Беркуты Каракумов (романы, повести) — страница 7 из 110

свое, но тут ей, правда, быстро рот заткнули, пригрозив, что дойдет ее болтовня куда следует — и тогда ищи-свищи Хаджар-эдже. Она и прикусила язычок. Но нет-нет да и бросала вслед проходящей Акгуль: «Тьфу на тебя, короста овечья! Пусть твое имя луком прорастет!»

Напившись, Гуллы отвалился от чайника и некоторое время пыхтел. Потом уселся поудобнее. Огульбиби-тувелей сунулась к нему с новым чайником, он отказался:

— Некогда, во многих местах побывать надо, много нерадивых у нас развелось, забывают о нуждах Родины, о своем брюхе больше думают.

Уселся поудобнее, покрутил носком хромового сапога, любуясь, как тот поблескивает, пощелкал по голенищу и по галифе плеткой. Легонечко так пощелкал, предупреждающе.

— Война идет, люди. В первую очередь помнить об этом надо, не ждать, когда Гуллы-налогчы напомнит.

— Верно говоришь, Гуллы.

— Истина на устах твоих.

— Все помнят, только самый бессовестный человек позабыть может.

— Как думаете, куда собранное идет? — продолжал наслаждаться властью Гуллы. — У себя дома я его складываю? Все идет для фронта! Поэтому не надо заводить разговоры об отсрочке. Лично председатель райисполкома товарищ Баллыбаев вызвал меня к себе в кабинет и сказал: «Вы правильный человек, товарищ Гуллы Шихлиевич, вы нужный для государства человек, однако с людьми вы либеральничаете. Если кто отказывается уплатить налоги, записывайте фамилию и сообщайте мне, а я буду передавать дело в суд». Так прямо и сказал, я ничего не выдумал, можете проверить!

Он обвел присутствующих строгим взглядом. Все потупились, чувствуя себя виноватыми, даже те, у кого долгов не было. Но Гуллы не к этим обращался, он иных на примете держал.

— Я не стал тогда называть фамилии, не стал порочить своих земляков, однако, если имеются недовольные, станем разговаривать в другом месте. — Он открыл портфель, вытащил большую амбарную книгу. — Здесь, как на камне, все записано, кто сколько должен уплатить. Начнем с яшули, Атабек-ага, когда собираешься сдавать шерсть? — Его карандаш указывал на Атабек-агу, один глаз смотрел на Огуль-биби-тулевей, второй — на Ораза. — Война идет, яшули, советские воины погибают из-за того, что ты шерсть не сдаешь.

— Мы лучше тебя знаем, что война идет, — опустил голову Атабек-ага и тяжело вздохнул. — Знаем.

— Коли знаешь, не нарушай закон, цока уважением тебя не обошли. Близится такой суровый враг, как зима. В России холода не то что у нас. Фронту нужна шерсть, нужны овчины. Лично самому товарищу Баллыбаеву из самой Москвы звонили и приказали форсировать сдачу шерсти. Когда сдавать будешь, яшули? Точный день назови. У самого нет — иди к Меретли, он родственник твой, при овцах обретается, у него шерсть есть, поможет в долг. Называй срок!

Атабек-ага молчал, ковыряя кошму. Акгуль с сердцем бросила:

— Через неделю внесем, успокойся! Ты как в пословице: попросишь сильного — устыдится, попросишь труса — возгордится. Чего наседаешь, словно обидели мы тебя?

— Ну и язычок у твоей невестки, яшули! — сокрушенно помотал головой Гуллы. — Ишь как выгораживает!

— Если не я, то кто его защитит! — не сдавалась Акгуль. — Керим на фронте, по тылам в диагоналевых галифе не ошивается, шкуру с бедных людей не сдирает!

— Но-но, ты полегче, полегче, молодка, начальство знает, что кому поручить можно, что доверить… Пишу: через педелю… А за тобой, Садап, большой должок масла накопился. Когда долг гасить будешь.

Садап вспыхнула.

— Все знают, что моя корова в этом году яловая! Где молока возьму, чтобы масло сбить? Не телилась корова, чтоб у нее рога отвалились!

— На рога не ссылайся, а масло фронт требует. И обманывать не надо — сама Огульбиби говорила, что корова много молока дает, Огульбиби видела, как ты ее доила, подойник фартуком прикрывала.

— Это не она, это Набат доила, ты не так меня понял, — стала поправлять его Огульбиби-тувелей.

— Я доила, — скромно подтвердила Набат.

— Неважно! — отрезал Гуллы. — Садап тоже должна доить. Не мое дело, яловая корова или не яловая, мое дело — масло собрать, я и собираю, а откуда ты его возьмешь, меня это меньше всего касается.

— Да ты не человек, что ли! — в отчаянии вскричала Садап, которой уже не впервые пришлось сталкиваться с Гуллы.

— Я налогчы! — поднял он палец. — Понятно? Я государственный человек, а не просто человек. Телилась твоя корова или не телилась, фронту до этого дела нет, фронту нужно масло, которое ты обязана — понимаешь? — о-бя-за-на сдать!

— Вах, да понимаем мы, только взять где?..

— Раз понимаешь, то и тебе неделя сроку. Я, что ли, место быка коров ваших обслуживать должен?

Гуллы еще не понял, что сморозил глупость, как вокруг сперва прошелся легкий шелест, затем грохнул откровенный хохот.

