Берлин, Александрплац — страница 69 из 99

Ей становится легче на душе: значит, он в самом деле взялся за это не ради денег, а из-за того, что он говорил перед тем о руке. И верно, деньгами он совершенно не интересуется, деньги ведь он получает от нее, сколько ему надо. И, лаская его, она думает и думает.

Горести и утехи любви

И когда Франц ее всю расцеловал, она немедленно шмыг из дому и прямо к Еве. «Франц принес мне двести марок. Знаешь откуда? От тех, ну, как их, ты уж знаешь». – «От Пумса?» – «Вот, вот, он мне сам сказал. Что мне делать?»

Ева зовет Герберта и говорит ему, что Франц ходил в субботу на дело с Пумсом. «А он говорил, где было дело?» – «Нет. Как же мне теперь быть?» – «Скажите пожалуйста! – удивляется Герберт. – Так-таки взял да и пошел с ними!» – «Ты в этом что-нибудь понимаешь, Герберт?» – спрашивает Ева. «Ни черта! Непостижимо!» – «Что же нам теперь делать?» – «Оставить в покое. Ты думаешь, ему интересны деньги? Вот тебе доказательство, что я прав. Он взялся за дело вплотную, мы о нем скоро что-нибудь услышим». Ева стоит против Мици, этой бледной проституточки, которую она подобрала на Инвалиденштрассе; обе как раз вспоминают, где они встретились впервые; это было в кабачке рядом с отелем Балтикум[621]. Ева сидела там с каким-то провинциалом, ей это совершенно не нужно, но она любит такие экстравагантности, а кругом много девиц и три-четыре парня. В десять часов вваливаются агенты уголовной полиции, производившие облаву в Центральном районе, и всех препровождают в участок у Штеттинского вокзала, идут гуськом, наглые, с папиросами в зубах. «Быки» шествуют впереди и сзади, пьяная старуха Ванда Губрих, конечно, во главе, ну а потом – обычные скандалы в участке, и Мици, она же Соня, рыдает у Евы на груди, потому что теперь все станет известно в Бернау, один из «зеленых» выбивает папироску из рук пьяной Ванды, и она одна, нецензурно ругаясь, отправляется в арестантскую камеру и захлопывает за собой дверь.

Ева и Мици смотрят друг на друга. Ева подзуживает: «Тебе придется теперь глядеть в оба, Мици». – «Да что же мне делать?» – канючит та. «Это твой кавалер, ты сама должна знать, что для него лучше». – «А если я не знаю?» – «Только не реви, пожалуйста». А Герберт сияет. Говорит: «Поверьте, парень в порядке, и я очень рад, что он наконец принялся за дело всерьез, у него, наверно, есть свой план, ведь это тертый калач». – «Ах, боже мой, Ева». – «Ну, полно реветь, сказано, не реветь, слышишь? Я тоже за ним присмотрю». Нет, эта в самом деле не заслуживает Франца. Нет, эта нет. И чего она нюни распустила? Не умеет вести себя, дура, вот уж индюшка. Так и хочется закатить ей пару хороших плюх.


Чу! Фанфары! Бой в разгаре, полки шагают, трара, трари, трара, артиллерия с кавалерией, кавалерия с пехотой, пехота и летчики, трари, трара, мы вступаем во вражескую землю. По этому случаю Наполеон сказал: Вперед, вперед, привала нет! Сухо сверху, но мокрый след. Подсохнет – врагу дадим по морде. Милан возьмем, получите орден. Трари, трара, трари, трарам, мы уже скоро будем там, о какая радость быть солдатом![622]


Мици недолго приходится реветь и раздумывать, что делать. Решение само дается ей в руки. Сидит этот Рейнхольд у себя в комнате, сидит у своей шикарной подруги, ходит по магазинам и мастерским, которые Пумс устроил для сбыта товара, и у него остается еще время на размышления. Этот субъект не перестает скучать, и скука ему не впрок. Когда у него есть деньги, они ему не впрок, пьянство ему тоже не впрок, уж лучше ему шляться по кабакам и пивным, прислушиваться, подрабатывать и попивать кофеек. А вот теперь, куда ни придешь, к Пумсу ли или в другое место, – всюду торчит у него перед носом этот Франц, этот остолоп, этот нахал, этот одноручка, корчит из себя важного барина, и всего этого ему еще мало, и прикидывается святошей, словно такой осел и мухи не обидит. Этот стервец чего-нибудь да хочет от меня. Как дважды два четыре. И постоянно-то он весел, и куда я ни приду и где ни начну работать, он уж тут как тут. Придется, видно, принять решительные меры, придется.

Ну а что же делает Франц? Кто? Франц? Да что ж ему делать? Гуляет себе по белу свету, являя картину полнейшего покоя и безмятежности, какую только можно себе представить. С этим молодчиком вы можете делать что угодно, он всегда падает на ноги, как кошка. Бывают такие люди, правда, не так уж их много, но бывают.

