Берлин, Александрплац — страница 52 из 99

«Да я был бы дураком, если бы делал такую работу за какие-то гроши. Шелковое манто я и сам желаю носить – вот что я бы сказал». – «Попробуй скажи». – «И постарался бы устроить так, чтоб я и вправду носил шелковое манто. Иначе я был бы дураком, а хозяин был бы прав, когда совал бы мне в руку паршивые восемь грошенов». – «Чего вздор болтаешь?» – «Это ты потому, что у меня брюки в грязи? Знаешь, Эмми, это от лошади, которая упала в шахту подземки. Нет, меня за восемь грошенов не купить, мне, может быть, тысячу марок нужно». – «И ты их получишь?»

Она испытующе глядит на него. «Сейчас-то их у меня нет. Я только говорю, что… Но я их получу – тысячу марок, а не восемь грошенов». Она прижимается к нему, изумлена и счастлива.

Американское заведение для утюжки мужского платья[516], окно открыто, видны две дымящиеся доски для утюжения, в глубине сидят и курят несколько далеко не американского вида мужчин, а впереди работает, сняв пиджак, молодой черненький портной. Франц окидывает взором все помещение. Радостно восклицает: «Эмми, крошка Эмми, как чудно, что я тебя сегодня нашел!» Она еще не понимает этого человека, но ей очень лестно, вот-то будет злиться тот, кто ее покинул. «Эмми, милая Эмми, – продолжает Франц, – ты только взгляни, что за лавочка!» – «Ну, много он не заработает своей утюжкой». – «Кто?» – «Да вот этот, черненький». – «Он-то нет, но зато другие». – «Которые? Вон те? Почему ты так думаешь? Я их не знаю». – «Да и я их тоже в первый раз вижу, но я их знаю, – торжествует Франц. – Ты только на них взгляни. А хозяин? В магазине он утюжит, а в задней комнате? – делает что-то совсем другое». – «Сдает на часы?» – «Пожалуй что и так, хотя – нет! Это ж все жулики. Как по-твоему, чьи это костюмы, которые тут висят? Зайди сюда агент уголовного розыска и спроси, как и что, так эти господа живо задали бы ходу, только держись». – «Почему?» – «Потому что все это – краденый товар, сданный сюда на хранение. Заведение для утюжки мужского платья. Как бы не так! Шустрые ребята! А? Ишь как дымят! Живут себе не тужат».

Франц и Эмми продолжают прогулку. «Ты бы тоже должна так устроиться, как они, Эмми. Это единственно правильный путь. Только бы, упаси бог, не работать! Выбей ты этот вздор, „работать“, из своей головы. От работы можно получить мозоли на руках, но не деньги. В лучшем случае – дыру в голове. Трудом праведным не наживешь палат каменных. Это верно. Только мошенничеством. Сама видишь».

«А ты чем занимаешься?» – спрашивает она, преисполненная надежды. «Пойдем-ка дальше, Эмми, я тебе потом скажу». Они снова в самой сутолоке Розенталерштрассе, а затем выходят через Софиенштрассе на Мюнцштрассе. Франц бодро шагает. Рядом с ним трубы играют лихой марш. Врага мы победили в открытом бою, тратата, тратата, тратата, мы город захватили и золоту казну, тратата, тратата, тратата![517]

Парочка веселится от души. Особа, которую подцепил Франц, – женщина с огоньком. Правда, ее зовут всего только Эмми, но через развод и патронат она уже прошла. Оба в прекрасном настроении. Эмми спрашивает: «Где ж у тебя другая рука?» – «Она дома у моей невесты, которая не хотела меня отпустить, так что пришлось оставить у нее руку в залог». – «Надеюсь, твоя рука такая же веселая, как и ты сам?» – «Еще бы! Разве ты еще не слышала? Я открыл дело с моей рукой, стоит моя рука, знаешь, на столе и целый день клянется: Только кто работает, тот и ест[518]. А кто не работает, должен голодать. Моя рука клянется в этом целый день, за вход десять пфеннигов, а беднота ходит смотреть и радуется». Эмми хохочет до упаду. Франц тоже смеется: «Тише, ты мне еще и вторую руку выдернешь, чумовая!»

У нового человека и голова новая

По городу разъезжает замечательная колясочка – маленький кузов на колесиках, а в ней паралитик, который приводит ее в движение при помощи рук, действуя ими как рычагами. Колясочка разукрашена массой разноцветных флажков, и паралитик едет по Шенгаузераллее, останавливается на всех перекрестках, вокруг него собирается публика, и его помощник продает открытки по десяти пфеннигов за штуку, с таким текстом:

«Кругосветный путешественник! Иоганн Кирбах, родился 20 февраля 1874 года в Мюнхен-Гладбахе, до начала мировой войны был здоров и работоспособен, предел моему трудовому образу жизни был положен правосторонним параличом. Однако я настолько поправился, что мог часами ходить пешком на работу. Благодаря этому моя семья была обеспечена от горькой нужды. В ноябре 1924 года, когда казенные железные дороги освободились от ненавистной бельгийской оккупации, ликовало все население Рейнской области. Многие германские братья выпили на радостях, что и послужило роковой причиной моего несчастья. В тот день я находился на пути домой, когда в трехстах метрах от моей квартиры меня сшибла с ног возвращавшаяся из пивной подгулявшая компания. Падение мое было столь неудачно, что я с тех пор на всю жизнь калека и никогда больше не буду в состоянии ходить. Я не получаю ни пенсии, ни какого-либо иного пособия. Иоганн Кирбах»[519].

