Уходя, я изобразил неловкий поклон. Фрида только глянула мне вслед и ничего не сказала, а хозяин несколько раз энергично кивнул головой, словно только что надел ее на шею и пожелал удостовериться, прочно ли она держится.
В прачечной на Потсдамской я своим вопросом насчет работы произвел маленький переполох. Хозяйка, толстая дама в белом переднике с шуршащими накрахмаленными рюшами, попросту схватила меня за рукав и повернула к двери, а потом еще долго осматривала свою руку – не испачкалась ли.
В магазинчике «Перчатки» очень милая хозяйка проникновенно сказала: «К сожалению, ничего нет» – и смотрела на меня жалостливо.
Мужчина с ручной тачкой напротив Потсдамского вокзала продавал апельсины и сказал мне, чтобы я приходил к восьми, а там видно будет:
– Если старуха моя не придет, вы мне поможете.
И дал мне, после долгих поисков и тщательного отбора, апельсин с пятнышком зеленой плесени.
Угольщик, вообще-то заведующий угольным складом в районе железнодорожного треугольника, долго осматривал меня цепким взглядом. На нем была коричневая спортивная кепочка с огромной эмблемой, из под которой поблескивали черные пуговки глаз. Крепкий коротышка, он даже слегка подпрыгнул, чтобы пощупать мой бицепс, после чего протянул:
– Не-е-е-а. Когда я уже с порога сказал «спасибо», он вдруг окликнул:
– Эй! Я остановился.
– А писать как следует умеете?
– Для наглядности он даже изобразил рукой процесс писания.
– Умею.
– Я спрошу в канцелярии. Вы заходите. Разумеется, он имел в виду «приходите снова».
– Но мне точно нужно знать, – сказал я.
– Не наверняка, но почти, – уверил он меня. – Так что вы заходите. И приветливо помахал мне рукой, словно я уже в поезде, а он провожающий на перроне.
Отделение банка неподалеку от станции Фридрихштрассе. За латунными решетками и толстым стеклом с проемами окошечек множество солидных господ усердно что-то строчат. Привратник с монограммами банка на всех частях тела и мундира, словно он не человек, а столовый прибор, делает вялое движение мне навстречу. Я подхожу к нему сам:
– Я хотел бы поговорить с управляющим.
Господин управляющий со скудными, на безупречно расчесанными на пробор волосенками, встречает меня в визитке. Прижимая к губам карандаш, спрашивает:
– Что вам угодно?
– Я ищу работу.
– Работы у нас нет.
– У меня университетское образование.
– Английский знаете?
– Немного.
Неизвестный фотограф. Сбор банкнот для утилизации. Около 1923 г. (Галопирующая девальвация превращала деньги в макулатуру, переработка которой стала выгодным бизнесом.)
– Читать и переводить письма, работать с корреспонденцией?
Слово «корреспонденция» он произносит через «э» – корреспондЭнция, – полагая, очевидно, что это по-французски. И явно желая внушить мне, что это нечто очень важное – столько весомости в этом его «э».
– Полагаю, с этим я справлюсь.
– Тогда напишите развернутое резюме, curriculum vita[15], – ну, образование, профессия, предыдущие места работы и так далее. Всего доброго.
И удаляется, небрежно помахивая своим длинным заточенным карандашом. Испещренный гравировками привратник провожает меня до дверей.
В трех продовольственных лавках вблизи от Александерплац мне подали старые, запыленные гардины, просроченную ливерную колбасу и две черствые булочки. На том и завершились мои поиски работы.
Нойе Берлинер Цайтунг, 02.02.1921
Субъект из парикмахерской
Воскресным утром в парикмахерской вас обволакивает знойная духота, как бы законсервированная тут раз и навсегда. Чувствуешь себя как в коптильне.
Процеженный щелями ставен солнечный свет золотистыми нитями струится в помещение. Прожорливо клацают ножницы, назойливо жужжит жирная муха.
(Еще ни один лирик не догадался воспеть разгар лета в стенах цирюльни. А между тем это задача, достойная пера Теодора Шторма или Мёрике. Чего стоит одно лишь ласковое жиканье, с которым лезвие опасной бритвы прохаживается взад-вперед по точильному ремню; а умиротворенный вид взмокшего толстощекого подмастерья, который благодаря усталости мастеров, изнуренных жарой, избавлен от их оплеух – да у него просто оплеушные каникулы!)
Однако и в такие знойные дни мужчины, пришедшие побриться, не прочь поболтать. И в то воскресное утро они тоже наверняка много разговаривали.
Но белобрысо-рыжий субъект с бычьим загривком и рогами наперевес, что ворвался в разморенную духоту парикмахерской как в пекло сражения, говорил больше всех.
Едва успев насадить на крюк свою шляпу – с такой силой, будто он намеревался этот крюк из стены выдернуть, – он тут же до того смачно хрястнул по плечу уже наполовину намыленного клиента, что намыливавший его подмастерье замер от ужаса.
А рыжий господин уже рассказывал о Гамбурге.
О Гамбурге он заговорил с ходу, без всякого присловья, словно продолжил разговор, только что начатый на улице.
– Все-таки чем дальше на север, тем национальнее настроены люди. В Гамбурге они такую пропаганду ко Дню флага развели – знай наших! Еще увидим! Еще будет! Главное – не робеть! Только вперед!
