Берлин, Александрплац — страница 46 из 99

Сам он, к концу дня кое-как очухавшись и придя малость в себя, с изумлением констатировал в своей комнате некоторые перемены, которые можно было только приветствовать. Труда исчезла. И притом – без остатка. Ибо ее корзина тоже исчезла. Далее, зеркало было разбито, а на пол кто-то некультурно наплевал, э, да плевки-то ведь с кровью. Рейнхольд постарался сообразить, откуда сие. Его собственный рот был цел и невредим, значит это Труда тут наплевала, а он, стало быть, набил ей морду. Это открытие привело его в такой восторг и восхищение самим собою, что он громко расхохотался. Подняв с пола осколок зеркала, он стал смотреться в него: ай да Рейнхольд, здорово ты ее, я от тебя ничего подобного не ожидал! Молодец, Рейнхольдхен, молодец! И рад, и доволен. Даже по щеке себя потрепал.

А затем задумался: Что, если ее кто-нибудь другой выставил – Франц, например? То, что произошло вечером и ночью, было ему еще не совсем ясно. Не доверяя себе, он позвал хозяйку, эту старую сводню, и стал у нее осторожно допытываться, был ли у него в квартире какой-нибудь скандал. Ну та и пошла: так и надо, говорит, этой Труде, потому что такая уж она была ленивая скотина, даже нижнюю юбку сама себе выгладить не хотела. Как? Труда носила нижние юбки? Этого Рейнхольд уж совсем не любил. Значит, выпроводил он ее самолично. Рейнхольд почувствовал себя на седьмом небе. И тут он вдруг вспомнил все, что было вчера вечером и ночью. Ай да мы, обделали хорошее дельце, получили большое наследство, всадили этого толстого Франца Биберкопфа в грязную историю, будем надеяться, что тот автомобиль задавил его насмерть, и выставили Труду. Черт возьми, вот так баланс!

Ну а что нам теперь предпринять? Прежде всего, как следует прифрантиться к вечеру. Пусть-ка нам скажут теперь слово против шнапса. Я не хотел и не хотел его пробовать, и всякая тому подобная ерунда. А теперь – вон сколько силы он придает и сколько мы через него дел наделали.

В то время как он переодевается, является посланник от Пумса, шепчется, страшно важничает, переминается с ноги на ногу, заявляет – пускай Рейнхольд немедленно зайдет в пивную. Но проходит добрый час, пока наш Рейнхольд выбирается из дому. Сегодня он хочет потрепаться с бабами, а Пумс пускай себе свои «пумсы» выделывает один. Но в пивной у всех поджилки трясутся, подложил им Рейнхольд свинью с этим Биберкопфом! А что, если он остался жив? Всех их выдаст, непременно выдаст. А если убит? О черт, тогда еще хуже, тогда же они совсем засыпались. Они наводят исподволь справки в том доме, где он жил; что-то будет, что-то будет?

Но Рейнхольд – счастливчик, и фортуна продолжает ему благоприятствовать. Ничего с ним не поделаешь. Это его счастливейший день с тех пор, как он себя помнит. У него теперь есть шнапс, а женщин он может достать и прогнать сколько угодно и от любой из них сумеет теперь быстро избавиться – вот что самое интересное! Он намерен сразу же пуститься во все тяжкие, но Пумсова братва не отпускает его, пока он не дает обещания переждать двое-трое суток у Пумса в Вейсензее и никуда не показываться. Надо выяснить, что, собственно, случилось с Францем и какие последствия это может иметь для них. Ну, Рейнхольд такое обещание дает.

И в ту же ночь о нем забывает, и – пошла чертить. Да что ему сделается? А те там сидят в Вейсензее в своей норе и дрожат от страха. На следующий день они тайком приезжают за ним, чтобы увезти к себе, но его неудержимо влечет к некой Карле, которую он вчера только открыл.

И Рейнхольд оказывается прав. О Франце Биберкопфе ни слуху ни духу. Исчез человек с лица земли. Ладно, пусть будет так. И все снова выползают на белый свет и весело возвращаются в свои квартиры.

А у Рейнхольда в комнате дымит эта самая Карла, соломенная блондинка, она принесла ему три большие бутылки шнапса. Он едва прикладывается, зато она усердствует, и порою, можно сказать, даже здорово. А он думает: Пей, матушка, пей, я-то буду пить, когда мое время придет, но тогда для тебя это будет значить: адью, проваливай!


Вероятно, кое-кто из читателей беспокоится, что стало с Цилли. Что-то будет с бедной девушкой, если Франц не вернется, если Франца уже нет в живых, если он умер – ну, словом, если его нет и нет? Так вот, эта не пропадет, будьте покойны; о ней совершенно нечего беспокоиться, такие люди всегда падают на ноги, как кошки. У Цилли, например, осталось еще денег дня на два, а во вторник она встречает на улице, как я и предполагал, этого, как его, Рейнхольда, самого шикарного кавалера во всем Берлине-Центр, в настоящей шелковой сорочке. Цилли поражена и при виде его никак не может решить, то ли она снова влюблена в этого человека, то ли ей хочется свести наконец с ним старые счеты.