Сборщик налогов сперва хлопал глазами, затем заалел и сам захихикал тоненьким смешком:

— Хи-хи-хи-хи… Эх, как я вас развеселил, а то все приуныли, норы повесили… Хи-хи-хи-хи… Ты что, Ораз, веселишься? Думаешь, если бригадир, то я про тебя позабыл? А вот и не позабыл! Сколько там у тебя яиц недосдано? Посчитай получше, а то не погляжу, что ты бригадир… хи-хи-хи-хи…

Подрагивая животом от смеха, Гуллы направился к своему коню. Бригадир Ораз, прихрамывая — сказывался вывих берцовой кости, — провожал его. Ртойдя подальше от людей, сказал:

— Ты, Гуллы, важное дело делаешь, нужное тебе поручили дело, но не забывай, что плетка, которая нынче в твоей руке, завтра в чьей-нибудь еще оказаться может… у той же Акгуль, например.

Гуллы повел плечами и опасливо оглянулся.

А Акгуль уже шла по рядкам хлопчатника, колола пальцы об острые выступы цветоложа, выдирая легкий пух волокна, но к боли она уже притерпелась. Другая боль точила ее — давно не было писем от Керима; и когда этот дурашливый Гуллы заговорил о погибающих на фронте воинах, ей показалось, что он именно о Кериме говорил, его имел в виду, потому что к Атабек-аге обращался. А тот смолчал, не ответил. Может, ему известно что о Кериме, а он помалкивает? Хмурый стал последнее время, вялый какой-то. Неужто знает, а молчит? Он ведь плакал потихоньку, стараясь, чтобы она не заметила. А разве из такой саксаулины, как Атабек-ага, слезу выжмешь! И сны нехорошие последнее время сниться стали. Вчера не выдержала, Набат-эдже поплакалась, та успокоила:

— Они что, без дела там сидят, что ли? Когда о письмах думать, если врага бить надо! Попробуй-ка ты целый день на самолете полетай — посмотрю, сколько сил у тебя на письма останется.

— Он же понимает, как мы переживаем… Хоть бы словечко одно… нам бы только знать, что жив-здоров.

— Жив, жив, не выдумывай глупостей. Кончится война эта проклятая — и вернутся наши: и Керим-джан, и Бегенч-джан, и остальные. Все станет как прежде, потерпи, глупенькая.

Говорят, для верблюда и окрик подмога. После разговора с Набат-эдже полегчало на душе, попросторнело, туман зловещий отполз в сторону, и с отчаянной радостью окунулась она в прошлое.

…А прошлое было чудом, золотой искрометной радостью, цветущим весенним лугом, над которым вразнобой, но так слаженно гудят пчелы, шмели, жуки, порхают сорванными ветром цветами бабочки, на все голоса стрекочут, щебечут, высвистывают птицы. Ах ты, господи, до чего же все это прекрасно и как же не ценилось оно в свое время! Один глоток того воздуха вдохни — от десятка недугов избавишься, а мы, глупые, все о какой-то птице счастья мечтали. Да с нами она была, птица Хумай, с нами, на нашей голове тень ее лежала!

Вот светлый лик солнца только до пояса приподнялся над песками, а Акгуль уже закончила доить верблюдиц — они ведь с причудами, верблюдицы эти, но коровы, к ним подход да подход нужен, а то другая и подпустит к себе, а молоко зажмет, ни капли не выцедишь из нее.

Забухал басом Алабай, встречая урчащий мотором «ЗИС-5». А в кузове сидел Керим. И улыбался.

Акгуль отнесла молоко под навес из ветвей саксаула, прикрикнула на Алабая. Керим спрыгнул на землю, отряхнул с одежды пыль, поздоровался: «Настоящей красавицей стала ты, Акгуль, можно подумать, что мы целый год не виделись». Она смутилась, но смущение было радостным и мимолетным. Не виделись они, в общем-то, давненько. До седьмого класса вместе учились, потом Керим на курсы механизаторов потянулся, а Акгуль переехала с отцом в пески, — большую тогда отару Меретли-аге, отцу ее, доверили, а помощников не было, она и решила рискнуть — где наша не пропадала!

Постояли, поговорили о том о сем. «Знал бы, что такая красавица меня ждет, давно бы сватов заслал», — пошутил Керим, а ей показалось, что шутка не к месту. «От Гуллы-гышыка сваты приходили», — упрекнула она. «Согласилась?!» — в притворном ужасе воскликнул он. Она хотела подразнить его, да не набралась духу, лишь головой потрясла. «А волки к вам не наведываются?» Шофер услышал последние слова, ощерился: «Ну и парень-гвоздь! С девушкой встретился — о волках речь завел!» Выглянула из кибитки мать, Энеджан-эдже, тоже улыбнулась: «Сразу видать атабековскую породу. Давай-ка, Акгуль, побыстрее с чаем управляйся для гостей, а на руки им я сама солью».

Потом они сидели в чистой-пречистой кибитке. На сундуке с резьбой стопкой лежали не бывшие ни разу в употреблении цветастые кошмы и стеганые, обшитые атласом одеяла. «Где сам яшули?» — интересовался шофер, и мать объясняла: «Чуть свет в пески отару увел. Утверждает, что овцы только утром да вечером пасутся, день для них — не день, а в утреннее время змею съедят, если она им попадется». — «Все по-прежнему бодр яшули?» — «Стареет потихоньку, покряхтывать начал, садясь и вставая; говорит, в аул перебираться надо, пусть на мое место кого помоложе подыскивают». — «Ну, покряхтывают, эдже, не только от боли в пояснице, покряхтывают и тогда, когда приходит пора дочку определять», — лукаво покосился шофер на Акгуль и Керима.

А они не прислушивались к разговору взрослых, у них происходил свой, слышимый только им двоим разговор.

Потом закусывали агараном[18]