Фразы его все отрывистее, подлежащие чеканят шаг плечо к плечу, остальные слова, выпятив грудь, к ним подлаживаются: ать-два, ать-два. Ужас что за человек.
Куда бы ты ни направился, думаю я, чем дальше на юг, на запад, на восток, тем национальнее будут настроены там люди. Потому что ты везде чуешь кровь.
Своими рублеными фразами этот господин мгновенно угробил всю умиротворенную, разомлевшую от летней жарой атмосферу парикмахерской. Голос его если не реет как национальный флаг, то уж точно тарахтит как черно-желто-золотистый[16] жестяной флюгер.
– Вы-то наверняка снова пойдете, а, господин Тришке? Точно! Если завтра грянет! Наверняка! Да и кто нет? А оно грянет! Обязательно грянет! Неминуемо!
Слова его гремят очередями и одиночными. Из его глотки рвется ураганный огонь батарей, гаубиц, пулеметов, винтовок. Дремлющие мировые войны с храпом и хрипом ворочаются в его груди.
Господин Тришке наверняка остался бы без ноги – это как минимум! – не выпади ему удача всю войну намыливать и брить господ штабных офицеров. Так что если снова грянет, он ни за что никуда не пойдет.
Однако господин Тришке, мастер-парикмахер, молчит. Да и кто не замолчит? Муха, что совсем недавно так по-летнему знойно, так неугомонно жужжала, и та в почтительной оторопи прилипла к потолку как прибитая.
Все онемели, говорит только он, рыжебрысый. А ведь еще недавно он был на самом дне, но он не унывал, не опускал рук, он барахтался, барахтался, барахтался – и вот, пожалуйста, снова наверху. Он наверху.
Давеча встречает он одного компаньона, и тот просит у него денег в долг. А тем же вечером молодая жена этого самого должника как ни в чем не бывало с ним беседует, а у самой на пальце кольцо с бриллиантом!
– Моя жена колец с бриллиантами не носит!
– У моей жены нету трех летних шляпок! Мои сыновья по барам не шляются!.. А если бы шлялись, я бы, ей-богу, собственноручно их выпорол! И не посмотрел бы, что взрослые! Выпорол бы – и дело с концом!
Да, он строг к себе – лишь бы можно было быть грубым с остальными. Он мчится сам, лишь бы можно было подстегивать остальных. Он само пламя – лишь бы можно было остальных поджаривать. Жаждет войны, чтобы увидеть, как погибают другие. Он отдаст половину своего тяжким трудом добытого состояния – лишь бы сделать остальных своей добычей.
О, поверьте, он вовсе не вредитель общества, он его полезный друг. Поборник морали и социального блага. Он один вкалывает за сотню бездельников. Он – живой образец всех хрестоматийных доблестей. Ничего не откладывает на завтра. Его жизнь – сплошное поприще и трудовой подвиг, он – и щуп трубочиста, и черпак золотаря – только дым коромыслом, и сажа столбом, и нечистоты рекой, и вонь до небес.
Правда, не слышно ни рокота мотора, ни шороха приводного ремня, ни цокота копыт… Он – копатель окопов, кусачки для колючей проволоки, точильный камень для штыка, дуст от насекомых, он – кофемолка и кофеварка, он – безотказная зажигалка, безупречно сухой фитиль. Но и только.
Он с незапамятных времен мой заклятый враг. Он – моя тетя, каждую субботу драившая меня проволочной щеткой. Он сам – эта проволочная щетка.
У меня был сосед-стеклодув, его стерва-жена вечно бранилась. Он – ненавистная жена моего соседа-стеклодува.
В горнице у нас висели часы, перед каждым боем они истошно хрипели. Он – хрип этих часов.
Мой сосед по парте был отличником, у него всегда были безупречно чистые тетради. Субъект из парикмахерской – чистенькая тетрадь моего соседа-отличника; разлинованный журнал нашего учителя; сошедшееся уравнение; логарифмические таблицы!
Он – речь нашего ректора; пресный поцелуй старой девы, моей тетушки; ужин у моего опекуна; вечер в сиротском доме; экскурсия с господином учителем; партия в домино с моим глухим дедом.
Он – сама благопристойность и обязательность, чистенькая и кисленькая.
Он не подонок, он хуже того: поденщик.
И вот даже жарким летом в наших краях встречаешь такого субъекта – все равно что наткнуться на школьный учебник во время каникул.
А ведь только что ты жил, наслаждаясь в душе леностью лета, бездельем разморенного жарой мира, зеленью, покоем (иной раз уже почти мертвецким), жужжанием мухи, бесшумным трепетанием мотылька, солнцем (пропущенным в щели ставен), сытым жиканьем лезвия бритвы по точильному ремню, сонным позвякиванием ножниц, мягким плюханьем мыльной пены, привычно вялой пикировкой намыленных воскресных клиентов – наслаждаясь летней парикмахерской идиллией, достойной пера Мёрике или Теодора Шторма…
Но если бы не было его, рыжеватого субъекта из парикмахерской, этот мир неминуемо бы рухнул. Мир точильных камней, тетушек, логарифмических таблиц, пресных поцелуев, вязальных спиц, школьных экскурсий.