Беркуты Каракумов (романы, повести) — страница 84 из 110

— В этом году зайцев тьма. Надо было ружье захватить, — сказал Хемра, заметив, что спутник проснулся.

— Да, стоило. В спешке и я не подумал об этом, — согласился Сапалы и кивнул вперед: — Гляди, лиса или шакал!

— Лисица. Видишь, какой пушистый у хитрюги хвост. За здорово живешь она его не отдаст, семь потов с тебя сойдет, пока ее выследишь…

Край горизонта постепенно начал светлеть, и пустыня словно бы росла, раздавалась вширь, из разбавленных зарей сумерек стали проступать дальние барханы, группы саксаульников. И на сосредоточенном лице Хемры отчетливее проступили морщины, выдавая его возраст.

Наступало утро. В кабину влетал прохладный, пахнущий цветами ветерок, и пустыня удивительно хорошела. Там и сям сочно зеленели островки трав, еще не убитых безжалостными лучами солнца. У самой дороги юрко бегали, подбирая невесть что, какие-то пестрокрылые птички. Перед самым носом машины они взлетали, усаживались на ветках саксаула и других кустов, громко щебетали, свиристели, — как видно, поздравляли друг дружку с наступлением нового дня.

— Ты знаешь, что это за птица? — Хемра кивнул на пичугу, которая вылетела почти из-под самых колес и уселась на ветки ферулы, или, как ее поэтически называют, "чаши джейрана".

— Нет, — признался Сапалы.

— Синица. Местная. Она водится только вблизи отар. Должно быть, тут где-то неподалеку пасутся овцы. Очень осторожная и, я бы сказал, предусмотрительная птичка. — засмеялся Хемра. — Когда ложится спать, поднимает обе лапки кверху.

— Зачем?

— Думает, если вдруг обрушится небесный свод, то она удержит его лапками.

— Ну-у? Ох ты!

Еще не было одиннадцати, когда машина с надсадным подвыванием взобралась на знакомый Сапалы бархан. И сразу же в долине Атгырлан показались три глинобитные мазанки. А рядом с каждой стояло по черной юрте. У одной из них сновали люди.

— Вот мы и приехали, — сказал Хемра, притормаживая машину на спуске. И, зная, что нынешние молодые люди не ведают ни традиций, ни обычаев, напомнил: — Туда следует идти с рыданиями, плакать в голос.

— А я совсем не умею плакать, — посетовал Сапалы.

— Люди удивятся. Подумают, что у тебя каменное сердце, если ты не плакал, даже когда умерла мать.

— Разве обязательно публично показывать свое горе?

— Для каждого очень важно отдать близкому последнюю дань уважения.

— А в древности у туркмен был обычай уносить состарившихся отцов и матерей за горы и там оставлять. Однажды парень один нёс на спине своего отца. Взобрался на холм, из сил выбился, остановился передохнуть. А старик улыбнулся. Удивился сын и спрашивает: "Отец, я несу тебя, чтобы оставить без еды, без воды, на растерзание зверям да хищным птицам, чему же ты улыбаешься?" — "Сынок, — отвечает ему старик. — Когда-то и я в твоем возрасте в точности так же нес на спине своего отца, чтобы бросить его за горами. И тоже на этом самом месте остановился передохнуть. Вспомнил сейчас об этом, вот и улыбнулся". И юноша задумался. Выходит, когда он состарится, его тоже сыновья отнесут за тридевять земель и бросят одного? До сей поры он ни разу не подумал об этом. Взвалил он опять отца себе на спину и понес обратно домой, С той лоры, говорят, и перестали туркмены оставлять стариков на произвол судьбы.

Машина остановилась метрах в ста от крайнего дома. Сапалы кивнул на прощанье водителю и выбрался из кабины. Навстречу ему уже шли люди. Он приложил к сухим глазам носовой платок и не очень громко, но так, чтобы все услышали, дважды выкрикнул: "Ой, мама!.." Однако и самому ему собственный голос показался фальшивым. Поскольку на глазах так и не выступило ни слезинки, он старался прикрыть их платком, спрятать от людей. Кто-то из стариков похлопал его по плечу:

— Будь мужественным, сынок. Ладно, ладно, довольно, чего уж…

И эти слова будто ножом полоснули его по сердцу, к горлу подступил ком, и он рванул на себе ворот:

— Ой, мама!..

Старик взял его под руку:

— Ступай взгляни…

Когда он вошел в комнату, женщины, облаченные в белые покрывала, завыли в голос. У него глаза защипало. Он опустился у изголовья матери на колени. Она лежала посреди комнаты на полу, накрытая белой тканью. Кто-то открыл ей лицо. Ему хотелось прильнуть к ее впалым щекам, седым волосам, но он словно окаменел.

Услышал шепот сидящей рядом женщины:

— Бедняжка, умирая, все время повторяла: "Хоть бы сын из Ашхабада приехал! Хоть бы моего любимого Сапалы еще разочек увидеть!.."

Сапалы всхлипнул. Из глаз градом хлынули слезы.

Старик, оставшийся стоять в дверях, велел:

— Достаточно. Теперь выйди на улицу.

Сапалы повиновался. Поднялся, пробравшись между тесно сидящими женщинами, вышел во двор. И увидел старшего брата, который сидел у входа, прислонясь к стене. Вепалы поспешно встал и первым поприветствовал младшего, пожимая его руку обеими ладонями, потом крепко обнял, похлопывая по спине.

— Благополучно ли добрался? Не намучился ли в пути?

