хотела». – «Что?» – «Ну да».
Франц прижимается головой к животу Евы: «Это Мици хотела? Быть не может! Ох, дай сяду!» – «Вот увидишь, Франц, как она будет рада, когда вернется». Тут уж Ева и сама распустила нюни. «Ну, Ева, кто из нас двоих больше волнуется? Ты, конечно». – «Ах, я от всей этой истории так расстроилась. Не понимаю, не понимаю я эту женщину». – «Значит, теперь уж мне приходится тебя утешать?» – «Нет, это только нервы, может быть, оттого, что я в положении». – «Ну смотри, когда Мици вернется, она тебе еще устроит вот за это самое сцену». Ева не перестает реветь: «Что же нам теперь делать, Франц, это так на нее не похоже». – «Здравствуйте! Сперва ты говоришь, что такие случаи с ней и раньше бывали, что она просто взяла да с кем-нибудь уехала прокатиться, а теперь оказывается, это на нее совсем не похоже». – «Ах, я и сама не знаю, Франц».
Ева обхватила голову Франца, держит ее. Глядит на нее: клиника в Магдебурге, руку отняли, Иду он убил, господи, что это с человеком делается. Прямо горе с ним. Мици, наверно, уж больше нет в живых. Над этим Францем тяготеет какой-то злой рок! С Мици наверняка что-нибудь стряслось. И Ева падает на стул. В ужасе всплескивает руками. Франца жуть берет. Ева рыдает, плачет навзрыд. Она знает – над этим человеком тяготеет рок, с Мици случилась беда.
Он пристает с расспросами, она молчит. Затем берет себя в руки: «Аборта я ни за что не сделаю. Тут уж Герберт хоть тресни». – «А разве он говорил что-нибудь в таком роде?» Мысль мгновенно перескакивает за тридевять земель. «Нет. Он думает, что это от него. Но я ребенка не отдам». – «Хорошо, Ева; я буду крестным». – «Ну вот, настроение у тебя и лучше, Франц». – «Это потому, что меня не так-то легко свалить с ног. А теперь и ты развеселись, Ева. Неужели же я не знаю своей Мици? Она у меня под трамвай не попадет, вся эта история должна в скором времени выясниться». – «В добрый час будь сказано. Ну, до свиданья, Францекен». – «А поцеловать?» – «Как я рада, что ты повеселел, Франц».
У нас есть ноги, у нас есть зубы, у нас есть глаза, у нас есть руки, пусть-ка кто-нибудь сунется нас укусить, или укусить Франца, пусть-ка сунется! У него есть рука, у него две ноги, у него крепкие мускулы, он все расколошматит. Пусть-ка попробуют сунуться к Францу, он ведь не мокрая курица. Что бы ни было у нас позади, что бы ни было у нас впереди – пусть только сунется, а мы в ответ выпьем рюмочку, вторую, третью, девятую.
У нас нет ног, увы, у нас нет зубов, у нас нет глаз, у нас нет рук, всякий может сунуться кому не лень, может укусить Франца, ведь он же мокрая курица, увы, он не умеет постоять за себя, он умеет только пить.
«Я должна что-нибудь предпринять, Герберт, не могу больше на это смотреть». – «Что же ты хочешь предпринять, Ева?» – «Не могу я больше на это смотреть, сидит себе человек, ничего не замечает и только твердит, что она вернется, а я каждый день просматриваю газеты, нет ли в них чего. Ты-то ничего не слыхал?» – «Нет». – «А ты не мог бы поразузнать, не слыхал ли кто чего?» – «Это же все чушь, что ты говоришь, Ева. Мерещатся тебе всякие страхи, а для меня дело ясное. Что, в сущности, случилось? Девчонка его бросила. Подумаешь! Не лезть же теперь на стену. Небось найдет другую подружку». – «Если б что-нибудь случилось со мной, ты бы тоже так говорил?» – «Типун тебе на язык! Но раз она такая». – «Никакая она не такая. Ведь я же сама ее для него выбрала. Знаешь, я уж и в морге была, искала ее там, вот увидишь, Герберт, с ней что-нибудь стряслось. Горе с этим Францем. Рок над ним такой, что ли? Значит, ты так-таки ничего не слыхал?» – «Да ты про что?» – «Ну, ведь другой раз бывает, что у вас в союзе что-нибудь да и расскажут. Может быть, ее видели? Не могла же она пропасть бесследно. Я, коли она скоро не отыщется, пойду и заявлю в полицию». – «Вот, вот! Так и сделай!» – «Не смейся, так и сделаю. Я должна ее разыскать, Герберт, тут что-нибудь не то, она не по своей воле исчезла, она не ушла бы таким манером от меня и от Франца тоже. А тот сидит себе и в ус не дует». – «Брось чепуху молоть, уши вянут, а теперь пойдем-ка мы с тобой, Ева, в кино».
В кино они смотрят картину.
Когда, в 3-м действии, благородного кавалера убивает бандит, Ева испускает вздох. И в ту минуту, как Герберт оглядывается на нее, она соскальзывает с сиденья и, нате вам, лишается чувств. Потом они в молчании идут под ручку по улицам. Герберт поражается: «Вот-то обрадуется твой старик, если ты правда в положении». – «А тот ведь его застрелил, ты видел, Герберт?» – «Это же только так, нарочно подстроено, ты не обратила внимания. Да ты и сейчас еще вся дрожишь». – «Ты должен что-нибудь сделать, Герберт, так больше продолжаться не может». – «Тебе надо уехать отсюда, скажи своему старику, что ты больна». – «Я не про то. Ты должен что-нибудь предпринять. Сделай же что-нибудь, Герберт, ведь ты помог Францу в тот раз, когда у него была эта история с рукой, сделай же что-нибудь и теперь. Я тебя так прошу». – «Да не могу я, Ева. Что такое я, по-твоему, должен сделать?» Она горько плачет. Приходится усадить ее в автомобиль.
