Берлин и его окрестности — страница 28 из 33

некая книга удостаивается такой, к примеру, похвалы: «Здесь звучит язык действительно нового, молодого поколения, которое желает признавать лишь голые, точные факты и твердо решило за них не выходить. Оно… обладает способностью фривольно подпархивать над обстоятельствами, судьбинная жизнь для него и вправду сущая ерунда» и т. д.

Какова похвала! А ведь автор, о котором идет речь, – из наших лучших писателей, зато рецензент, видимо, из самых торопливых. Нет, какова похвала! «Фривольно подпархивать над обстоятельствами». («Гоп-ля, мы живем!»)[35] Ничего себе достоинство в живописании удела человеческого: «Судьбинная жизнь для него сущая ерунда»! Какая мешанина фактов и слов! И впрямь – сущая ерунда!

Марта Асфальк-Фитц. Танцовщица Дэйзи Спис. 1930-е гг.


В одной из крупнейших газет Германии читаем: «…Это книга разочарований, выступающая заступницей всех разочарованных. А таковых ходит ныне вокруг нас такое несметное скопище…» «Это книга нечто вроде воплощения эротического кризиса наших дней, выплеснутого до самого дна…» «Она обнажает фундаменты человеческого бытия». «Подсознательное всплывает в ней на поверхность и искажает гладь отражения…»

В одном из ведущих социал-демократических изданий находим такие строки: «И тут происходит нечто странное». А именно: «С. …называют человеком настроения… и брезгливо морщат над ним нос…»


Примеры можно множить до бесконечности. Остается только в один голос с процитированным рецензентом возопить: «Это всплывает на поверхность и искажает гладь отражения»! Да если бы в этом отражении была хоть какая-то гладь! Ведь рецензенты, от самых простецких и трогательных (изъясняющихся примерно так: «Передо мной на столе лежат три книги…») до самых претенциозных и заумных (позволяющих себе, пренебрегая правилами грамматики, вещать примерно вот этак: «Буйная сила, преисполненная многосложного изображения»), – все они, все поголовно «искажают гладь отражения».


Мюнхнер Нойесте Нахрихтен, 10.11.1929

Книги и корнеплоды

Перед книжной лавочкой на берлинской Курфюрстендамм с недавних пор, почти не замечаемый прохожими, стоит крохотный столик, на котором разложено несколько журналов. Если я верно оцениваю их ассортимент, то напрашивается предположение, что в Берлине предпринята первая робкая попытка ближе, чем это практиковалось прежде, познакомить так называемую широкую публику с литературой, придать литературному товару более привлекательный, популярный, более доступный вид, подчеркнув его насущную необходимость – как насущно необходимы сейчас в Германии, допустим, морковь или картошка, которые подобным же образом соблазнительно выкладываются на прилавках и лотках, с готовностью предлагая всякому желающему себя пощупать. От прохожих, однако, столик отделен невысоким заборчиком, какими в Берлине принято огораживать небольшие палисадники перед домом, где на гравиевой почве пышно зеленеют растения в горшках и красуются гипсовые ангелочки. Столик с журналами установлен именно в таком палисаднике, и, чтобы войти туда, требуется известная решимость, ведь палисадник, по идее, призван обозначать частную собственность, в подтверждение чего в нем даже принято иногда держать злую собаку, но уж никак не немецкую литературу (способную, впрочем, иной раз отпугнуть любопытствующего гражданина ничуть не меньше). Так что прохожий, вздумай он ознакомиться с литературным столиком поближе, вынужден сперва отогнать от себя мысль о знаменательной символике всей этой странной диспозиции. Ему придется вспомнить, что изначальное предназначение палисадников на Курфюрстендамм состояло вовсе не в том, чтобы отгораживать литературу от читателей, а в том, чтобы придать улице аристократический вид. Но вкусы меняются, в палисадниках давно уже нет ничего аристократического, однако изгнать их невозможно никакими силами, в упорном стремлении пережить самих себя они приспособились, пойдя на компромисс с коммерцией, и теперь при малейшей возможности норовят предложить свои услуги госпоже рекламе. Другим городам повезло больше. У них нет Курфюрстендамм, меньше палисадников, а для литературной продукции припасены столы посолиднее. И хотя доказать непосредственную взаимосвязь между отсутствием изгородей и решеток и более серьезным вниманием к литературе не представляется возможным, а утверждать, будто изобилие гипсовых поделок и флоры в горшках снижает общественный интерес к словесности, вовсе не входит в мои намерения, этот крохотный столик с настырной и почти насмешливой наглядностью настаивает на своем праве быть столь же характерной приметой наших литературных нравов, сколь в других городах в этом качестве характерны книжные развалы. Бросаются в глаза и иные неблагоприятные сопутствующие обстоятельства: дело происходит зимой, и два столь популярных в Берлине веяния времени, как холод и стремление жить в темпе, явно мешают прохожим хоть ненадолго задержаться возле столика и проявить интерес к разложенной на нем литературной продукции. Одинокий столик, голый палисадник, колючий северный ветер, столь частый в этих краях, и пешеходы, спешащие в кино или к стойке бара: поистине, трудно не узреть во всем этом некую символику. Несколько журналов и книг напоминают хрупкие безделушки. Все очень аккуратненько, чистенько, почти церемонно. Если и найдется изредка охотник приблизиться к столику и оробелыми перстами пролистать журнал, то лишь затем, чтобы мгновение спустя боязливо положить его обратно, причем точь-в-точь на то же самое место, откуда он его взял.