В пивной, где в эту чудесную погоду околачивается наш Франц Биберкопф, ибо он ищет хорошего, надежного случая, который двинул бы его вперед, – в этой пивной, стало быть, какой-то юнец, видевший вышеописанную колясочку с паралитиком возле вокзала на Данцигерштрассе, подымает гвалт об этом паралитике, а также о том, что сделали с его, парнишки, отцом, у отца прострелена грудь, и он с трудом может дышать, а теперь вдруг, извольте-ка, объявили, будто это одышка на нервной почве, и потому сократили пенсию, а скоро и совсем отымут.

Его галдеж слушает другой юнец в большой кепке, который сидит на той же скамейке, но пиво перед ним не стоит. У этого парня нижняя челюсть как у боксера. «Брось! – говорит он. – Раз он калека, то на него вообще не следовало бы тратить ни гроша». – «Ишь ты какой ловкий. Сперва, небось, потащили на войну, а потом не платят». – «Так оно и должно быть, братишка. Ведь если ты сделаешь какую-нибудь другую глупость, тебе тоже за нее не заплатят. Если, например, мальчишка прокатится на колбасе, сорвется и сломает себе ногу, ему ведь ни пфеннига не дадут. Да и с какой стати? Сам виноват». – «Положим, когда началась война, тебя еще и на свете не было или ты в пеленках лежал». – «Ладно, не трепись, в Германии вся беда в том и есть, что инвалидам платят пенсии. Ничего эти люди не делают, только место занимают, а им за это еще и деньги плати».

В их разговор вмешиваются другие, соседи по столу: «Да ты чего задаешься, Вилли? Ты сам-то где работаешь?» – «Нигде. Я тоже ничего не делаю. А если мне и дальше будут платить, я и дальше ничего не буду делать. И все-таки глупость останется глупостью, что мне платят». – «Ну и еловая голова!» – смеются другие.

Франц Биберкопф – за тем же столом. Юнец в большой кепке засунул руки в карманы и вызывающе глядит на него, как он сидит, с одной только рукой. Франца обнимает какая-то женщина, спрашивает: «Ты ведь вот тоже однорукий. Скажи, сколько ты получаешь пенсии?» – «А кто это хочет знать?» Женщина кивком головы указывает на юнца: «Вот кто. Он этим делом очень интересуется». – «Нет, я им вовсе не интересуюсь, – возражает тот. – Я только говорю, что кто настолько глуп, чтоб идти на войну, тому… Ну ладно, точка». А женщина говорит Францу: «Это он просто струсил». – «Чего ж ему меня бояться? Меня ему бояться нечего. Я ж говорю то же самое. Я ничего иного и не говорю. Знаешь, где моя рука, вот та, которая отрезана? Я положил ее в банку со спиртом, и теперь она красуется у меня дома на комоде и каждый день говорит мне оттуда: Здравствуй, Франц, идиот ты этакий!»

Ха-ха-ха. Вот так номер! Занятно! Пожилой мужчина вытащил из кармана парочку толстых бутербродов, завернутых в газетную бумагу, и, разрезав их перочинным ножом, отправляет кусок за куском в рот. «Мне, например, так и не пришлось побывать на войне, – говорит он. – Меня всю войну продержали в Сибири. Теперь я живу дома, у матери, и страдаю ревматизмом. Так, может быть, и ко мне придут и отымут пособие? Вы что же это – с ума спятили?» – «А откуда у тебя ревматизм-то? – спрашивает юнец. – От торговли на улице? Что, угадал? Так вот, если у тебя кости болят, то не надо, значит, торговать на улице». – «Тогда я сделаюсь, пожалуй, сутенером». Юнец стучит кулаком по столу, по бумажкам от бутербродов: «Конечно! Пр-р-равильно! И смеяться тут вовсе нечему. Поглядели бы вы на жену моего брата, мою невестку, это очень приличные люди, ничем не хуже других, мой брат бегал как угорелый, искал работы, получал пособие, а жена все равно не знала, что ей делать с теми грошами, которые им выдавали по безработице, ведь двое маленьких детей, имейте в виду, так что она даже на поденную работу уходить не могла. Вот она и завела при случае одно знакомство, а потом, может быть, и еще. Пока наконец брат не заметил. Тогда он позвал меня к себе и сказал, чтоб я был при том, когда у него будет разговор с женой. Ну да не на таковскую он напал. Вот бы вы послушали этот балаган. Словом, мой брат отъехал, словно его водой облили. Жена закатила ему с его жалкими грошами такую отповедь, что мой братец, супруг-то благоверный, только глазами хлопал. И запретила ему являться к ней». – «Что ж, он так и не является?» – «Он бы и рад, да она не желает иметь дело с таким дураком, с человеком, который ходит отмечаться и получает пособие, да еще предъявляет претензии, когда другие зарабатывают деньги».

Тут все оказались более или менее одного мнения. Франц Биберкопф подсаживается к молодому парню, которого зовут Вилли, чокается с ним и говорит: «Знаете, вы всего лет на десять – двенадцать моложе, но лет на сто хитрее нас. Эх, ребята, да разве я бы посмел так говорить, когда мне было двадцать лет? Черт передери-дери, у пруссаков на военной-то один разговор: руки по швам!» – «Так и мы делаем. По швам, да только не по нашим». Хохот.