Берлин, Александрплац — страница 61 из 99

строже, грандиознее. И так глубоко испытываемое им удовлетворение, так сильно, так всепокоряюще его благотворное действие, что Франц закрывает глаза и погружается в крепкий сон.

Трамвай миновал в темноте ратушу. Вот Берлинерштрассе, Рейникендорф-Вест и – Тегель, конечный пункт. Кондуктор будит его, помогает ему подняться: «Вагон дальше не пойдет. Вам куда надо-то?» – «В Тегель». – «Ну, тогда приехали». Франц, покачиваясь, выходит из вагона. Ишь, нализался, вот как у нас инвалиды свою пенсию пропивают.

А Франца обуяла такая сонливость, что на площади, по которой он проходит, он валится на первую попавшуюся скамейку, за фонарем. Его расталкивает патруль шупо, около трех часов ночи, к нему не придираются, человек, видно, порядочный, не бродяга, просто хватил лишнего, но ведь его же могут тут обобрать. «Нельзя здесь спать, послушайте, где вы живете?»

Франц несколько приходит в себя. Зевает. Поскорей бы баиньки. Да, это Тегель. А что это я здесь хотел, для чего-то ведь я сюда приехал, мысли его путаются, надо скорей в постельку, больше ничего. И грустно глядит он в одну точку: да, это Тегель, тут я когда-то сидел, ну а что дальше? Автомобиль. Да что же это такое было, из-за чего я приехал в Тегель. Послушайте, вы, шофер, разбудите меня, если я засну.

И снова приходит всесильный сон, широко открывает ему глаза, и Франц узнает все.


И вот уж и горы, и старик встает и говорит сыну: пойдем. Пойдем, говорит старик сыну и идет, и сын идет с ним, идет следом за ним в горы, вверх, вниз горы, долы. Далеко ли еще, отец? Не знаю, мы идем в гору, под гору, в горы, иди за мною. Ты устал, дитя мое, ты не хочешь идти со мной. Ах, я не устал; если ты хочешь, чтоб я шел с тобой, я пойду. Да, пойдем. В гору, под гору, долы, долог путь, полдень, мы пришли. Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. Мне страшно, отец. Почему страшно тебе, дитя мое? Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. Да, мы его забыли. В гору, под гору, по дальним долам, это мы забыли, агнца с собой не привели, вот жертвенник, мне страшно. Я должен скинуть плащ, тебе страшно, сын мой? Да, страшно мне, отец. Мне тоже страшно, сын, подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать. Что должны мы сделать? В гору, под гору, дальние долы, я так рано встал. Не бойся, сын мой, сделай это охотно, подойди ближе ко мне, я плащ уже скинул, рукава уже не могу окровавить. Но мне все же страшно, потому что в руке у тебя нож. Да, у меня нож, я ведь должен тебя заколоть, должен предать тебя всесожжению, Господь так повелел, сделай это охотно, сын мой.

Нет, не могу я это сделать, я закричу, не трогай меня, не хочу я быть заколотым. Вот ты теперь пал на колени, не кричи же так, сын мой. Да, буду кричать. Не кричи; если ты не хочешь, я не могу это сделать, но захоти. В гору, под гору, почему уж не вернуться домой. Что тебе делать дома, Господь – это больше, чем быть дома. Не могу я, нет, могу, нет, не могу. Подойди ближе, видишь, у меня уже нож в руке, взгляни, он очень остер, он вонзится тебе в шею. Перережет мне горло? Да. И хлынет кровь? Да. Так повелел Господь. Хочешь это исполнить? Я еще не могу, отец. Подойди же скорее, я не могу тебя убить; если я это делаю, то должно быть так, как если б ты сам это сделал. Я сам это сделал? Ах. Да, и не страшиться. Ах. И не прожить жизнь, свою жизнь, ибо ты отдаешь ее Господу. Подойти ближе. Господь Бог наш этого хочет? В гору, под гору, я так рано встал. Ты не хочешь быть трусом? Я знаю, знаю, знаю! Что знаешь ты, сын мой. Приблизь ко мне нож, погоди, я откину ворот, чтоб шея была совсем свободной. Ты как будто что-то знаешь. Ты должен только захотеть, и я должен захотеть, мы оба это сделаем, и тогда Господь позовет, мы услышим его зов: не поднимай руки твоей на отрока. Да иди сюда, дай твою шею. Да. Мне не страшно, я делаю это охотно. В гору, под гору, по дальним долам, вот, приставь нож, режь, я не буду кричать.

