Те трое слышат его слова. Наконец-то он сказал. Чистую правду. Все трое это сразу почувствовали. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от Бога большой наделен.
Герберт задает еще один вопрос: «Скажи мне только вот еще что, Франц, и мы сейчас уйдем: ты не приходил к нам потому, что хотел торговать газетами?»
Франц не в силах что-нибудь сказать, он думает: Да, я хотел стать порядочным человеком. Я остался порядочным, до конца. Поэтому не надо обижаться, что я не приходил сюда. Вы остались моими друзьями, я никого из вас не выдал. Он лежит молча, те выходят из комнаты.
А потом, когда Франц снова принял порошок от бессонницы, они сидят внизу в кабачке и ни слова не могут из себя выдавить. Избегают глядеть друг на друга. Ева вся дрожит. Девчонка увлеклась Францем, когда он еще гулял с Идой, но он не бросил Иду, хотя та затеяла уже шашни с бреславльцем. Ева хорошо живет со своим Гербертом, имеет от него все, что хочет, но – она все еще не может забыть Франца.
Вишов заказывает на всех горячего грогу, выпивают его чуть не залпом. Вишов заказывает по второй. Но уста остаются закрытыми. У Евы руки и ноги – как лед, поминутно всю ее обдает холодом, начиная с затылка и шеи, даже бедра мерзнут, она закладывает ногу за ногу. Эмиль, подперев голову рукою, жует губами, причмокивает языком, проглатывает слюну или густо сплевывает на пол. Герберт Вишов, парень молодой, напряженно сидит на стуле, точно на коне, с застывшим лицом; он похож на поручика впереди своего отряда. Все они как будто сидят не в кабачке, обретаются не в своей шкуре, и Ева как будто не Ева, Вишов не Вишов, Эмиль не Эмиль. Вокруг них рухнула какая-то стена, и ворвался к ним другой воздух, какая-то тьма. Они как будто все еще сидят у постели Франца. И трепет перебегает от них к постели больного.
Есть жнец, Смертью зовется он, властью от Бога большой наделен. Сегодня свой серп он точит, приготовить для жатвы хочет.
Герберт оборачивается к остальным и хрипло спрашивает: «Кто бы это мог быть?» Эмиль: «Ты про кого?» Герберт: «Кто его выбросил?» Ева: «Обещай мне, Герберт, что если ты до него доберешься, то…» – «Можешь не продолжать. Как это такую гадину земля носит? Ну погоди же!» Эмиль: «Герберт, можешь ты себе такую вещь представить?»
Лучше ничего не слышать, не думать. У Евы дрожат колени, она просит, просит: «Герберт, Эмиль, да сделайте же что-нибудь». Скорей бы вон из этой атмосферы. Есть жнец, Смертью зовется он. Герберт заканчивает: «Легко сказать „сделайте“, когда не знаешь, кто виновник. Сперва надо выяснить, кто это. В крайнем случае – да, в крайнем случае мы выдадим всю эту бандитскую Пумсову шайку». Ева: «Но тогда надо будет выдать и Франца?» – «В крайнем случае, говорю, только в самом крайнем случае. А кроме того, Франц даже и не принимал участия, не по-настоящему, это же и слепому видно, ему каждый судья поверит. Да и доказать это можно: ведь его выбросили из автомобиля. Иначе не стали бы выбрасывать». Его даже передергивает. Этакие мерзавцы. Ну, мыслимое ли дело? Ева: «Мне он, может быть, скажет, кто это сделал».
Но кто лежит колода колодой, от которой ничего не добиться, так это наш Франц. Оставьте, оставьте! Руки нет, и она уж больше не вырастет. Из автомобиля меня выбросили, но голова у меня еще осталась на плечах, надо выкарабкиваться. Но сперва надо поправиться.
В эти теплые дни он поправляется изумительно быстро. Ему еще не позволяют вставать, но он все-таки встает, и – ничего! Герберт и Эмиль, у которых деньги не переводятся, пичкают его всем, что ему захочется и что находит необходимым доктор. А Франц хочет поправиться и потому ест и пьет, что ему ни дадут, и не спрашивает, откуда у них берутся деньги.
Порою между ним и остальными происходят разговоры, впрочем, ничего существенного, о пумсовском деле при Франце больше не упоминается. Говорят о Тегеле и много об Иде. О ней вспоминают с сочувствием и сожалением, что ее жизнь так печально кончилась – такая молоденькая, но, между прочим, Ева говорит также, что Ида катилась по наклонной плоскости. Словом, между ними все так, как до Тегеля, и никто как будто не знает или просто не говорит, что с тех пор много воды утекло – качались дома и с них собирались соскользнуть крыши, а Франц пел на дворе и поклялся, что не будь он Франц Биберкопф, если не останется порядочным человеком, и что то, что было, быльем поросло.
Франц спокойно лежит себе или сидит с ними. Приходят еще разные старые знакомые, приводят своих барышень или жен. И не задают никаких вопросов и беседуют с Францем так, как если бы он только что был выпущен из Тегеля и с ним произошел несчастный случай. Где и как, ребята даже не спрашивают. Они знают, что такое несчастный случай на производстве, уж можно себе представить. Попадешь в передрягу и того и гляди получишь свинцовый гостинец в руку или ноги себе переломаешь. Ну, все равно, все ж это лучше, чем хлебать баланду в Зонненбурге или околевать там от чахотки. Это ж ясно.