Францу не надо идти попрошайничать, Ева дает ему денег сколько может, от Пумса он тоже получил некоторую сумму, на конец сентября у них опять намечено дельце. В конце сентября снова появляется жестянщик Маттер. Он был за границей, на монтаже или что-то в этом роде. Францу он при встрече рассказывает, что ездил за границу лечиться, легкие не в порядке. Выглядит он скверно и как будто совсем не поправился. Франц говорит ему, что Мици, которую он, кажется, знал, ушла от него, но только не надо об этом судачить, потому что есть люди, которые смеются до упаду, когда человека бросает его любовница. «Так что ни слова Рейнхольду, с ним у меня в прежнее время были кой-какие неприятности из-за женщин, и он себе живот надорвал бы со смеху, если б узнал такую вещь. Другой, – с улыбкой продолжает Франц, – у меня тоже еще нет, да я и не хочу». На лбу и вокруг рта у него скорбные складки. Но он гордо закидывает назад голову, и губы у него плотно сжаты.
В городе большое движение. Танни остался чемпионом мира, но американцы, собственно говоря, не слишком довольны, этот человек им что-то не нравится. На седьмом раунде он лежал до девяти. После этого Демпси выдыхается. Это был последний мастерский удар Демпси, его последняя ставка. Матч окончился в 4 часа 58 минут 23 сентября 1928 года[651]. Об этом матче говорят очень много, а также о рекордном перелете Кёльн – Лейпциг[652]. По слухам, предстоит экономическая война между апельсинами и бананами[653]. Впрочем, ко всему этому прислушиваются без особого интереса, поглядывая сощуренными в узкую щелочку глазами.
Каким образом растения защищаются от холода? Многие растения не выдерживают даже легкого мороза. Другие вырабатывают в своих клеточках средства защиты, обладающие химическими свойствами. Наиболее действительным является превращение содержащегося в клеточках крахмала в сахар. Правда, такое образование сахара мешает использованию некоторых огородных культур, лучшим доказательством чему служит становящийся от промерзания сладким картофель. Но зато бывают случаи, когда вызванная действием мороза сахаристость растения или плода только и делает таковые годными в пищу, как, например, дикорастущие плоды. Если оставить их на кустах или деревьях до наступления легких морозов, то они тотчас же выделяют столько сахара, что их вкус совершенно меняется и в значительной мере улучшается. Сказанное относится и к плодам шиповника[654].
Кажется, не так уж важно, что в Дунае утонули, катаясь на байдарке, два молодых человека из Берлина[655] или что Нунгессер упал и разбился со своей «Белой птицей» у берегов Ирландии[656]. Что это выкрикивают на улицах? Купишь такую газетку за десять пфеннигов, а потом бросишь ее или оставишь где-нибудь. Или вот, например, хотели линчевать венгерского премьер-министра за то, что его автомобиль наехал на крестьянского мальчика. Значит, если б его действительно линчевали, заголовок в газете гласил бы: «Линчевание венгерского премьер-министра близ города Капошвара». От этого шум и крик только усилились бы, образованные люди прочитали бы вместо «lynching», линчевание, – «lunching», угощение завтраком[657], и что-нибудь сострили бы по этому поводу, а остальные 80 процентов сказали бы: жаль, что только одного, хотя и на том спасибо, ну да это нас не касается, собственно говоря, следовало бы устроить такую штуку и у нас.
В Берлине любят посмеяться. У Добрина[658], на углу Кайзер-Вильгельмштрассе, сидят за столиком трое: толстый, как клецка, весельчак со своей содержаночкой, этакой пышечкой, вот только бы она не так взвизгивала, когда смеется, да еще один мужчина, это – приятель толстяка, мелкая сошка, которого тот угощает, а он только слушает и обязан смеяться. Люди как будто из общества. Пухленькая содержаночка каждые пять минут чмокает своего богатого покровителя в губы и кричит: Ну и затейник! Толстяк присасывается к ее шее, это длится добрых две минуты. Что думает о них тот, который только смотрит, их не касается. Они пьют бульон. Толстяк рассказывает анекдот.
«Рыбак подходит к озеру – видит, на берегу сидит девушка, он ей говорит: „Ну что, мамзель рыбачка, когда будем рыбачить вместе?“ А она отвечает: „Меня зовут не рыбачкой, а ночной пташкой“. – „Так тем лучше!“». Все трое ржут от удовольствия. Содержаночка, захлебываясь, говорит: «Ну и затейник, ну и голова!»
«Послушай-ка, а этот знаешь? Фрейлейн спрашивает: „Скажите, а что все-таки значит à propo?“ – „À propo? Да то и значит, не как обычно, а в попу!“ – „Вот видите, – говорит она, – я так и знала, что это что-нибудь неприличное! Апчхи!“» Они веселятся от души, дамочка шесть раз выходит оправиться. «Тут курица и говорит петуху. Обер, получите с нас, я плачу за три рюмки коньяку, два бутерброда с ветчиной, три чашки бульона и три резиновые подметки». – «Резиновые подметки? Это были сухари». – «Ну, вы говорите сухари, а я говорю резиновые подметки. У вас помельче не найдется? Дело в том, что у нас дома лежит в колыбельке новорожденный, которому я каждый раз сую в рот монетку пососать. Так! Ну, мышонок, идем. Час забавы окончен, за кассу, в Кассель!»