(повесть)
После похорон я очень переживала, плакала. Но шестнадцать лет — это только шестнадцать лет, и стоит ли упрека то, что горе мое, придя черной тучей, пролилось дождем и ушло, оставив чистым небосвод. Откуда могла я знать, что разлука — горшая из бед человеческих?
А мама знала.
Шли дни, и она таяла буквально на глазах, как кусочек масла в горячем молоке. Я поила ее этим молоком. Но она, лишь смочив губы, оставляла пиалу, ссылаясь на отсутствие аппетита. А ночами, когда бы ни проснулась я, она не спала. Лежала неподвижно на спине и вздыхала время от времени. Мне очень хотелось узнать, о чем она думает, хотелось поговорить с ней, может быть, поплакать вместе. Но я не решалась первой подойти к ней, а сама она меня не звала, занятая своим горем.
Неподалеку от нашего дома проходила железная дорога, и по ночам было слышно, как скороговоркой рокочут колеса составов и мелкой-мелкой дрожью трясется земля. В такие минуты мне казалось, что земле холодно от ее одиночества. Я плотнее закутывалась в одеяло, поджимала под себя ноги и прислушивалась к маминому дыханию.
К беде нашей относились по-разному. Соседки сочувствовали, жалели нас. Я принимала их сочувствие, но втихомолку сердилась, слыша причитания о "сироте несчастной". Сирота — это когда ты маленькая и беззащитная, а я вон какая здоровая выросла!
Часто заходила к нам тетя Дора, нещадно дымила махоркой, утешала:
— Не падай духом, Шура, такая уж наша доля бабья… А ты, Анька, поменьше шептунов проклятых слушай, своим умом разумей.
Шептуны были. И разговоры всякие неприятные. Они в общем сводились к тому, что областной зоотехник Гармамед Ханов погубил в буран совхозную отару и сам погиб то ли по собственной неопытности, то ли по какой иной причине.
Мама смотрела отсутствующими глазами сквозь стену дома — что она там видела? — и шептала, как сама с собой разговаривала:
— Нет, Алмагуль, нет… твой папа чист перед народом и перед властью… он не сделал плохого даже с комариное крылышко. Честный был… добрый был… смелый был… Большевиком раньше других стал. Самый большой командир благодарность ему объявил, когда они с тетей Дорой железную дорогу перед поездом интервентов разрушили. А теперь говорят…
Чтобы отвлечь ее от грустных мыслей, я пыталась перевести разговор на другую тему. Это мне редко удавалось: когда кумган наполнен доверху, все остальное стекает по его горлышку вниз, а мама была переполнена своими переживаниями. И только теперь до меня стало доходить, какое сильное чувство связывало моих родителей.
Однажды ночью, когда лунный свет из окна сделал мамино лицо особенно красивым, я неожиданно для самой себя спросила:
— Какой ты была в девушках, мама? Наверно, все на тебя заглядывались?
Она слабо улыбнулась.
— Зачем все, когда одного достаточно. В твоем возрасте я уже три года как женой была.
— Настоящей женой? — не поверила я.
Мне показалось, что она смутилась и покраснела, но лунный свет — обманчивый свет.
— Давай спать, — сказала она. — Когда-нибудь и ты узнаешь, что такое любовь. Не за горами твое.
Мы помолчали. Но не спалось ни мне, ни ей, и я снова спросила, удивляясь собственной дерзости:
— Мама… если вы так любили друг друга… почему я у вас одна?
Ответа пришлось ждать долго, я уж думала, что не дождусь, и собралась засыпать, коря себя за бестактность вопроса. Однако мама ответила:
— Братишка у тебя был…
Я очень удивилась, потому что о братишке никогда прежде в доме разговора не было. И вообще нигде я об этом не слышала — ни от подруг, ни от соседей. Но мама больше не захотела разговаривать на эту тему. Лишь спустя некоторое время я допыталась все же, что братишка умер от скарлатины, не прожив и года, а после меня у мамы больше не было детей.
Мама таяла. Она стала совсем тоненькая, тоньше меня. Прежде ни минутки без дела не могла посидеть, а теперь у нее все валилось из рук. Как-то незаметно домашние заботы легли на мои плечи. Я не тяготилась ими — не столь уж много было у нас этих забот, — но состояние мамы меня тревожило. Хотя, если быть откровенной до конца, я довольно легкомысленно надеялась на благополучный исход: главные мои мысли были возле Тархана, с которым мы успели подружиться по-настоящему. Он учился в педтехникуме, знал много интересного и вел себя по отношению ко мне очень тактично. Я и сама не заметила, как привязалась к нему и томилась дома, если не было возможности убежать на свидание. Иногда я ловила на себе непроницаемый мамин взгляд. Догадывалась она, что у меня на душе? Думаю, что догадывалась, хотя сказать наверняка ничего не могу. Как-то вытащила она из сундучка узелок — целая куча браслетов, колец, подвесок и других украшений.
— Все это твое, дочка… к свадьбе твоей приготовлено.
Мне показалось, что мама подслушала мои мысли, и я приготовилась оправдываться и врать изо всех сил, если она спросит о Тархане. Однако она не спросила ничего, убрала украшения в сундук и снова погрузилась в свои сумеречные переживания. Вскоре она слегла совсем. Ничего у нее не болело, ни на что не жаловалась она, только лежала и смотрела куда-то в прошлое свое.