Вот, например, в Потсдаме, или близ Потсдама, жил человек, которого потом называли «живым трупом». Ну и номер! Выкинул эту штуку некий Борнеман. Когда его изъяли из оборота и он отсиживал свои пятнадцать годиков тюремного заключения со строгой изоляцией, ему вдруг удается бежать, ну, бежит он из тюрьмы, впрочем, виноват, вовсе это не было близ Потсдама, а под Анкламом, называлось это местечко Горке. Встречает наш Борнеман на своем пути из Нойгарда мертвеца – плывет по реке, по Шпрее, у самого берега чье-то мертвое тело, и Нойгард, не-ет – Борнеман из Нойгарда, говорит себе: «Я ведь, в сущности, тоже умер для мира», забирает бумаги утопленника, подсовывает ему свои, и вот теперь он мертв на законном основании. А фрау Борнеман: «Что же мне-то тут делать? Тут больше ничего не поделаешь, умер человек, и дело с концом, хоть это и мой муж – слава богу, что это он, потому что потерять такого мужа – не очень уж большое горе, ведь все равно ему пришлось бы сидеть полжизни, так что туда ему и дорога». Но наш Вальтерхен вовсе не умер. Он попадает в Горке и, убедившись, что вода – дело хорошее, да и вообще любя воду, становится рыботорговцем, торгует в Горке рыбой и зовется теперь Финке[623]. Борнемана, значит, больше не существует. Но сцапать его все-таки сцапали. А почему и каким образом, это вы сейчас услышите, только держитесь покрепче на стуле.

И ведь должно же было именно так случиться, чтоб его падчерица нанялась прислугой в Горке, вы только подумайте, свет так велик, а ее угораздило приехать именно в Горке, и вот она встречает воскресшего рыбника, который уже сто лет живет в этом месте и как будто покончил все расчеты с Нойгардом, а тем временем девчонка выросла и выпорхнула из родного дома, так что он ее, натурально, не узнаёт, но зато она узнаёт его. И говорит ему: «Скажите, пожалуйста, ты же наш отец?» А он: «Что ты, рехнулась?» И так как она ему не верит, он зовет жену и пятерых (читай: пя-те-рых) детей, которые в один голос подтверждают, что он действительно Финке, торговец рыбой. Ну да, Отто Финке, это все в деревне знают. Ведь знает это каждый здесь, что Финке его звать, а Борнеман утонул давно, о нем и не слыхать.

Но ее, хотя он ей ничего худого не сделал, никак не убедить. Кто знает, что происходит в душе девичьей. Ушла девица, но мысль крепко засела в ее голове. И вот она пишет в 4-е отделение уголовного розыска в Берлине: «Я несколько раз покупала у господина Финке, но как я его падчерица, то он не считает себя моим отцом и обманывает мою мать, потому что у него пятеро детей от другой». В результате: имена свои эти дети могли сохранить, но с фамилией у них дело вышло дрянь. Фамилия их оказывается вдруг Хундт, через «дт», то есть девичья фамилия их матери, а сами они все поголовно оказываются внебрачными детьми, для которых в Гражданском кодексе имеется такая статья: Внебрачный ребенок и его отец считаются не состоящими в родстве[624].

И вот так же, как этот Финке, являет картину полнейшего покоя и безмятежности и наш Франц Биберкопф. На этого человека напал когда-то хищный зверь и отгрыз ему руку, но он того зверя укротил, так что тот теперь только фыркает, пышет жаром и ползет за ним. Никто из тех, кто бывает с Францем, кроме одного, не видит, как он этого зверя укротил и довел до того, что тот только ползет, пышет жаром и фыркает за его спиной, Франц выступает твердо, носит буйную головушку высоко. Хотя он ничего не делает так, как другие, у него такие ясные глаза. А тот, которому он уж абсолютно ничего не сделал плохого, не перестает спрашивать себя: «Что ему надо? Он чего-то хочет от меня». Тот видит все, чего другие не видят, и все понимает. Мускулистый затылок Франца, его сильные ноги, его здоровый сон должны были бы, в сущности, быть ему совершенно безразличны. Но они ему не безразличны, они раздражают его, и он не в силах смолчать. Он должен так или иначе ответить на этот вызов. Но как?

Так от порыва ветра раскрываются ворота, и из загона выбегает большое стадо. Так муха раздражает льва, и бьет он по ней лапищей и страшно-престрашно рычит.

Так надзиратель возьмет маленький ключик, повернет его в замке, и на волю вырвется толпа преступников – убийц, насильников, взломщиков, воров и бандитов.


Рейнхольд расхаживает взад и вперед у себя по комнате или в кабачке у Пренцлауерских ворот и думает, думает, думает так и думает этак. И в один прекрасный день, когда, как ему доподлинно известно, Франц отправился вместе с жестянщиком вырабатывать план нового дельца, Рейнхольд, была не была, подымается к Мици.

А та его до сих пор и в глаза не видала. Смотреть-то не на что в этом человеке, Мици, но, с другой стороны, ты права, он вовсе не дурен собою, немножко печален, вял, болезненный какой-то, весь желтый, но – недурен!

Да ты посмотри на него как следует, дай ему ручку и вглядись, сделай одолжение, повнимательнее в его лицо. Это лицо, Мицекен, для тебя поважнее всех лиц, которые существуют на свете, важнее лица Евы и даже важнее лица твоего возлюбленного Францекена. И вот этот человек подымается по лестнице, день сегодня самый обыкновенный, четверг, 3 сентября, ну погляди же, неужели ты ничего не подозреваешь, не знаешь, не предчувствуешь своей судьбы?

Какова же твоя судьба, крошка Мици из Бернау? Ты молода, зарабатываешь деньги, любишь своего Франца, и потому-то в эту минуту подымается по лестнице и стоит перед тобой и пожимает твою ручку Францева, а отныне и твоя, судьба. Лицо этого человека не стоит особенно разглядывать – только руку, обе его руки, обе невзрачные руки в серых кожаных перчатках.