Во избежание недоразумений уточню: я вовсе не намерен подвергать сомнению приличное и вполне достойное подражания качество предлагаемого ассортимента. Я лишь пытаюсь на конкретном примере показать, до чего это непростое дело – популяризировать литературу. Перед нами цепочка вроде бы случайных, но сколь же симптоматичных мелочей: маленький столик, суета и спешка, зимняя стужа, палисадники, изгороди и решетки, обилие кинозалов и баров. А ведь немецкую книгу и так-то нелегко отличить от безделушки. Переплет трещит, обложка рвется, опоясывающая книгу полоска с рекламной аннотацией соскальзывает, зато бумага и печать столь неимоверно добротны, что поневоле хочется вымыть руки, прежде чем до них дотронешься – а между тем, так уж повелось в нашем грешном мире, интерес к литературе довольно редко совпадает с желанием непременно предварительно помыться. Пару недель назад я имел удовольствие подержать в руках французское издание одной из моих книг. И, представьте, я сразу ее узнал. Она была в бумажной обложке, уже не безупречно чистой, зато легко помещалась в кармане и, как родная, напоминала мою первую рукопись, да-да, я тотчас же ее узнал, до того по-свойски ложилась она и на мою ладонь, и в мой карман, – именно таким и был мой первый литературный опус, моя безыскусная (хотя и искренняя) попытка обнажить симптомы нашего мира и нашего времени – пусть и в тайной, безмолвной, сокровенной надежде поведать и позволить судить об этих симптомах другому миру и другому времени, если книге моей посчастливится хоть ненадолго свое время пережить. Французская книга была сделана не на века, она дышала бренностью, как я сам, как тот мой первый, еще рукописный опус, – и при этом внешне ничем не отличалась от книг величайших авторов, рядом с которыми я, скорее всего, был ничтожно малой фигурой. Стоило же положить рядом с ней немецкий оригинал, и он уже одним только вальяжным оформлением солидного переплета предъявлял надменные претензии на почетное место в книгохранилищах, вообще на Saecula Saeculorum[36], так что я, краснея от стыда, виделся сам себе чуть ли не конкурентом автора Святого Писания. Да окажись в моем положении хоть сам Гомер – он бы тоже был сконфужен до крайности.

Я, автор, сам робею перед своими изданиями. Впрочем, при моей разнузданной скромности это, пожалуй, еще ничего не доказывает. Но даже дешевые книжки «народной библиотеки», пользующиеся в наши дни такой любовью, внушают мне страх. Они дешевы, но выглядят все равно дорого – вид у них добротный. И издатели гордятся – мы, мол, способны даже добротный товар предлагать по дешевым ценам.

Пусть это тайна, я все равно ее выдам: наши издатели просто не могут издавать книги недобротного вида. Дешево ли, дорого ли – иметь добротный вид книга будет в любом случае. И всегда будет оставаться безделушкой (ломкой, невзирая на всю свою внешнюю «добротность», солидной – напоказ – при всей своей непрочности), всегда на крохотном столике, всегда зимой, всегда в палисаднике и всегда за решеткой, в стужу, среди суеты и спешки, на Курфюрстендамм, Никогда книги не будут нужны нам столь же насущно, как морковь или картошка. Впрочем, может, оно и правильно, морковь полезнее.


Ди литерарише Вельт, 14.03.1930

Часть 8Берлин развлекается

Один час в весеннем балагане

Берлинская весна как сезон развлечений (или, как здесь принято говаривать на берлинском французском, – «амюземанда») становится настоящей сенсацией лишь с открытием самой большой балаганной площади, именуемой Луна-парком, что вздымается сразу за Халензейским мостом этаким апострофом, что поставлен божеством сенсаций в конце аллеи Курфюрстендамм, которая, кажется, сама нескончаемостью своего пробега воплотила томительное обещание сенсаций. Здесь мир развлечений усугублен до абсурда, самый абсурд возведен в гиперболу, а безобидная забава утомляет иной раз почище тяжкой работы. Есть поистине адские машины, на которых с тебя семь потов сойдет, прежде чем ты испытаешь вожделенное удовольствие, этакие пирамиды бессмыслицы, пытающиеся к тому же, так сказать, превзойти собственные вершины. Бездумное веселье достигает здесь карикатурных масштабов. Ну разве не чудно, когда некий солидный господин, возжелав позабавиться, взбирается на