Берлин, Александрплац — страница 70 из 99

Рейнхольд явился в своем лучшем костюме, и Мици сначала не знает, как ей держать себя с посетителем, то ли его послал Франц, то ли это ловушка со стороны Франца, нет, нет, не может быть. И вот он уже говорит, что Франц ничего не должен знать о его посещении, потому что Франц такой мнительный. Дело в том, что ему, Рейнхольду, необходимо переговорить с ней, потому что с Францем, собственно, трудно работать, поскольку у него только одна рука, да и так ли ему уж нужно работать, этим вопросом интересуются все товарищи. Ну, тут Мици смекнула, куда он гнет, и вспомнила, что говорил Герберт о намерениях Франца, и отвечает: «Нет, зарабатывать деньги, если на то пошло, ему не так уж нужно, потому что есть люди, которые ему всегда готовы помочь. Но, может быть, это его не удовлетворяет, ведь мужчина тоже хочет работать». А Рейнхольд: «Совершенно верно, пусть работает. Но только работа-то наша довольно трудная, работа непростая, и заниматься ею может даже не всякий из таких, кто обладает двумя здоровыми руками». Ну, разговор продолжается о том о сем, бедняжке Мици все никак не понять, что ему нужно, наконец Рейнхольд просит ее налить ему рюмочку коньяку и говорит, что хотел только справиться о материальном положении Франца и что если дело обстоит так, то, разумеется, он сам и его товарищи будут всячески считаться с желаниями Франца. А затем Рейнхольд выпивает еще рюмочку и спрашивает: «Вы меня, собственно, уже знали, фрейлейн? Он вам про меня ничего еще не рассказывал?» – «Нет», – отвечает она и все старается понять, что этому человеку нужно, и жалеет, что нет тут Евы, которая гораздо лучше нее умеет вести подобного рода разговоры. «Мы-то с Францем давно уж знакомы, еще когда у него не было вас, а была другая, Цилли». Уж не к тому ли он клонит, чтоб очернить Франца в ее глазах? Сразу видать, что человек – себе на уме: «А почему бы у него не могло быть других до меня? У меня самой был раньше другой, но тем не менее Франц теперь мой».

Они преспокойно сидят друг против друга, Мици на стуле, Рейнхольд на диване, и располагаются поудобнее. «Разумеется, он ваш; не думаете же вы, фрейлейн, что я намерен отбить его у вас. Постараюсь воздержаться. Только у меня с ним бывали забавные случаи – он вам ничего не рассказывал?» – «Забавные? А что именно?» – «Очень забавные, фрейлейн. Должен вам откровенно сказать: если Франц участвует в нашей компании, то это только благодаря мне, из-за меня и этих самых историй; потому что мы двое всегда умели молчать где следует. Да, так вот, я мог бы рассказать вам презабавные вещи». – «Вот как? Ну а разве у вас нет никакой работы, что вы можете сидеть тут и рассказывать?» – «Ах, фрейлейн, даже Господь Бог устраивает себе иной раз праздник, так мы, люди, должны иметь за то же время по крайней мере два». – «Мне кажется, вы не прочь устроить себе и три». Оба смеются. «Пожалуй, вы не ошиблись. Я щажу свои силы. Лень удлиняет нашу жизнь, зато бывают случаи, что потратишь слишком много сил». – «Значит, надо соблюдать экономию», – говорит она, улыбаясь. «Вы знаете толк в этом деле, фрейлейн. Но, видите ли, раз на раз не приходится. Так вот, я вам доложу, фрейлейн, мы с Францем постоянно менялись женщинами, что вы на это скажете, а?» Он склоняет голову набок, потягивает из рюмки коньяк и ждет, что скажет Мици. Хорошенькая бабенка, ну да скоро она будет наша, только как бы к ней подступиться?

«Рассказывайте своей бабушке про обмен женщинами и тому подобное. Кто-то мне говорил, что так делают теперь в России[625], вы, вероятно, оттуда? А у нас этого не бывает». – «Но если я вам говорю?» – «И все-таки это чушь». – «Ну, пусть вам Франц сам подтвердит». – «Хороши же были эти женщины, за пятьдесят пфеннигов из ночлежки, а?» – «Поставьте точку, фрейлейн, на таких мы, кажется, не похожи». – «Скажите, пожалуйста, для чего вы, собственно, городите всю эту чепуху? Какие цели вы при этом, собственно, преследуете?» Ишь ты, какая вострая! Но прехорошенькая, и любит своего Франца, отлично! «Я? Да никаких целей у меня нет, фрейлейн. Я только хотел у вас немного информироваться, Пумс мне это прямо-таки поручил, а засим позвольте откланяться, не пожалуете ли вы как-нибудь к нам в клуб?» – «Ну, если вы и там будете рассказывать мне такие небылицы». – «Ах, все это вовсе не так страшно, фрейлейн, и, кроме того, я думал, что вы уже и сами знаете. Ну хорошо, теперь еще один деловой вопрос, Пумс велел передать, что когда я приду к вам и буду спрашивать о деньгах и тому подобное, то чтоб вы ничего никому об этом не говорили, потому что Франц такой щепетильный насчет своей руки. Францу об этом вовсе не нужно даже и знать. Я ведь мог навести справки и у кого-нибудь в этом доме, но затем подумал, зачем так секретно? Вы сидите у себя в квартире, так уж лучше я подымусь к вам и спрошу прямо и открыто». – «Значит, я не должна ему ничего говорить?» – «Да, уж лучше не говорите. Впрочем, если вы непременно хотите, то мы, в конце концов, запретить вам не можем. Словом, как вам будет угодно. Ну, до свиданья». – «Вы не туда пошли. Выход – направо». Замечательная бабенка, дело будет, тю, тю, тю.