Не ожидая ответа, закусил задрожавшие вдруг губы и опять уселся на прежнее место, закрыв лицо руками.

О чем так загоревал старший брат? О том ли, что среди необъятной пустыни остался один-одинешенек? Во всем мире теперь у него только Кейик да младший брат. И всё, никого больше. А любимая мать лежит вот за этой облупленной стеной. Уснула вечным сном. Будто и не приходила в этот мир. Больше никогда она не скажет радостно: "Вепалы-джан, ты пришел, сынок?.." А когда он вновь будет уходить к своим отарам, она не выйдет провожать его и не спросит: "Тепло ли ты оделся, сынок? Ведь ночи стали холодные. А еды взял достаточно?.." И ему, Вепалы, теперь будет некому сказать: "Здравствуй, мама! Вот и я! Как ты тут?.." А уходя, крикнуть, забросив на плечо хурджун и чабанский посох: "Ну, я пошел, мама! Не скучай!" Молча будет входить Вепалы в эту приземистую полутемную лачугу, молча уходить. По ночам не услышит больше прерывистого дыхания и хриплого кашля матери.

Старик повел Сапалы, придерживая под руку, в соседний дом. Тут сидели на постланных подле стен подстилках одни мужчины. Возле оджака расположился председатель колхоза. Он знаком показал Сапалы место рядом с собой.

Едва Сапалы успел сесть, старик, приведший его, обратился к председателю:

— Все, кому положено, прибыли. Пора подумать о том, чтобы выносить покойницу.

— Если так, то можно и выносить.

— Пожалуй.

— Надо хоронить, не заставлять землю томиться ожиданием.

Кладбище было недалеко. Могилы возвышались одна возле другой группами. Три-четыре могилы здесь, три-четыре там. Родных и близких старались хоронить поближе друг к другу. А могилу для матери Сапалы приготовили поодаль от других.

"Если бы отец умер здесь, то ее бы сейчас положили с ним рядом", — подумал Сапалы.

Носилки с покойной, обернутой в саван и накрытой бархатом и шелками, поставили на край могилы. Один из стариков, наклонясь, заглянул в яму. Удовлетворенным взглядом отыскал землекопов.

— Вы чуть поглубже обычного вырыли?

— Да, — сказали те. — Поглубже.

Сапалы тоже заглянул в могилу, откуда несло сыростью и холодом. Он вспомнил, что женщин хоронят на несколько сантиметров глубже, чем мужчин.

Мулла прочитал джиназу[54], и ему отдали, сняв с покойной, бархат и другие ткани. Кто-то спрыгнул в яму. Неспешно развязали узлы с обеих сторон белого савана, двое подняли усопшую, поднесли к могиле. Человек, стоявший внизу, осторожно принял покойницу, опустил вниз и положил в сделанную в стене выемку головой к кыбле[55]. Сверху ему стали подавать жженые кирпичи, дали ведро с глиной. Человек заложил выемку в стене могилы кирпичами, замазал глиной. Наконец ему протянули руку и помогли вылезти наверх.

Какой-то яшули сказал:

— А ну-ка, Сапалы, Вепалы, бросьте первыми землю, — и сыновьям покойной вручили по лопате.

Вепалы, хлюпая носом, копнул лопатой влажную землю, бросил вниз. В точности так поступил и Сапалы. После им велели положить лопаты на землю. И едва они это выполнили, как все остальные принялись торопливо забрасывать могилу. Когда над ней вырос холмик, люди сели в кружок, и мулла начал вторично читать молитву.

4

Под вечер, когда дневной зной уже начал сменяться прохладой, председатель колхоза Пудак-ага пригласил Сапалы прогуляться. К ним присоединился и заведующий фермой Абдулла-ага. Тихо беседуя, они миновали агил, где зимой содержался скот. Сейчас агил пустовал, ветер доносил оттуда запах залежалого навоза. Постояли возле нового колодца, из которого качали воду с помощью движка. Им более всего другого гордился башлык. То он, то зав-фермой наперебой рассказывали, какие блага обрели колхозники с появлением этого колодца: и скот вовремя напоен, и люди теперь не дрожат над каждой каплей воды, как это было прежде.

Они поднялись на невысокий бархатисто-зеленый бархан, на склонах которого колыхался от ветра шелковистый селин.

— В этом году дожди нас не радовали, — посетовал Пудак-ага, зорко вглядываясь в горизонт. — И месяца не пройдет, как травы выгорят. Сейчас, пока можно, глядите досыта на зелень, услаждайте взгляд. Говорят, от зеленого глаз отдыхает…

— Башлык, у меня к вам просьба, — произнес Сапалы тоном человека, не уверенного, приятными ли будут для окружающих его слова, но вынужденного сказать об этом. Он насупился и отвел взгляд, словно ему не хватало решимости, и глубокие складки пролегли между его бровями. — Может, вы со мной не согласитесь… Но иначе нельзя, поймите… Уехав отсюда, там, в городе, я не найду себе покоя…

Председатель и завфермой переглянулись.

— Говори, поймем.

— Тяжело будет Вепалы одному… Раньше мама была при нем, а теперь… Сколько я звал ее к себе, она не хотела жить в городе…

— Да будет светлым место, где она лежит. Бедняжка целое хозяйство вела одна, заботилась о благополучии детей, — подхватил председатель, уже смекнув, куда клонит Сапалы. Помолчав, добавил: — Если Вепалы уедет с тобой, то закроются двери еще одного дома, еще один очаг погаснет в ауле, еще одним человеком в колхозе станет меньше…