Берлин, Александрплац — страница 75 из 99

подступайся, фрейлейн, а то загорюсь. Но только, пожалуйста, не думайте, что я сейчас возьму да и укушу. Вас-то я уж и подавно не трону. Мы тут так славно гуляем, и мне только хочется немножечко посидеть в шалашике». – «Вы, должно быть, все такие ребята, у Пумса-то?» – «Как сказать, Мици, пальца нам в рот не клади». – «А что вы такое там делаете?» Эх, как бы заманить ее в шалаш? Кругом – ни души. «Ах, Мици, это ты спроси своего Франца, он все это знает не хуже меня». – «Да, но он ничего не говорит». – «Правильно. Умница он. Лучше ничего не рассказывать». – «Ну а мне?» – «Что же такое тебе хочется знать?» – «Да что вы делаете». – «А поцелуй мне за это будет?» – «Так и быть, если ты мне скажешь».

И вот она уже в его объятиях. Две руки у парня. И как сжимает он ими. Всему свое время, чтоб посадить и истребить, найти и потерять. Мици задыхается. Тот не отпускает. Ух как жарко. Пусти же. Если он еще несколько раз так сожмет, я погибла. Но ведь он сперва должен сказать, что такое делается с Францем, чего добивается Франц, и все, что уже было, и что еще предполагается. «Ну, теперь довольно, пусти, Рейнхольд». – «То-то же». Он отпускает ее, стоит, падает на колени к ее ногам, целует туфельки, с ума он сошел, что ли, целует чулки, выше, платье, руки, всему свое время, выше, шею. Мици смеется, отбивается: «Отстань, уйди, сумасшедший». Ишь как распалился, под душ бы его поставить. Он тяжело дышит, запыхался, хочет прижаться к ее груди, что-то лепечет, не понять что, потом сам отпускает ее шею. Это же настоящий бык. Рука его обвивает ее талию. Они идут дальше, деревья что-то напевают. «Гляди, Мици, какой хорошенький шалаш, как раз для нас. Погляди-ка. Да тут уж кто-то хозяйничал, что-то готовил себе. Это мы сейчас уберем. А то только брюки вымажешь». Присесть? Может быть, он тогда скорее разговорится? «Ну хорошо. Только если бы постлать что-нибудь, было бы еще лучше». – «Постой, я сейчас скину плащ». – «Вот это мило с твоей стороны».

И вот они лежат на откосе над заросшей травой ложбинкой, Мици отшвыривает ногой жестянку из-под консервов, переворачивается на живот, спокойно кладет руку Рейнхольду на грудь. Приехали, стало быть. Она улыбается ему. А когда он расстегивает жилетку и из-под нее показывается наковальня, Мици уже не отворачивается: «Ну, теперь рассказывай, Рейнхольд». Он прижимает ее к своей груди, приехали, стало быть, ну и отлично, вон она, девчонка-то, вся тут, все идет как по маслу, шикарная бабенка, что надо, эту я придержу подольше, и пусть себе Франц бузит сколько влезет, раньше ее все равно обратно не получит. И Рейнхольд сползает немного ниже по откосу, а затем притягивает Мици на себя, обхватывает ее руками и целует в губы. Он впивается в нее, и нет в нем ни мысли, а только вожделение, страсть, похоть, и тут уж наперед известен каждый жест, и пусть уж лучше никто не пытается чему-нибудь тут помешать. Тогда все рушится и разлетается в щепы, и остановить это бессильны даже ураган или горный обвал, это словно снаряд из пушки, словно пущенная мина. Все, что встретится на пути, пробивается, сдвигается в сторону, и дальше, все дальше и дальше.