И сын закидывает голову, отец заходит сзади, нажимает ему на лоб, правой рукой заносит нож. Сын хочет это. Господь зовет. Оба падают ниц.

Как воззвал глас Господень. Аллилуйя. По горам, по долам, вы послушны Мне, аллилуйя. Вы будете жить. Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть. Аллилуйя. Я Господь, которому вы послушны и Ему вы должны быть всегда послушны. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя, луйя, луйя, аллилуйя, луйя, аллилуйя[577].


«Мици, кисонька моя маленькая, ну выругай же меня как следует. – Франц пытается привлечь Мици к себе на колени. – Но только вымолви словечко. Что же такое с того, что я немножечко опоздал вчера вечером?» – «Ах, Франц, ты еще попадешь в беду. С кем это ты так?» – «А что?» – «Шоферу пришлось втащить тебя наверх на руках. И я с тобой говорю, а ты ни слова, лежишь и дрыхнешь». – «Да я же тебе говорю, что был в Тегеле, ну да, в Тегеле, один, совсем один». – «Скажи-ка, Франц, это правда?» – «Совсем один. Мне, понимаешь, пришлось отсидеть там пару годков». – «Разве ты не все отсидел?» – «Нет, отсидел весь срок, до последнего дня. Ну и вот, захотелось мне взглянуть на эту штуку, так что ж тебе из-за этого сердиться на меня, кисонька».

Потом она сидит с ним и, как всегда, нежно поглядывает на него. «Послушай, брось ты эту политику». – «Да я уж бросил». – «И не будешь больше ходить на митинги?» – «Пожалуй что больше не буду». – «А если пойдешь, то скажешь мне?» – «Да».

Тогда Мици кладет Францу руки на плечо, прижимается лицом к его лицу, оба молчат.

И снова нет на свете человека более довольного, чем Франц Биберкопф, который посылает политику к черту. Вот была охота разбивать себе о нее голову. И он рассиживает теперь по питейным заведениям, поет песни и играет в карты, а Мици свела уже знакомство с одним господином, который почти так же богат, как покровитель Евы, но женат, что даже еще лучше, и который отделывает для нее хорошенькую квартирку в две комнаты.

А того, что задумала Мици, Францу потом тоже не удается избежать. В один прекрасный день к нему на квартиру является Ева, в конце концов, почему бы и нет, раз Мици сама это хочет, но Ева, если у тебя в самом деле будет дитё, ах, если у меня будет ребенок, то мой старик озолотит меня, то-то он возгордится.

Муха выкарабкивается, песок с нее сыплется, скоро она опять зажужжит

Что же еще рассказать о Франце Биберкопфе, этого молодчика мы ведь уже знаем. Что сделает свинья, когда придет в свой хлев, можно себе легко представить. Впрочем, свинье живется гораздо лучше, чем человеку, потому что, видите ли, она представляет собою кусок мяса и жира, а возможностей, которые предстоят ей, не так уж много, если хватит корму: в лучшем случае она может еще раз опороситься, а в конце жизни ее ждет нож, что, в сущности, не так уж особенно плохо и трагично. Ибо, прежде чем она что-либо заметит – а что может заметить такая скотина? – ей уже каюк. Но у человека – у того есть глаза, и в нем таится очень многое, и все вперемежку; и он может вообразить себе черт знает что и должен подумать о том (у него ужасная на этот счет голова), что с ним еще случится.

Итак, наш толстый, наш славный однорукий приятель Франц Биберкопф, бобровая головушка, живет себе не тужит до середины августа. Погода стоит еще мало-мальски теплая, а Францекен научился уже довольно прилично грести левой рукой, и полиция его не тревожит, хотя он давно уже не являлся на регистрацию, что ж, в участке сейчас, верно, каникулы да отпуска, в конце концов, у полицейского чиновника тоже, с позволения сказать, только две руки, и за грошовое жалованье, которое он получает, он из кожи лезть не станет, и чего ради он стал бы утруждать себя, что такое Франц Биберкопф, подумаешь, какая шишка, с какой же стати так уж беспокоиться именно из-за Франца Биберкопфа да допытываться, почему у него только одна рука, а не две, как раньше; пускай его дело маринуется в архиве, у людей, в конце концов, есть еще и другие заботы.

