Медленно, медленно в Франце что-то проясняется. Вот оно что, вот оно в чем дело! Ева замечает, что он начинает что-то соображать, и продолжает: «Конечно. А то что же? Ей тоже хочется зарабатывать деньги. И разве она не права? Я ведь тоже сама зарабатываю деньги. Вполне понятно, что ей не хочется жить за твой счет, тем более что тебе трудно с одной-то рукой». – «Гм, гм». – «Она мне так прямо и заявила. И глазом не моргнула. Знаешь, это замечательная девочка, на нее можно вполне положиться. Она говорит, ты должен поберечь себя после всего, что с тобой было в этом году. А до этого года тебе ведь тоже жилось несладко – Тегель и все такое, сам знаешь. И потому, говорит она, ей совесть не позволяет, чтоб ты так себя мурыжил. Вот она и хочет тоже подрабатывать. Только не решается тебе сказать».
«Так, так», – поддакивает Франц, и голова его свешивается на грудь. «Ты не поверишь, – говорит Ева, подходя к нему вплотную и поглаживая его по спине, – как эта девчонка к тебе привязалась. Меня же ты не хочешь. Или – ты меня все-таки хочешь, Франц?»
Он берет ее за талию, она осторожно садится к нему на колени, он ведь может держать ее только одной рукой, прижимается головой к ее груди и тихо говорит: «Ты хорошая женщина, Ева, оставайся у Герберта, ты ему нужна, он тоже хороший человек». До Иды она была его подругой, но не надо об этом вспоминать, не надо начинать сызнова. Ева понимает его. «Ну, тогда иди теперь к Мици, Францекен. Она все еще сидит у Ашингера или ждет тебя у входа. Она сказала, что не вернется домой, если ты ее больше не хочешь».
Очень тихо, очень нежно простился Франц с Евой. Перед Ашингером, который на Алексе, в сторонке, у витрины фотографа, стояла маленькая Мици, когда ее увидел Франц. Тогда он останавливается на другой стороне улицы перед забором и долго глядит на Мици сзади. Она идет на угол, Франц следит за ней глазами. Это – решение, это – поворотный пункт. Его ноги приходят сами собою в движение. На углу он видит ее в профиль. Какая она маленькая. Она в модных коричневых спортивных туфельках. Вот-вот сейчас с ней кто-нибудь заговорит. Этот маленький, вздернутый носик. Она кого-то ищет. Да, он ведь пришел с той стороны, от Тица, и она его не видела. Его как раз заслонил ашингеровский грузовик с хлебом. Франц доходит вдоль забора до угла, где свалены кучи песку; здесь замешивают цемент. Теперь она могла бы его увидеть, но она не смотрит в ту сторону. На нее уже несколько минут поглядывает какой-то пожилой господин, но она как будто не замечает его и идет дальше до магазина Лезер и Вольф. Франц переходит улицу. Он все время в десяти шагах за нею, остается на том же расстоянии. День солнечный, июльский, продавщица цветов предлагает ему букет, он дает ей двадцать пфеннигов, держит букет в руке и все еще не подходит ближе. Все еще нет. Но цветы так хорошо пахнут, Мици поставила ему сегодня цветы в комнату, и клетку с канарейкой, и наливку.
Тут она оборачивается. Сразу увидела его, он все-таки пришел, и в руке у него цветы. И бросается к нему, лицо мгновенно вспыхивает, пылает, когда она видит цветы в его левой руке. А затем оно бледнеет, остаются только красные пятна.
У Франца бурно колотится сердце. Она берет его под руку, они идут по тротуару на Ландсбергерштрассе и не говорят ни слова. Она украдкой поглядывает на полевые цветы, которые он держит в руке, но Франц шагает как ни в чем не бывало. Мимо с грохотом проносится автобус 19, желтый, двухъярусный, переполненный до отказа. На заборе висит старый плакат. Имперская партия – партия ремесленников и купцов. Улицу как раз нельзя перейти, потому что двинулись автомобили со стороны полицейпрезидиума. Уже на той стороне, около колонны с рекламой Персила, Франц замечает, что все еще держит букет, и хочет дать его Мици. И в то время как он глядит на руку, он еще раз спрашивает себя, и что-то в нем вздыхает, и что-то все еще не решено: дать ей цветы или не дать? Ида, ах, да что это имеет общего с Идой или Тегелем, я же так люблю эту девчонку.
И на маленьком рефюже, где красуется колонна с рекламой Персила, он не в силах удержаться и сует в руки Мици цветы. Она несколько раз бросала на него умоляющие взоры, но он ничего не говорил, теперь она цепляется за его левую руку пониже локтя, приподымает кверху его ладонь и прижимается к ней вновь вспыхнувшим личиком. Жар ее лица волной разливается и по нему. Затем Мици останавливается, бессильно опускает руку, и голова ее как бы сама собою склоняется на левое плечо. Она чуть слышно шепчет Францу, который испуганно поддерживает ее за талию: «Ничего, ничего, Франц. Оставь». И они переходят улицу наискосок, туда, где ломают универмаг Гана, и идут дальше. Мици шагает уже совсем бодро. «Что с тобой было, Мици?» – «Ах, я так боялась», – говорит она, и сжимает руку Франца, и отворачивается, потому что из глаз брызнули слезы, но эта девушка способна очень скоро снова смеяться, раньше, чем он что-нибудь заметит, о, это были страшные минуты.