Тем временем и Пумсовы ребята пронюхали, где Франц. Ибо кто приходил за Францевой корзиной? Это они моментально установили, э, да мы его знаем! И прежде чем Вишов успевает что-нибудь заметить, они уж разузнали, что Франц Биберкопф лежит у него, ведь они же друзья еще с прежних времен, и лишился только одной руки, и больше ничего, вот повезло человеку, стало быть, парень-то еще держится и, почем знать, пожалуй, еще выдаст их. Немногого недоставало, чтоб они набросились на Рейнхольда за то, что он был идиотом и допустил в их шайку такого человека, как этот Франц Биберкопф. Но попробуйте-ка сделать что-нибудь с Рейнхольдом, уж и раньше это было нелегко, а теперь и совсем невозможно, даже самому старику Пумсу – и тому приходится пасовать! Парень-то глядит на вас так, что мурашки по коже бегают, еще бы, с таким-то желтым лицом и с этими страшными поперечными морщинами на лбу. Нет, он нездоров, он и до 50 не доживет, ну а которые нездоровы, те самые отчаянные и есть. От такого только и жди, что он, не ровен час, с холодной усмешкой полезет в карман и давай палить.
Как-никак все это дело с Францем и, главное, то, что он остался в живых, продолжает быть очень неприятным. Только Рейнхольд качает головой и говорит: чего волноваться? Он и не подумает доносить. Разве что ему мало потерять одну руку, тогда он будет рыпаться. Ну и пускай! Может быть, он хочет еще и голову потерять.
Нет, им нечего бояться Франца. Правда, Ева и Эмиль еще раз попробовали добиться от Франца, чтоб он сказал, где это с ним произошло и кто это сделал, и говорили, что если он один не в силах справиться с этим человеком, то ему помогут, на то люди в Берлине найдутся. Но Франц весь как-то съеживается, когда к нему пристают, и только отмахивается: оставьте, мол. И весь бледнеет, с трудом переводит дыхание и вот-вот заплачет. Что за смысл говорить о таких вещах, к чему, рука ведь все равно не вырастет, и вообще, если б только возможно, я б уехал прочь из Берлина, но что может предпринять такой калека? Ева: «Да совсем не в этом дело, ты совсем не калека, но нельзя же допускать такие вещи, вон как тебя обработали-то, еще бы – с автомобиля на ходу!» – «Ну а от этого у меня рука тоже не вырастет». – «Тогда пусть заплатят». – «Что-о-о?»
Тут в разговор вступает Эмиль: «Так и знай: либо мы проломим башку тому, кто это сделал, либо его союз, если он состоит в союзе, должен выплачивать тебе пособие. Об этом мы с союзом уж договоримся. Значит: либо за него будут отвечать материально его товарищи, либо Пумс и союз вышвырнут его вон, и тогда пускай-ка он соображает, куда ему пристроиться и как просуществовать. Словом, за твою руку должны заплатить. Это у тебя была правая. Ну и пусть платят тебе пожизненную пенсию». Франц молча мотает головой. «Что значит, что ты головой мотаешь? Вот увидишь, мы проломим башку тому, кто это сделал, потому что это – преступление. А так как нельзя подать на него в суд, то мы сами должны судить его». Ева: «Франц не состоял ни в каком союзе, Эмиль. Ты же слышал, что он как раз не хотел заниматься такими делами, потому-то его и искалечили». – «Это его полное право, он вовсе не обязан заниматься такими делами. С каких же это пор можно заставить человека делать то, что он не хочет? Мы ведь не дикари какие-нибудь! Пускай тогда обращаются к индейцам».
Франц мотает головой: «Все, что за меня заплачено, вы получите обратно, в точности». – «Да вовсе мы этого не требуем, совсем нам оно не нужно, ни к чему. Нам важно что? Урегулировать дело, черт возьми! Нельзя же оставлять такие вещи безнаказанными».
Ева тоже принимает решительный тон: «Нет, нет, Франц, так оставить это никак нельзя, у тебя нервы расстроены, только потому ты и не решаешься сказать да. Но на нас ты можешь положиться, нам Пумс нервы не расстроил. Ты только послушай, что говорит Герберт: в Берлине будет еще такая кровавая баня, что только держись!» Эмиль поддакивает: «Факт!»
А Франц Биберкопф глядит прямо перед собою и думает: мне дела нет до того, что эти двое говорят. И даже если они что-нибудь сделают, то и тогда мне дела нет. Ведь не вырастет же у меня от этого рука, а затем – совершенно правильно, что я потерял руку. Руку я должен был потерять, и нечего против этого лаяться. И это еще не самое скверное.
И он принимается вспоминать, как все произошло: Рейнхольд, очевидно, возненавидел его за то, что он не перенял от него девчонку, и потому выбросил из автомобиля, и вот он очутился в клинике в Магдебурге. А он-то хотел остаться порядочным человеком, и вот что получилось! Он вытягивается в постели и стискивает на одеяле свой единственный кулак: вот как оно произошло, именно так! Ну ладно, мы еще посмотрим. Мы еще повоюем!
Франц так и не выдает, кто столкнул его под автомобиль. Его друзья спокойны. Они думают, что в один прекрасный день он все-таки скажет.
Францу не сделан нокаут, и ему никак не сделают нокаута
Купающаяся теперь в деньгах шайка Пумса исчезла из Берлина. Двое ребят отправились по домам в Ораниенбург[491]