Берлин-Александерплац — страница 16 из 93

Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.

— А мне-то что! Хочешь — дожидайся. Твое дело. А тем временем все провалится в тартарары с тобой вместе. Нет, меня больше не купишь. Наши ничего не сумели сделать? Ничего, этого с меня хватит. Ни черта не вышло, точно как под Гартмансвейлеркопфом, так к слову пришлось, вспомнил инвалида одного, который там побывал, ты его не знаешь; да, ни черта не вышло.

А стало быть…

Франц выпрямился, взял со стойки повязку, разгладил ее, сунул в карман куртки и медленно пошел к своему столику.

— Вот я все твержу вам одно и то же — пойми, милый человек, и ты тоже, Рихард, послушай, тебе полезно: ничего у вас с этим делом не выйдет. Не тем путем идете; не знаю, выйдет ли что-нибудь и у тех, которые вот с такой повязкой. Я этого вовсе и не говорю, но это все же другое дело. Сказано ведь — да будет мир на земле, и правильно! Хочешь работать, работай! А всякие фортели ваши выкидывать я не охотник. Своя рубаха ближе к телу.

Сказал и уселся на подоконник, поскреб щеку, прищурившись от яркого света, обвел глазами пивную, выдернул волосок из уха. За углом проскрежетал трамвай номер девятый, маршрут Восточное кольцо… Герман-плац, Вильденбрухплац, вокзал Трептов, Варшавский мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германплац. Хозяин пивной стоит, облокотившись на медный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу, в нижнем зубе аптекой пахнет. Нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц, в детский лагерь, девочка хилая — все прихварывает; взгляд его снова падает на проспект в зеленой обложке; вот ведь опять криво лежит. Вздрогнул даже, У него заскок — не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Поправил проспект, положил его прямо. Селедки «Бисмарк» пряного посола, филе, рольмопсы в маринаде, сельди в желе, филе-экстра, свежие сельди.

Слова, звуковые волны, полные смысла, вырываются из горла заики Дреске, плещут по комнате. Дреске, улыбаясь, глядит себе под ноги:

— Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на путях твоих, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией на Фридрихсфельде, к Карлу и Розе, тебя уж с нами не будет… Так, так.

Чего его слушать, заику… Будем газетами торговать!

Хозяин, оставшись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги.

— Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Небось из-за повязки? За своими пошли.

Да будет тебе! Смотри, вышвырнут они тебя отсюда и бока намнут! Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода…

Хозяин все посасывает свою пломбу; надо бы придвинуть щегленка ближе к окну: птичка тоже тянется к свету. Франц рад помочь, вбил гвоздик в стену за стойкой, а хозяин снял клетку с другой стены. Щегленок беспокойно бился о прутья.

— Темно, как ночью. Дома высокие — застят свет. Франц влез на стул, повесил клетку, соскочил вниз, присвистнул и, подняв палец, прошептал:

— Не подходите к ней пока. Пускай привыкает. Ишь ты, щегленок; она у вас самочка.

Оба притихли. Стоят улыбаются, кивают головами, поглядывают друг на друга.

ФРАНЦ — ЧЕЛОВЕК ШИРОКОГО РАЗМАХА, ОН ЗНАЕТ СЕБЕ ЦЕНУ

А вечером Франца и в самом деле вышвырнули из пивной.

Притащился он туда один, часов в девять, взглянул на птичку — та уже сунула головку под крылышко, прикорнула в уголке на жердочке, и как она не свалится во сне, божья тварь! Франц шепнул хозяину:

— Смотри, пожалуйста, — спит себе при таком шуме, что ты скажешь! Здорово уморилась, видать, бедная. И то сказать, накурено ведь тут, как она дышит только?

— Она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, еще не то бывает.

Франц присел за столик.

— Так и быть, сегодня я хоть не буду курить, а то и вовсе дышать нечем будет, а после откроем окно. Ненадолго. Она у вас сквозняка не боится?

Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое перешли за столик, напротив. Двоих из этой компании Франц и вовсе не знает. Больше в пивной никого нет. Когда он вошел, у них за столиком дым коромыслом — шум и ругань. Но только он открыл дверь, они приумолкли, оба новеньких то и дело поглядывают на Франца; наклонились друг к другу через стол, пошушукались, потом откинулись назад, чокнулись. Развалились на стульях; смотрят на него так нагло. «Манят глаза лучистые, блестит вино искристое. За нежный взор, товарищ мой, нельзя не выпить по одной». Плешивый Геншке, хозяин пивной, возится у стойки, моет стаканы, чистит пивной кран. Сегодня он не уходит на кухню, как обычно, все копается.

Вдруг за соседним столиком заговорили громче. Один из новеньких расшумелся. Желает петь, музыки ему захотелось, а пианиста нет. Геншке из-за стойки слово вставил:

— Кто его здесь будет слушать? Да мне и не по карману, доходы не те.