Они вернулись к себе в комнату, Мици сидит в белом платьице[540] перед ним на скамеечке, окно раскрыто настежь, жара невыносимая, душно, Франц сидит без пиджака на диване, сидит и глаз не сводит со своей девочки. О, как он влюблен в нее; как я рад, что она снова здесь, какие у тебя прелестные ручки, я куплю тебе пару лайковых перчаток, вот увидишь, а еще ты получишь новую блузку, и делай все, что хочешь, так чудно, так чудно, что ты тут, у меня, я так рад, что ты вернулась, детка. И он прячет голову у нее на коленях и не может наглядеться, нарадоваться на свою девочку, надышаться ею. Теперь он снова стал человеком, снова, снова стал человеком. Нет, он ее не отпустит, не отпустит, что бы ни случилось. И он раскрывает рот: «Детка моя, Мицекен, ты можешь делать что хочешь, я тебя не отпущу».
И как они счастливы. Обнявшись за плечи, они любуются канарейкой. Мици роется у себя в сумочке и показывает Францу письмо, то самое, которое пришло в обед. «И из-за такой дряни ты так расстроился, из-за того, что мне тут пишут?» Она комкает письмо, бросает его на пол: «Ну, знаешь, этого добра я могла бы дать тебе целую пачку».
Оборонительная война против буржуазного общества
В ближайшие дни Франц Биберкопф отправляется гулять совершенно умиротворенный. Он уже больше не так волнуется при своих темных делишках, при этой перепродаже от одного скупщика краденого другому или же настоящему покупателю. Плевать ему теперь, если ему что-нибудь не удается. У него есть время, терпение и покой. Если бы погода была получше, он сделал бы то, что советуют Мици и Ева: поехал бы в Свинемюнде[541] и отдохнул бы; но с погодой – одно горе, дождь так и льет, так и хлещет изо дня в день, и холодно, и ветрено, в Хоппегартене вырваны с корнями большие деревья, каково же должно быть на берегу моря. Франц страшно гордится своей Мици и часто бывает с ней у Герберта и Евы. У Мици есть уже постоянный поклонник, весьма солидный господин, Франц с ним знаком, Франц считается мужем Мици, и с тем господином и еще одним он охотно время от времени встречается по-приятельски, ест и выпивает.
Ишь ты, на какой высоте теперь наш Франц Биберкопф! Как ему хорошо живется, как все изменилось! Ведь он был уже на волосок от смерти, а как он теперь вознесся. Какое он теперь сытое существо, которое ни в чем себе не отказывает, ни в еде, ни в выпивке, ни в платье. У него есть подружка, которая делает его счастливым, у него есть деньги, больше, чем ему требуется, весь долг Герберту он уже уплатил, Герберт, Ева и Эмиль – его друзья, искренне расположенные к нему. Целыми днями просиживает он у Герберта и Евы, поджидает у них Мици, ездит на Мюггельзее[542], где с двумя знакомыми занимается греблей, левая рука его становится день ото дня сильнее и ловчее. А кой-когда ходит и на Мюнцштрассе послушать, что делается в ломбарде.
Но ведь ты же поклялся, Франц Биберкопф, что хочешь остаться порядочным человеком. Ты вел беспутный образ жизни, ты совсем было опустился, в конце концов ты укокошил Иду и отсидел в тюрьме, это было ужасно. А теперь? Теперь ты в том же положении, только Иду зовут Мици, да ты сам без одной руки, берегись, брат, ты еще сделаешься пьяницей, и все пойдет сначала, но уж гораздо хуже, и тогда тебе крышка.
– Чушь, разве я виноват, разве я напрашивался в сутенеры? Чушь, говорю я. Я делал все, что мог, я делал все, что в человеческих силах, я дал отчекрыжить себе руку. Ну-ка, сунься кто-нибудь ко мне. Нет, будет с меня, довольно! Разве я не торговал, не бегал с утра до позднего вечера? Теперь шабаш! Верно, теперь я не порядочный человек, я – кот! Но мне совсем не стыдно. А вот вы сами кто такие, чем вы сами-то жить изволите, разве не за счет других людей? Что, разве я выжимаю соки из кого бы то ни было?
– Ой, Франц, кончишь ты в каторжной тюрьме, или пырнет тебя кто-нибудь ножом в живот.
– Пусть-ка сунется. Сперва он моего ножа попробует.
Германское государство есть республика[543], и кто этому не верит, получит в морду. На Кепеникерштрассе, недалеко от Михаелькирхштрассе, происходит митинг, зал – длинный и узкий, на стульях рядами сидят рабочие, молодые люди в рубашках апаш[544] или в зеленых воротничках, среди них расхаживают девушки, замужние женщины, продавцы брошюр. На эстраде, за столиком, стоит между двумя товарищами толстый, наполовину лысый человек, натравливает, обольщает, язвит, провоцирует.
«В конце концов мы тут вовсе не для того, чтобы говорить на ветер[545]. Пусть этим занимаются в рейхстаге. Спросили как-то одного из наших товарищей, не хочет ли он попасть в рейхстаг? В рейхстаг с его золотым куполом и мягкими клубными креслами. А он ответил: Знаешь, товарищ, если я соглашусь и пойду в рейхстаг, то там просто окажется одним лодырем больше. Нет, говорить на ветер у нас нет времени, и это совершенно ни к чему. Вот, например, наши коммунисты говорят без хитрости: мы будем заниматься разоблачительной политикой. Что из этого получается, мы уже видели: коммунисты стали коррупционерами, так что нечего нам тратить слова по поводу разоблачительной политики. Все это одно надувательство, а то, что надо разоблачить, видит в Германии каждый слепой, и для этого вовсе не требуется идти в рейхстаг, а кто этого не видит, тому нельзя помочь ни с рейхстагом, ни без рейхстага. Что эта говорильня не годна ни на что, как только на обморочивание народа, это прекрасно знают все партии, кроме так называемых представителей трудящихся масс.