— Давай, дочка, письмо напишем, — попросила она меня.
— Кому? — осведомилась я, ожидая, что будет названо имя тети Доры, которая давненько уже уехала в Москву и не подавала о себе весточки.
Но она ответила:
— Папе.
И я обомлела до того, что ноги у меня подкосились.
— Ко… ко… кому?..
Она посмотрела на меня ясными глубокими глазами, такими глубокими, что я вдруг задохнулась от невыразимого чувства жалости, тоски и страха.
— Не бойся, — сказала она своим обычным, будничным голосом, — не бойся, я не сошла с ума. Когда Гармамед воевал с басмачами, я часто сочиняла ему письма в уме — писать-то не умела, да и некуда было писать… Все в себе переживала, с того, говорят, и приключилась нервная болезнь, из-за которой не смогла я еще сыночка Гармамеду подарить… Давай представим, дочка, что папка жив, только уехал далеко и не пишет. Давай расскажем ему о нашей жизни, посоветуемся…
Первое впечатление прошло. Слова мамы воспринимались уже как предложение какой-то игры. Я раскрыла новую тетрадь, подбила поудобнее под грудь подушку и приготовилась писать.
Когда письмо было написано, она протянула исхудалую, сухую, как цыплячья лапка, руку.
— Дай его мне…
И сунула написанное под подушку.
Я решила не ходить в школу, пока мама не почувствует себя хоть немножко лучше. Но она не согласилась и лишь попросила не задерживаться дотемна. Поэтому пришлось на время ограничить встречи с Тарханом, хотя он настаивал и даже вознамерился идти знакомиться с мамой. Еле отговорила его.
Приближалась весна. Накануне каникул в школе состоялось общее собрание. Подводили итоги, называли имена лучших учеников и отстающих. Потом давали подарки.
Я получила новенькое красное пальто и была сама не своя от радости. Домой как на крыльях летела, чтобы обновкой похвастаться. А дома ждала беда: умерла мама. Она лежала спокойная и красивая, будто спала. Я даже не поняла вначале, что ее уже нет, что отныне я одна-одинешенька на всем белом свете. А когда сообразила — без памяти на пол грохнулась, соседи водой отливали.
Обряжая маму в последний путь, одна из женщин обнаружила под изголовьем письмо и спросила меня, что это за талисман такой. Я кое-что объяснила и попросила оставить его с мамой. "Зачем? — возразила женщина. — Покидая здешний мир, мы в мгновение ока догоняем всех, кто ушел отсюда семь тысяч лет назад. Сурай тоже догонит своего Гармамеда и скажет ему сама все, что надо сказать. К чему ей эта бумажка?.."
Спустя некоторое время, когда уже справили сороковины, я не выдержала и показала письмо Тархану: вот какая у меня была мама, от любви умерла! Тархан засмеялся и ответил, что от любви люди умирают только в дастанах да сказках, а в жизни все имеет свою материальную причину. Наверное, он был прав, но мне тогда от его слов стало до слез обидно, словно украли у меня что-то очень дорогое.
А Тархан даже не заметил, что сделал мне больно. Он ерошил свою черную шевелюру, занятый совсем иными мыслями, нежели переживаниями несчастной девчонки.
— Вот что, — деловито, как о давно решенном, сказал он, — когда зарегистрируемся, будем у тебя жить, а то я — в общежитии. Мне техникум надо закончить, тебе — школу. Потом продадим дом и уедем в аул, к моим старикам. Они славные, хоть и суровые с виду.
— Это не наш дом, — ответила я, — его нельзя продавать, его Советская власть папе дала.
— Нельзя так нельзя, — сразу же согласился он, — тем лучше для нас, Анечка. — Ему нравилось называть меня русским именем — меня в школе так подружки звали. — Частной собственности нет — хлопот нет, верно? Снялись да и поехали налегке. Ты против аула ничего не имеешь? Или в Ташаузе жить хочешь?
Я только прижалась к нему покрепче. Зачем слова, если и так все ясно. Теперь он хозяин моей судьбы — как решит, так и будет. Сама я отдала себя в его руки, добровольно отдала, никто не принуждал. Такая вот она, любовь…
Старики оказались не такими уж славными, как обещал Тархан. Не знаю, почему я им не понравилась, но что это так, сомневаться не приходилось. У свекрови как сдвинулись брови при первой нашей встрече, так и не расходились. А свекор вообще смотрел на меня как на пустое место.
— Ничего, — шепотом ободрял меня Тархан, — обойдется.
Я тоже надеялась, что обойдется, и все же зябко становилось, когда встречала колючий взгляд новых родичей или слышала нарочито громкое брюзжание: "…Привез какую-то… не то персиянку, по то русскую…" Это свекровь намекала на мои светлые, необычные для туркменки волосы, которыми я так гордилась. И Тархану они тоже нравились. А вот у родителей его вызвали почему-то неприязнь.
По-родственному ко мне относился лишь деверь Кепбан. Неразговорчивый, стеснительный, угрюмоватый, он был на два года моложе Тархана. Однако если поставить их рядом, то по росту и телосложению старшим братом показался бы он, а не Тархан. Со мной он почти не заговаривал, но я сердцем чувствовала, что не одобряет поведения родителей, осуждает брата, который не может защитить свою жену.