«Ах, не так крепко, Рейнхольд». Я уже слабею; если я не соберу все свои силы, я погибла. «Мици!» Он подмигивает ей снизу вверх, не отпускает ее: «Ну что, Мици?» – «Ну что, Рейнхольд?» – «Что ты на меня так смотришь?» – «Послушай, это нехорошо с твоей стороны, что ты со мной делаешь. Сколько времени ты уже знаком с Францем?» – «С твоим Францем?» – «Да». – «Твоим Францем, да разве он еще твой?» – «А то чей же?» – «Ну а я кто же?» – «Как так?» Она хочет спрятать лицо у него на груди, но он с силой приподымает ей голову: «Скажи, кто же я-то такой?» Она прижимается к нему, старается заткнуть ему рот, Рейнхольд снова разгорается, ах, к нему она ведь тоже не совсем равнодушна, ах, как он потягивается, как он весь пылает. И нет таких потоков воды, нет у пожарных мощных шлангов, которыми можно было бы это залить, жар выбивается из самой середины, растет изнутри. «Ну все. А теперь пусти». – «Чего же ты хочешь, детка?» – «Ничего. Быть с тобою». – «Вот видишь. Я тоже твой, не так ли? А что, ты с Францем поругалась?» – «Нет». – «Да уж признайся, что поругалась». – «Говорят тебе, нет. Лучше расскажи мне что-нибудь про него. Ты ведь его давно уже знаешь». – «Ничего я не могу тебе о нем рассказать». – «Ну да!» – «Ничего не расскажу, Мици».

Он грубо хватает ее, валит наземь, она борется с ним. «Не хочу, не хочу». – «Ну, не упрямься, детка». – «Я хочу встать, здесь еще выпачкаешься». – «А если я тебе что-нибудь расскажу?» – «Тогда – другое дело!» – «Что мне за это будет, Мици?» – «Что хочешь». – «Все?» – «М-м-м – посмотрим». – «Все?» Их лица – вплотную друг к другу, пылают: она ничего не отвечает, сама не знаю, что сделаю, в его голове что-то мелькает, обрывки мыслей, нет, беспамятство.

Он подымается, надо вымыть лицо, фу, что это за лес, в самом деле, только весь выпачкаешься. «Так и быть, расскажу я тебе кое-что про твоего Франца. Я его уж давно знаю. Это, понимаешь, номер. Познакомился я с ним в пивной на Пренцлауераллее. Прошлой зимой. Он торговал газетами и был дружен с одним, как его? – да, с Мекком. Вот тогда я с ним и познакомился. Потом мы с ним часто бывали вместе, а про девчонок я тебе уж рассказывал». – «Значит, это правда?» – «Еще бы не правда! Только он дурак, этот Биберкопф, ужаснейший дурак. Хвастаться ему тут нечем, все шло от меня. А ты думала, что это он мне сплавлял своих женщин? Ах, боже мой, его женщины! Нет, знаешь, послушать бы его, так мы бы давно уже пошли в Армию спасения, чтоб я там исправился». – «А ты не желаешь исправиться, Рейнхольд?» – «Нет, как видишь. Со мной ничего не поделаешь. Какой есть, такой есть. Уж это вернее верного, все равно что аминь в церкви, и тут ни черта не изменишь. А вот в нем, Мици, ты кое-что можешь изменить. Подумать только, что он – твой кот, ведь ты же лакомый кусочек, детка. Так как же это ты откопала себе такого дядю, однорукого, ты, такая красивая женщина, ведь ты можешь иметь хоть целую сотню». – «Полно чепуху молоть». – «Ну конечно, любовь слепа на оба глаза, но все-таки я тебе скажу… Знаешь, чего он у нас теперь хочет, твой кот-то? Он теперь хочет разыгрывать важного барина. Именно у нас! Сперва он хотел посадить меня на скамью кающихся, в Армии спасения, но это ему не удалось. А теперь». – «Нет, не надо его ругать. Не желаю слушать». – «Ну да, ну да, знаю, это твой милый Франц, твой Францекен, все еще? А?» – «Ведь он же тебе ничего не сделал, Рейнхольд».