А за столом у себя в комнате крошка Мицекен ничего не почуяла и не заметила и, только увидев рюмку, подумала, что… да, что же это она такое подумала, ведь вот сейчас она еще что-то думала, а теперь, убирая рюмку, уже больше ничего не помнит. Она так расстроена, этот субъект так расстроил ее, что она вся трясется. Что это такое он рассказывал? Чего он хотел, чего он хотел этим достичь? Она глядит на рюмку, которая стоит в шкафу последней справа, дрожит всем телом, надо сесть, да нет, не на диван, там сидел, развалясь, этот, как его, лучше на стул. И садится на стул и глядит на диван, на котором сидел этот тип. И так страшно она расстроена, так взволнована, что это значит, руки дрожат, сердце неистово колотится. Не такая же Франц свинья, чтоб меняться женщинами. Про этого субъекта, про Рейнхольда, такую штуку еще можно допустить, но Франц… впрочем, его повсюду оставляли в дураках, так что, если это вообще правда.

Она грызет ногти. Если это правда; но Франц в самом деле немного простоват, его можно толкнуть на что угодно. Поэтому его и вышвырнули из автомобиля. Вот это что за люди. И с такой-то компанией он водит знакомство.

Она грызет и грызет ногти. Сказать Еве? Не стоит. Сказать Францу? Тоже не стоит. Лучше никому не говорить. Просто как будто никто и не приходил.

Ей стыдно, она кладет руки на стол, кусает указательный палец. Ничего не помогает, в горле так и жжет. А что, если со мной потом так же поступят, меня тоже продадут?

Во дворе шарманка играет: Я в Гейдельберге сердца своего лишился[626]. Вот и Мици лишилась своего сердца, потеряла его, оно – тю-тю, и она начинает рыдать – потеряла я свое сердце, нет его у меня. Что-то со мной будет, когда меня потащат в грязь, что со мной, бедной, будет? Но нет, этого мой Франц не сделает, он же не русский, чтобы меняться женщинами, все это враки.

Она стоит у раскрытого окна, на ней голубой в клеточку халатик, и она поет вместе с шарманщиком: Я в Гейдельберге сердца своего лишился (это очень фальшивые люди, и он прав, что хочет их выкурить) однажды в теплый вечерок (когда же Франц наконец вернется, надо будет встретить его на лестнице). Я по уши в красавицу влюбился (я не скажу ему ни слова, такие гадости я ему и передавать не хочу, ни слова, ни слова. Я его так люблю. Надену блузку). Ее уста смеялись, как цветок. И понял я, когда прощаться стали, с последним поцелуем наших губ (совершенно верно, что говорят Герберт и Ева: те там что-то заподозрили и хотят выпытать у меня, так ли оно, ну да они могут долго ходить, не на таковскую напали), что в Гейдельберге сердце я оставил, на Неккара[627] зеленом берегу.

Виды на урожай блестящи, впрочем, иной раз можно и ошибиться

А наш Франц гуляет себе да гуляет по белу свету и являет картину полнейшего покоя и безмятежности. С этим молодчиком вы можете делать что угодно, он всегда упадет на ноги. Бывают такие люди. Вот в Потсдаме, то бишь в Горке под Анкламом, жил один человек, Борнеман по фамилии, он бежал из тюрьмы, подошел к реке Шпрее. Видит, плывет будто мертвое тело.

«Ну-ка, Франц, давай сядем рядком, расскажи-ка, как, собственно, зовут твою невесту?» – «Да ты же знаешь, Рейнхольд, ее зовут Мици, а раньше она была Соня». – «Что ж ты нам ее не покажешь? Слишком уж она важная для нас, что ли?» – «Чего это ты, у меня ведь не зверинец, что я должен его непременно показывать. Взаперти я ее не держу. У нее есть свой покровитель, она хорошо зарабатывает». – «Да, но показывать ее ты не желаешь». – «Что значит показывать, Рейнхольд? У нее достаточно других дел». – «Все равно, мог бы ее когда-нибудь привести сюда, говорят – красивая». – «Говорят». – «Хотелось бы ее разок увидеть, или ты против?» – «Ну, знаешь, Рейнхольд, это мы раньше делали с тобой такие дела, помнишь – с сапогами и меховыми воротниками». – «Что было, то прошло». – «Вот именно. На такое свинство я больше не согласен». – «Ладно, ладно, я ведь только так спросил». (Вот сволочь, все еще свинство, все еще говорит свинство. Ну погоди, брат!)

Итак, когда Борнеман подошел к реке, там покачивалось у самого берега тело утопленника. В голове Борнемана вспыхнула блестящая мысль. Он вынул из кармана свой документ и подсунул его утопленнику. Правда, это я уже рассказывал, но зато так оно лучше запомнится. Потом привязал труп к коряге, а то уплывет – потом и не сыщут. Сам же, не теряя времени, махнул на поезде в Ганновер, а там взял билет до Берлина, и когда приехал в Берлин, то позвонил из пивной по телефону своей супруге, Борнеман, чтобы она скорее пришла туда-то и туда-то, потому что ее кое-кто желает видеть. Ну, та принесла ему денег и одежду, пошептались они между собою, а потом, к сожалению, пришлось им расстаться. Она обещала ему опознать тот самый труп, а он – посылать ей деньги, когда они у него будут, только откуда их возьмешь? А потом ему пришлось скорей-скорей пуститься в путь-дорогу, и тогда.