Берлин, Александрплац — страница 39 из 99

И Франц думает: Тебя, брат, придется маленько встряхнуть. Придется тебе чуточку спеси-то поубавить. «Хорошо, это дело мы обтяпаем, Рейнхольд. Спрошу-ка я Цилли».

Франц задумывается над торговлей живым товаром, и вдруг ему это дело больше не нравится, ему хочется чего-нибудь другого

«Цилли, на колени погоди садиться. И не бей меня с места в карьер. Ведь ты же моя кисонька. Ну-ка, угадай, с кем я только что виделся?» – «Совсем не желаю знать». – «Цыпочка моя, пупсик, ну угадай, ну? С… Рейнхольдом!» Тут Цилли начинает злиться, почему бы это? «С Рейнхольдом? Вот как? Что же он рассказывал?» – «Да много чего». – «Вот как? А ты уж и уши развесил и всему готов поверить, а?» – «Да нет же, нет, детка». – «Ладно, тогда я ухожу. Сперва ты заставляешь меня ждать целых три часа, а потом собираешься валять дурака и передавать мне ваш разговор». – «Да нет же. Это ты, детка (да у нее в голове винтиков не хватает), должна мне кое-что рассказать. Вовсе не он». – «В чем же дело? Теперь я ровно ничего не понимаю». И поехала, и поехала. Цилли, эта маленькая чернушка, вошла в раж, но временами не могла продолжать свое повествование, до того она наддавала пару и до того тискал и целовал ее Франц, потому что уж больно хороша она была при этом, этакая птичка, с яркими перышками, и теперь еще принималась плакать, когда все это вспоминалось. «Так вот, этот человек, этот Рейнхольд, не любовник и не кот и даже вообще не мужчина, а просто бродяга. Он скачет, как воробей, по улице, чирик-чирик, и подбирает девчонок. О нем могут кой-что порассказать тебе десятки женщин. Не думаешь же ты, что я была у него первая или восьмая? Куда там – может быть, и сотая. Да если ты его самого спросишь, он и то не сумеет сказать, сколько женщин он имел. Да как имел. Так и знай, Франц, если ты выдашь этого преступника, то получишь от меня – ах нет, у меня же ничего нет, но ты мог бы пойти в сыскное и получить награду. Когда он сидит задумавшись и тянет свой цикорий, бурду эту самую, то так, со стороны, ни за что не догадаться, что это за тип. А он сидит, сидит да вдруг и привяжется к какой-нибудь девчонке». – «Это он все рассказывал?» – «Вот и начинаешь сомневаться: что, мол, этому парню надо? Шел бы лучше домой и как следует проспался. Но он не отстает, кавалер он хоть куда, удалой, умеет пустить пыль в глаза, я тебе говорю, Франц, схватишь себя этак за голову: что это с ним сделалось, омолодился он по Штейнаху[432] со вчерашнего дня, что ли? А он-то и так, и сяк, и разговоры, и танцы…» – «Что? Рейнхольд танцует?» – «А то нет? Где ж мы познакомились-то? На танцульке, на Шоссештрассе». – «Здорово он, значит, мне пушку забивал». – «Он уж до всякой доберется, Франц, кто бы она ни была. Ему все равно, что замужняя, что девица, уж он не отстанет, пока не добьется своего». – «Ай да молодец!» Франц хохотал до слез. Не сули мне верность, клятв я не хочу, знаю, тянет всех нас к новому лучу. Сердцу пылкому невыносим покой, сердце ищет, ищет радости живой. Не сули мне верность, друг мой дорогой, дух мой юный ветрен – так же, как и твой[433].

