает старый Атабек?»
Но Атабек-ага знал, что делает. Он приказал парням, которые покрепче, удерживать корову за рога, чтобы та не скакала на месте от нетерпения, а другим — таскать ведрами воду.
Первые два ведра бедная корова опорожнила буквально в два глотка. Третье она в спешке опрокинула, четвертое разлил споткнувшийся водонос. И тогда корова не выдержала, отбросила держащих ее за рога парней, оборвала привязь и во всю прыть помчалась к реке. Ораз-пальван только охал, подпрыгивая на остром, мосластом коровьем хребте.
Войдя по брюхо в реку, корова сунула морду и принялась цедить с такой энергией, словно собиралась выпить всю Амударью. Парни подступились было к ней, но Атабек-ага сказал: «Пусть пьет, не мешайте, Ораза только поддерживайте, чтобы прямо сидел».
А Оразу было худо, это каждый видел. Коровьи бока раздувались на глазах, и пальван с трудом сдерживал крик боли. Наконец не выдержал:
— Ноги развяжите, что ли!.. Или убить хотите?
— Терпи, сынок, терпи, немного осталось, — подбадривал его Атабек-ага, забредший в воду по пояс и не снимавший руки с бедра Ораза.
Вдруг что-то сухо и сильно щелкнуло. Ораз охнул, закатывая глаза, и повалился бы вперед, не удержи его сильные руки парней.
— Все, сынок, отмучился ты, — сказал Атабек-ага, — через месяц опять на борцовский круг выйдешь.
По лицу Ораза текли слезы, но, он улыбался радостной и облегченной улыбкой: боль, терзавшая его три дня, исчезла как по волшебству, и он нежно погладил пятнистую спину напившейся наконец коровы, с признательностью погладил, от души.
Это вызвало новый приступ веселья у окружающих. Они поздравляли несравненного табиба Атабека, поздравляли Ораза, требовали устроить новый той по такому замечательному случаю, тем более что призового теленка победитель-каракалпак то ли забыл в спешке, то ли умышленно оставил. Ораз-пальван улыбался во весь рот, кивал согласно, обещал устроить той, каких еще мир не видел.
Все радовались. Не было среди них лишь Керима — он не мог оторваться от своей молодой жены. Это было и смешно, и странно, но он ходил за ней как привязанный. Она за хворостом — и он за хворостом, она оджак растапливает — он рядом сидит, она по воду к колодцу — он стоит у ворот, ждет когда вернется, она мясо для пельменей топориком рубит — он за руки ее трогает, мешает, но она не сердится, ей тоже радостно ощущать его каждую секунду рядом с собой.
Быть рядом с любимым представлялось таким всеобъемлющим счастьем, что спирало дыхание. За это все можно отдать. Буквально все! «И как я раньше жила без него?!» — думала ошеломленная своим счастьем Акгуль и знала, что оно — бесконечно…
А утром черным смерчем пронеслась по аулу Огульбиби-тувелей. Ее муж был важным человеком — складом заведовал, и в их дом было проведено радио. От черной плошки репродуктора бежала Огульбиби-тувелей и голосила, глупая, так, словно радость сообщала:
— Война!.. Война началась!.. Эй, люди, война!..
Люди были в недоумении: почему война? С кем война? Что это значит для них? Потом, конечно, все выяснилось.
Да, счастье кончилось, началась война.
Ее оглушающий болезненный смысл впервые ощутил Керим по-настоящему, когда в разных концах аула послышался истошный женский плач и пришли к нему в дом четверо хмурых, посуровевших и повзрослевших бывших его одноклассников. Не глядя друг на друга, делая вид, что не слышат плача в своих домах, сказали, что направляются в сельсовет, а оттуда — в райцентр, чтобы проситься добровольцами на фронт. И осведомились: пойдет ли с ними Керим? Ведь он тоже комсомолец.
Внутри у Керима что-то сломалось на две части. Сломалось и развалилось в разные стороны, оставив посередине съежившееся в ожидании удара существо. Рассудком Керим понимал, что пойдет с товарищами… должен пойти… не может не пойти!.. Но тот, который трясся внутри, скулил и заглядывал по-собачьи в глаза: «Как, пойдешь сам? Дождись призыва! Не убивай свою долю собственными руками. Не спеши, позовут, когда надо будет! Лишний час счастья — это век счастья! Локти кусать будешь, вспоминая…»
И дрогнул Керим, смутился, запнулся на полуслове, отводя взгляд от друзей. Они не торопили его, понимали, как ему трудно, — настоящие друзья были. А дед Атабек-ага сказал негромко, ни к кому не обращаясь, словно сам с собой вполголоса советовался, сам себя убеждал: «У мужчины должно быть лицо мужчины», — и заплакал, блестя слезинками в поредевшей бородке, понимая, что бросил гирю на колеблющуюся чашу весов. Не слышала его слов Акгуль. Если бы слышала, прокляла бы старика, не сходя с места!.. А там — как знать, может, и не прокляла бы, поняв, что есть в жизни человека что-то незримо большее, нежели самые жаркие объятия, что-то значительнее самого понятия «счастье», когда гулким и больным колоколом бьет сердце и вспоминается слышанное когда-то на уроке истории: «Граждане! Родина в опасности! К оружию, граждане!»