Только вот есть еще улицы, где видишь и слышишь всякую всячину, где вспоминается кое-что из прежних времен, чего даже и не хочешь вспоминать, а потом жизнь тянется, тянется изо дня в день, и то сегодня представится какой-нибудь случай, да не успеешь его использовать, то завтра что-нибудь подвернется, да потом забудется, словом – всегда с человеком что-нибудь делается. Жизнь возьмет свое, думает Франц. Можно, например, в теплый день поймать с окна муху, посадить ее в цветочный горшок и засыпать песком; если муха здоровая, настоящая, она снова выкарабкается, и весь этот песок ей будет нипочем. Об этом Франц частенько думает, когда видит то или иное, мне живется хорошо, и какое мне дело до всего остального; и до политики мне тоже дела нет, а если люди так глупы, что дают себя эксплуатировать, то я тут ни при чем. Кому охота ломать себе голову ради посторонних людей?

Только от пьянства приходится его сильно удерживать, это у Франца самое больное место. У него какая-то врожденная потребность напиваться, она сидит в нем и все снова и снова проявляется. Он говорит: когда пьешь, то обрастаешь жиром и меньше думаешь. Герберт твердит ему: «Послушай, Франц, не пей ты так много. Ты же счастливчик. Погляди, чем ты был? Газетчиком. А теперь у тебя, правда, нет одной руки, но зато у тебя есть Мици и хороший доход, неужели же ты опять начнешь пьянствовать, как тогда при Иде?» – «Об этом не может быть и речи, Герберт. Если я выпиваю, то только потому, что у меня много свободного времени. Сидишь это, сидишь, ну и выпьешь, а потом еще и еще, ничего не поделаешь. А кроме того, взгляни на меня, мне спиртное идет впрок». – «Это ты говоришь, что оно идет тебе впрок. Правда, ты здорово растолстел, но поглядись-ка в зеркало, какие у тебя глаза». – «Какие ж такие?» – «Да ты только пощупай, мешки как у старика, а какие твои года, ты старишь себя этим пьянством, от пьянства люди стареют».

«Давай оставим этот разговор. Что у вас хорошенького? Что ты поделываешь, Герберт?» – «Скоро опять примемся за работу, у нас двое новеньких, молодцы ребята. Знаешь Кноппа, который может глотать огонь? Так вот, это он их откопал. Он им говорит: Что, хотите работать со мною? Тогда сперва покажите, на что вы годны. Лет им по восемнадцати, девятнадцати. Ну вот, Кнопп стоит на углу Данцигерштрассе и ждет, что будет. А они взяли себе на мушку одну старуху, видели, как та получала деньги в банке. Они от нее ни на шаг. Ну, думает Кнопп, толкнут они ее где-нибудь, схватят деньги и – до свиданья! Так нет же, они терпеливо следят за ней, доходят до дома, где она живет, забегают вперед на лестницу, когда старуха еще только пришлепала, заглядывают ей в лицо: вы не мадам ли Мюллер будете? А ее и в самом деле так зовут, они заговаривают ей зубы, пока из-за угла не выезжает трамвай, а затем – молотого перцу ей в лицо, выхватили у нее сумочку, дверь захлопнули и айда бегом через улицу. Кнопп-то потом ругался, говорил, что напрасно они сели в трамвай, потому что, пока бы она открыла дверь да объяснила, что с ней случилось, они могли бы спокойно посидеть в пивной. А тем, что они бежали, они могли только навлечь на себя подозрение». – «По крайней мере, они догадались скоро соскочить?» – «Да. А потом эти двое, когда Кнопп продолжал придираться к ним, выкинули еще такую штуку: забрали с собой Кноппа, взяли просто кирпич, разбили в девять часов вечера витрину часового магазина на Роминтенерштрассе