«Тебе, небось, смешно? Может быть, ты тоже такой?» – «Да нет же, Цилликен, только уж больно он забавный. А мне он опять скулит, что не может отделаться от бабья». Нет, я не в силах расстаться с тобой[434]. Франц снял с себя куртку. «Теперь у него Труда-блондинка, как ты думаешь, не перенять ли мне ее от него?» Боже мой, что тут поднялся за визг! Ох, до чего ж эти бабы визжать умеют! Цилли визжит, как разъяренный тигр. Вырывает у Франца из рук куртку и шварк ее на пол. Позвольте, он куртку-то ведь не на слом купил, этак ее и совсем изорвать можно, с Цилли это станется. «Да ты совсем сдурел, Франц, а, белены объелся? Что это у тебя с Трудой, ну-ка, повтори, повтори». Она визжит, как взбесившийся тигр. Если она и дальше будет так кричать, соседи подумают, что ей хотят свернуть шею, и вызовут полицию. Побольше хладнокровия, Франц. «Пожалуйста, Цилли, не бросайся предметами одежды. Вещь денег стоит, а по нынешним временам ее не так легко и достать. Ну-ка, давай сюда куртку. Кусать ведь я тебя не кусал». – «Нет, но ты немножко чересчур уж наивен, Франц». – «Ладно, пускай я буду наивен. Ну а если он, Рейнхольд, мой друг и находится в затруднительном положении, так что даже тащится на Дрезденерштрассе в Армию спасения и, представь себе, хочет молиться, то надо же человеку посодействовать, раз я его друг. Так как же: перенять у него Труду или нет?» – «А я?» С тобой, с тобой пошел бы я удить. «Вот об этом и надо нам поговорить, давай обмозгуем, как нам это устроить. А где, собственно говоря, мои высокие сапоги? Ну-ка, взгляни на них». – «Оставь меня в покое». – «Да я ж только хочу показать тебе сапоги, Цилли. Дело в том, что я их, понимаешь, тоже получил от него. А ты – помнишь, ты принесла мне в тот раз меховой воротник? Так! Ну а до того другая принесла мне от него вот эти сапоги». Надо все спокойно высказать. Почему бы нет? Нечего скрытничать, лучше – в открытую.

Она садится на табуретку, смотрит на него. А затем начинает плакать, но ничего не говорит. «Вот какое дело, – продолжает Франц. – Уж такой он человек. Ну я ему и помог. Потому что он мой друг. И не хочу тебя обманывать». Ух, как она на него глядит. Этакая в ней злость. «Подлец ты, подлец! Знаешь, если уж Рейнхольд негодяй, то ты хуже – хуже самого последнего кота». – «Не правда, я не кот». – «Будь я мужчина…» – «Ладно, ладно, хорошо, что ты не мужчина. Но только не стоит тебе, Цилликен, расстраиваться. Я тебе рассказал про то, что было. Тем временем, как я на тебя глядел, я уже все обдумал. Труду я у него не возьму, а ты останешься здесь». Франц встает, швыряет сапоги за комод. Дело не подходящее, я – пас, Рейнхольд только зря людей портит, я такими делами не желаю заниматься. Тут надо что-нибудь предпринять. «Цилли, – говорит он, – сегодня ты останешься здесь, а завтра утром, когда Рейнхольда не будет дома, ты сходишь к его Труде и поговоришь с ней. Я ей посодействую, она может на меня положиться. Погоди-ка, скажи ей, чтоб она пришла сюда, мы с нею поговорим оба вместе».

Когда после обеда Труда-блондинка сидит у Франца и Цилли, она очень бледна и грустна, и Цилли говорит ей без обиняков, что Рейнхольд, вероятно, обижает ее и не заботится о ней, так оно и есть! А когда Труда принимается плакать, но никак не может понять, что им от нее нужно, Франц ей заявляет: «Человек этот не негодяй. Он – мой друг, и я не позволю ругать его. Но то, что он делает, есть мучительство. Живодерство, да!» И говорит, чтоб она не слушала Рейнхольда и не уходила от него, а он, Франц, со своей стороны… Ну да там видно будет.