Все население Торанглы от мала до велика провожало пятерых своих первых солдат, защитников отечества от ошалевшего фашизма, и все верили, что через месяц-другой они с победой вернутся под родную крышу.
Прощаясь с внуком, Атабек-ага достал из-за пояса нож в повидавших виды ножнах.
— Возьми. Пусть он послужит тебе верой и правдой, как служил моему отцу и моему деду. Была бы тверда рука, а он не изменит. Возвращайся живым и здоровым. Мы будем ждать тебя.
И снова по щеке старика скользнула непрошеная слезинка и скрылась в бороде. Он покосился на невестку, но та стояла как закаменелая.
Она молчала все время, пока люди провожали глазами лодку, на которой Керим и его товарищи плыли в райцентр. Молчала, идя домой и слушая ненужные утешения. Молчала, бесцельно переставляя дома вещи с места на место. И только глухой ночью, выскользнув в стрекочущую беззаботными сверчками и цикадами степь, бежала до тех пор, пока могла бежать, а потом со всего маху ударилась грудью о землю, и рыдание вырвалось наконец из ее стиснутого спазмой горла…
Начало военной науки Керим постигал с новобранцами в полку, расположенном довольно далеко от фронта, и пороху, как говорится, пока еще не нюхал. Но и без того пришлось несладко — тяжелые кургузые ботинки были куда неудобнее привычных чокаев[11], домашние шерстяные портянки пришлось сменить на бязевые, а они то и дело сбивались, натирали ноги в кровь. Что же касается еды, то лучше вовсе не думать о ней: горстка гороха, перловки или сечки — разве это пища для здорового парня, целый день проводящего на ногах? Один смех, да и только, воробьиная доля!
Но смеяться не хотелось. Керим понимал, что не то сейчас время, чтобы о желудке заботиться, как бы он ни напоминал о себе. Глаза всех новобранцев были заняты только оружием, уши — сводками Совинформбюро, а мысли бились единственным желанием: поскорее на фронт. Что там, на фронте, никто, конечно, не знал и толком не представлял, но все рвались туда. Встречались, понятно, и ловкачи, норовящие за чужим горбом отсидеться где-нибудь в каптерке ОВС[12], но таких были считанные единицы; Керим их даже презирать не умел, он их попросту не замечал.
Месяц пролетел как один день. Новобранцев распределили по подразделениям, располагающимся ближе к фронту. Кое-кому повезло — попали прямо в маршевые роты, а Керима направили в БАО[13]. Название поначалу казалось загадочным, а после выяснилось, что это просто-напросто самолеты обслуживать надо — охранять их, чистить, грузить. Интересного, в общем, мало, хотя и скучать не приходилось. На фронт бы, на фронт!
Вскоре, однако, Керим понял, что и в БАО — не на званом тое. Обнаружил их самолет-разведчик противника, за ним бомбардировщики, налетели, и Керим ощутимо почувствовал, что такое боевая обстановка. Долго очухаться не мог. Но ко всему человек приспосабливается — притерпелись и к бомбежкам. Их, кстати, не так уж много было. А когда полк обосновался в лесу, налеты и вовсе прекратились.
Кериму очень хотелось получить настоящую военную специальность. Однако он не отлынивал и от своих обязанностей, дважды повторять ему ничего не приходилось, чем и глянулся всему летному составу полка.
Особенно симпатизировал Кериму сержант Назар Быстров — парень с лицом, похожим на яйцо стрепета, настолько оно было веснушчатым. Он постоянно выспрашивал о Туркмении, о Каракумах, и Керим с радостью предавался воспоминаниям вслух, а когда речь заходила о деде или жене, он сразу сникал, и Назару приходилось подбадривать его.
Однажды шли стрелковые занятия. Керим установил мишени и возвратился к самолету, откуда стрелок-радист должен был вести огонь.
— Мой дед из хырли за пятьдесят шагов точно в горлышко бутылки попадает, — заметил он как бы между прочим.
— Иди ты! — удивился Назар. — За пятьдесят шагов? А что такое «хырли»? На «шкас»[14] оно похоже?
— Хырли — это самодельное нарезное ружье, — пояснил Керим, — а «шкас»?
— Пулемет, — лаконично ответил Быстров и поинтересовался: — Откуда твой дед бутылочные горлышки берет? Зашибает, что ли? — и выразительно пощелкал по горлу.
— Что ты! — обиделся за деда Керим. — Он охотник, по всех Каракумах известен, он только гок-чай пьет да чал.
— Ча-ал?
— Ну да, это верблюжье молоко, особым способом приготовленное. Вроде простокваши.
— А тебя дед стрелять не научил, случаем?
— Научил.
— Может, из пулемета попробуешь?
Глаза у Керима загорелись — не зря он затеял этот разговор.
— А можно?
— Будем считать, что можно, — подбодрил его Быстров.
Керим, не заставляя себя долго просить, устроился на сиденье стрелка-радиста, пристегнулся по инструкции, которую знал назубок, к пулеметной турели. Быстров стал рядом, пояснил:
— У стрелка-радиста не два, а четыре глаза должно быть: вперед смотри, назад, по сторонам. В воздухе знаешь как? Кто первый врага заметил, тот уже половину победы себе обеспечил. А когда по «мессеру» стреляешь, один глаз у тебя на прицеле, а другой — вокруг все видит.