Франц знает, что они будут петь: либо «Интернационал», либо «Смело, товарищи, в ногу», нового небось ничего не придумали. Ну вот, конечно «Интернационал».

Франц жует, думает про себя: «Это в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. Когда не курят, и птичке не такой вред. А Дреске-то хорош! Нечего сказать, связался черт с младенцем. Сидит с сопляками, а на меня ноль внимания. Вот уж не ожидал от него. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с этими недоносками и слушает, что они болтают». А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу:

— Ну как, понравилась тебе песня, приятель?

— Мне? Очень. Голоса у вас хорошие.

— Так чего же ты с нами не споешь?

— Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою.

— Идет.

Те снова заговорили, а Франц сидит спокойно, ест и пьет. Думает о том о сем: где сейчас Лина, и как это птичка во сне не свалится с жердочки; и кто там трубкой дымит — этого еще не хватало! Заработал он сего дня недурно, вот только холодно стоять было. Он ест, а те, за столом напротив, так ему в рот и смотрят! Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь, говорят, такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся обратно к горлу, да и говорит: — Что ж ты меня без горчицы? — и тогда уж только спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. Только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола закричали:

— Так как же, приятель? Споешь нам что-нибудь? Ни дать ни взять хоровая капелла — только что за вход платить не надо. Ну да ладно, коли поют, курить не будут. Надо мной, положим, не каплет. Но дал слово — держись, петь так петь!

И вот Франц, утирая нос (течет, подлый, когда сидишь в тепле), думает, куда это Лина запропастилась и не заказать ли еще парочку сосисок. Хотя нет, не стоит, и так толстею. Что бы им такое спеть; тоже народ — что они понимают о жизни, ну да ладно, раз уж обещал, так спою. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, э, стой! Эти стишки он в тюрьме выучил, их там часто повторяли. В каждой камере знали наизусть. И Франц замер на минуту, опустил на грудь отяжелевшую голову, раскраснелся, задумался. И потом сказал, не выпуская из рук кружку:

— Знаю я стишки, в тюрьме выучил, их один арестант сочинил, постойте, как же его звали? Ах да: Доме. Точно, Доме. Теперь уж он отсидел небось. Ну, да все равно, стишки хорошие.

И вот он один за столиком, Геншке возится за стойкой, а те, напротив, слушают. Больше в пивной никого нет, потрескивает уголь в железной печке. Франц, подперев рукою голову, читает стишки Домса, и перед ним встает камера, двор для прогулок, но сердце теперь уж не сжимается от тоски. Интересно, кто там сейчас? Вот он и сам выходит на прогулку. Попробуйте-ка вот так все это себе представить, посмотрим, что у вас получится. Нет у них у всех о жизни понятия. И он начал:

— «Коль хочешь, человече новый, субъектом пола стать мужского, обдумай зрело это дело, доколе повитуха смело не извлекла тебя на свет; сей мир — юдоль великих бед! Поверь же автору сих строк, который уж немалый срок свой хлеб жует на белом свете. Недаром сказано у Гете: «Нет счастья в жизни быстротечной — лишь эмбрион живет беспечно!» Власть предержащая тебя с рожденья пестует, любя: куда ни сунься — ходу нет, на все — закон, на все — запрет, за всё деньжонки подавай, а пасть поменьше разевай! И так живешь ты в отупенье, в каком-то вечном обалденье. А если хочешь, в злой тоске, оставить горе в кабаке, то после бурного веселья наутро ждет тебя похмелье… Вот так проходит год за годом, ты оплешивел, стал уродом, трещат назойливо стропила, пропала мужеская сила, прокисла кашица мозгов, еще маленько — и готов. Уж дело к осени смекаешь, — роняешь ложку, умираешь. Теперь вопрос такой предложим: с чем нашу жизнь сравнить мы можем? Сказал великий Шиллер так: «Она — не высшее из благ». А я уразумел давно: жизнь — это хлев, где всё —…»

Его слушают не прерывая. После небольшой паузы Франц говорит:

— Да, это он сам сочинил, из Ганновера он, ну, а я выучил наизусть. Хорошо, а? Правильно про жизнь сказано, хоть и горько.

А из-за стола напротив в ответ:

— Вот ты и примечай про власть предержащую, что пестует тебя любя и водит на помочах. Да только стишками, приятель, делу не поможешь!

Франц все еще сидит, подперев голову, все думает о стихах.

Что ж, устриц и икры нет у нашего брата, и у вас, и у меня. Нелегко нам хлеб достается — все мы голь перекатная. Ноги и руки есть, в тюрьму не сажают — и то слава богу.

А те, за столом, долбят свое — надо же открыть глаза парню.

— Кусок хлеба по-всякому можно зарабатывать. Вот, к примеру, в прежнее время были в России шпики, так они деньги лопатой загребали.

А другой, новенький, гудит, что твоя труба:

— У нас и похлеще есть, сидят у кормушки. Продали своих товарищей-рабочих капиталистам, за это им и денежки платят.

— Не лучше потаскух.