Перефразируя слова Шиллера, она уже носит кинжал в складках своей одежды[483]. Правда, это не кинжал, а кухонный нож, но она пырнет им Рейнхольда в отместку за все его злодеяния, все равно в какое место. И вот она стоит с ним у ворот его дома, а он так любезно с ней беседует, две красные розы, холодный поцелуй[484]. Ладно, думает Цилли, болтай хоть до завтра, а потом я тебя все равно пырну. Но куда? Этот вопрос ее очень смущает. Нельзя же, в самом деле, портить ножом такой дорогой материал, человек в таком элегантном наряде, и костюм ему, правда, очень к лицу. Уж не Рейнхольд ли, спрашивает она и семенит рядом с ним по тротуару, уж не он ли сманил ее Франца? Почему? Потому что Франц не является домой, и посейчас его нет, а случиться с ним ничего не может, и, кроме того, от Рейнхольда ушла Труда. Значит, это вернее верного, и даже не о чем спорить. Франц ушел с Трудой, а сплавил ее ему Рейнхольд, в том-то и штука.

Рейнхольд только диву дается, как это она так скоро разузнала. Что ж тут удивляться, Цилли просто сходила к его хозяйке, и та рассказала ей, какой у него вышел скандал с Трудой. Негодяй, ругается Цилли и старается набраться смелости для своего номера с ножом, у тебя уж опять другая? По глазам твоим вижу.

А Рейнхольд за десять метров видит, что: 1) у Цилли нет денег, 2) она зла на Франца и 3) она любит его, щеголя Рейнхольда. Еще бы, в таком гардеробе его любят все девчонки, в особенности если это – повторение, так называемый реприз. И вот по пункту 1 он дает ей десять марок. По пункту 2 он ругает Франца Биберкопфа. Где этот лодырь пропадает, хотелось бы знать? (Угрызения совести? Где угрызения совести? Где Орест и Клитемнестра?[485] Рейнхольд не знает этих господ даже понаслышке. Ему хотелось бы просто, от души, чистосердечно, чтоб Франц был мертв и чтоб его нельзя было даже найти.) Но Цилли тоже понятия не имеет, где Франц, и это говорит за то, рассуждает, расчувствовавшись, Рейнхольд, что этот человек погиб. Наконец, по пункту 3, по вопросу о любви на предмет повторения, Рейнхольд говорит: «Сейчас, знаешь, место занято, но в мае ты можешь опять наведаться». Да ты с ума спятил, ругается Цилли, не веря своим ушам от радости. У меня все возможно, он прощается с ней, весь сияя, и шагает себе дальше. Рейнхольд, ах Рейнхольд, прелесть моя, Рейнхольд, мой Рейнхольд, люблю лишь тебя[486].

Перед каждым кабачком он благодарит Создателя, что на свете существуют спиртные напитки. Что бы он стал делать, если бы вдруг закрылись все кабаки или в Германии ввели сухой закон? Остается только своевременно устроить у себя дома хорошенький запасец. Это мы сейчас и сделаем. Ловкий я парень, думает Рейнхольд, стоя в винном магазине и выбирая разные сорта спиртных напитков. Он знает, что у него надежный большой мозг, а если нужно, то и средний.

Так кончилась или, во всяком случае, так пока что кончилась у Рейнхольда ночь с воскресенья на понедельник. А если кто спросит, есть ли на свете справедливость, то ему придется удовлетвориться ответом: пока что – нет, во всяком случае, до этой пятницы ее не было.

Ночь с воскресенья на понедельник, понедельник, 9 апреля

Большой частный автомобиль, в который укладывают Франца Биберкопфа – он без сознания, ему впрыснули камфару и скополамин-морфий[487], – мчится целых два часа. Затем прибывает в Магдебург. Возле какой-то церкви его выгружают, и двое мужчин что есть силы трезвонят в клинику: Францу еще в ту же ночь делают операцию. Правую руку отнимают в плечевом суставе, извлекают осколки плечевой кости, ушибы грудной клетки и правого бедра оказываются, насколько можно судить в данный момент, незначительными. Не исключена возможность внутренних повреждений, например небольшого разрыва печени, но едва ли они особенно серьезны. Надо выждать. Много ли он потерял крови? Где вы его нашли? На N-ском шоссе. Там же лежал и его мотоциклет, вероятно, на него наехали сзади. Ну а автомобиля вы не видели? Нет. Когда мы наткнулись на него, он уже лежал на дороге. Мы расстались в Z, он поехал налево. Это место мы знаем, там очень темно. Да, там оно и случилось. А вы, господа, еще долго пробудете здесь? Да, несколько дней; это мой зять, жена его приедет сегодня или завтра. Мы остановились в гостинице напротив, на случай, если что-нибудь понадобится. У дверей в операционную один мужчина еще раз обращается к врачам: дело это гнусное, но нам хотелось бы, чтобы с вашей стороны не поступало о нем никаких заявлений. Нам хотелось бы дождаться, пока больной придет в себя, пусть расскажет, что он сам думает насчет этого. Он не любитель судебных процессов. Он… знаете, сам как-то наехал на человека, и потому его нервы… Как вам угодно. Пусть он сперва поправится.

В одиннадцать часов делают перевязку. Понедельник, утро – в то самое время виновники несчастья, включая и Рейнхольда, веселые и пьяные, гуляют у своего притонодержателя в Вейсензее, – Франц приходит в себя, лежит на чистой койке, в чистой, светлой палате, грудь у него туго и как-то жутко забинтована; он спрашивает сиделку, где он? Та передает ему, что слышала от ночной сиделки и подхватила из разговоров. Он в полном сознании. Все понимает, ощупью ищет свое правое плечо. Сиделка кладет его руку обратно: надо лежать совершенно смирно. Да, помнится, в уличную слякоть текла из рукава кровь, он это ясно чувствовал. А затем около него появились люди, и вот в тот момент в нем что-то произошло. Что же такое произошло в тот момент в Франце Биберкопфе? Он принял решение. От железных ударов Рейнхольда по рукам, во дворе, на Бюловплац, Франца стало трясти, земля тряслась под ним, Франц ничего не соображал.