Вечером Рейнхольд является за Францем на место его стоянки, холод адский, Франц принимает предложение выпить за его счет стакан горячего грога, спокойно выслушивает предисловие Рейнхольда, а затем тот немедленно переходит к делу с Трудой, что, мол, она ему до чертиков надоела и что он от нее сегодня же хочет избавиться.

«Рейнхольд, у тебя уж опять новенькая на примете?» Так оно и есть, и Рейнхольд не отпирается. Тогда Франц заявляет, что с Цилли расставаться не желает, она у него так хорошо прижилась и вообще очень порядочная бабенка, а ему, Рейнхольду, он советует малость попридержаться, как полагается всякому приличному человеку, потому что дальше дело так продолжаться не может. Рейнхольд ничего не соображает и спрашивает, не из-за воротника ли, из-за мехового-то, весь этот разговор? Что ж, Труда принесла бы ему – ну, скажем, что? – часы, серебряные карманные часы, или меховую шапку с ушами, ведь такая вещь Францу пригодилась бы, а? Нет, ничего из этого не выйдет, надо кончать эту канитель. А вещи, которые нужны, и сами купим. И вообще, ему, Францу, хотелось бы поговорить с Рейнхольдом по душе, по-приятельски. И выкладывает тому все, что надумал вчера и сегодня. Чтобы, значит, Рейнхольд оставил у себя Труду, хоть тресни. Пусть привыкнет к ней, тогда все пойдет на лад. Человек есть человек, и баба – тоже, иначе он может взять себе за три марки проститутку, которая тем более довольна, что может сейчас же катиться дальше. Но кружить женщинам голову любовью и чувствами, а затем бросать одну за другой – это не годится.

Рейнхольд выслушивает, по своему обыкновению, молча. Медленно попивает кофе и сонными глазами глядит прямо перед собой. А затем спокойно говорит, что если Франц не желает перенять от него Труду, то и не надо. Обходились же без него раньше. И торопится уйти, времени, говорит, нет.

Ночью Франц просыпается и до утра не может заснуть. Холод в доме адский. Цилли спит, похрапывая, рядом с ним. Отчего ж ему не спится? Вот проезжают внизу на Центральный рынок возы с овощами. Не хотелось бы быть лошадью, тащиться с возом ночью, да еще в такой мороз. В конюшне – да, там тепло. Ну и спит же такая баба. Здорово, можно сказать, спит. А мне не спится. Отморозил себе пальцы на ногах, вот и зудит теперь, щекочет. И что это у него за штука внутри, сердце ли, легкое ли, дыхание ли, или внутреннее чувство, во всяком случае какая-то штука там, внутри, и ее что-то давит, гнетет. И от чего эта штука – непонятно. Понятно только, что от нее не спится.

Сидит на ветке птичка и спит, а недалеко от нее проползла змея, от шороха этого проснулась птичка, и сидит она теперь, взъерошив перышки, хотя и не почуяла змею. Га, надо дышать ровнее, глубже. Франц беспокойно ворочается. Ненависть Рейнхольда лежит на нем как кошмар и борется с ним. Проникает сквозь деревянную дверь и будит его. Рейнхольд тоже лежит. Лежит рядом с Трудой. Он спит крепко и во сне кого-то убивает, отводит во сне душу.

Местная хроника

Это произошло в Берлине на второй неделе апреля, когда выпадали уже иногда совсем весенние дни и, как в один голос писали газеты, чудная пасхальная погода манила горожан на лоно природы. В те дни в Берлине русский студент Алекс Френкель застрелил свою невесту, учащуюся высшего художественно-промышленного училища Веру Каминскую, 22 лет, у нее в комнате. Гувернантка Татьяна Занфтлебен, тех же лет, согласившаяся уйти из жизни вместе с ними, в последнюю минуту испугалась своего решения и убежала, когда ее подруга лежала уже бездыханной на полу. Встретив полицейский патруль, она сообщила ему о страшных переживаниях последней минуты и привела а