Всему свое время, всему, всему. Ужасный человек этот Рейнхольд, пусть он меня отпустит, ничего я больше не хочу от него узнать, ничего ему не надо мне рассказывать. «Это верно, он нам ничего не сделал, да оно и не так просто, Мици. А только уж и тип тебе попался, Мици. Он тебе, например, рассказывал про свою руку? Что? Ведь ты его невеста, или была ею, по крайней мере! Ну, иди сюда, Мицекен, ты моя милая, ты мое маленькое сокровище, не ломайся, пожалуйста». Что мне делать, не хочу я его. Свое время, чтоб посадить и чтоб истребить, зашить и разорвать, плакать и плясать, горевать и смеяться. «Ну иди же, Мици, на что он тебе сдался, этот олух? Ах ты моя красотка. Да не кобенься. Хоть он и твой, все-таки ты же не графиня какая-нибудь. Радуйся, что ты от него отделалась». Радуйся, чего ж тут радоваться? «А он пусть себе скулит, его Мици тю-тю, была да сплыла». – «Да будет тебе, и не тискай ты меня так, я ведь не железная». – «Вижу, что не железная, а вся мягонькая, Мицекен, дай мне сюда свою мордашку». – «Да что это такое, в самом деле? Говорят тебе, не лапай. Что ты себе воображаешь? С каких это пор я твоя Мици?»

И – вон из шалаша. Шляпа осталась там. Еще изобьет, пожалуй, надо бежать. И вот уже – он не успел еще подняться – она кричит, кричит: Франц, Франц! – и бежит со всех ног. Тогда он вскакивает, выбегает и в два прыжка догоняет ее, он в рубашке. Оба падают около дерева, лежат. Она бьется, а он наваливается на нее, зажимает ей рот: «Ах, ты кричать? У, стерва, кричать? Зачем кричишь, разве я тебе что-нибудь сделал? Замолчи, слышишь? Он-то тебе намедни кости не все переломал, а у меня будет другой разговор». Он отнимает руку от ее рта. «Не буду кричать». – «Ага, то-то же. А теперь изволь встать, вернуться и забрать свою шляпу. Я женщин не насилую. За всю свою жизнь ни разу этого не делал. Но только не вводи меня в раж. Вот сюда, сюда».

Он идет следом за нею.

«И нечего тебе задаваться со своим Францем, слышишь, хоть ты и его маруха». – «Ну, теперь я ухожу». – «Что значит „ухожу“? Ополоумела, что ли, не видишь, с кем говоришь? Так ты можешь говорить со своим олухом, понимаешь?» – «Я… я не знаю, что же мне делать?» – «Войти в шалаш и быть паинькой».

Когда хотят зарезать теленочка, ему накидывают на шею петлю и ведут его на бойню, там его берут, кладут на скамью и прикручивают к ней веревкой.

Они подходят к шалашу. Рейнхольд приказывает: «Ложись!» – «Я?» – «Посмей только пикнуть! Детка, я тебя очень люблю, иначе я бы не приехал сюда, но я тебе говорю: хоть ты и его маруха, все-таки ты еще не графиня. Советую тебе со мной не бузить. Знаешь, от такой бузы еще никому не поздоровилось. Будь то мужчина, или женщина, или ребенок, тут я никаких шуток не выношу. Можешь при случае справиться у своего кота. Он тебе кое-что расскажет, если только не постесняется. Да и от меня ты это можешь услышать. Тебе-то я могу рассказать, чтобы ты знала, что он за человек. И что тебя ждет, если ты задумаешь что-нибудь против меня. Ему тоже однажды захотелось сделать так, как он задумал в своей дурацкой башке. Может быть, он даже хотел выдать нас. Ему пришлось, понимаешь, стремить в одном месте, где мы работали. А он говорит, что не будет, потому как он порядочный человек и на такие штуки не согласен. Я ему говорю, нет, поедешь. Ему приходится сесть в автомобиль, но я еще не знаю, что мне с ним делать, у него всегда была такая паршивая манера хвастаться, ну, погоди, за нами гонится другая машина, эй, думаю, берегись, парень, со своим хвастовством и разыгрыванием порядочного человека. И – турк его из автомобиля! Теперь ты знаешь, где его рука».